Скорбь бесконечная…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Скорбь бесконечная…

Паровоз протолкнул вагоны под деревянную пограничную арку с выцветшей кумачовой звездой на верхушке.

— Ура! Да здравствует Нансен!..

К вагону, толкая друг друга, бросились люди. Нансен хмурился, взволнованно поглаживая усы. И красноармейцы в остроконечных суконных шлемах, и железнодорожники, и мужики, стучавшие от холода лаптями по мерзлой земле, чего-то ждали от него.

— Я постараюсь, чтобы вашему Поволжью помогли! — сказал он, и переводчик прокричал его слова в толпу. — Помочь должны все западноевропейские державы. И я хочу добиться этого!

Загудел надтреснутый станционный колокол. Мальчишки бежали рядом с поездом. На других белорусских станциях за окнами вагона тоже темнели толпы, кричавшие «ура». Нансен выходил на площадку и махал широкой черной шляпой, подставляя голову ледяному ветру, гулявшему над осенней Россией.

В Москве Нансен задержался недолго. Он сказал Михаилу Ивановичу Калинину, что хотел бы проехать по голодным местам Поволжья. Калинин недавно вернулся оттуда и посоветовал Нансену:

— Если вы хотите увидеть всё — поезжайте в Саратовскую и Самарскую губернии.

Нансен отправился на Волгу вместе с доктором Феррером, человеком доброй души, долго жившим в Индии и видевшим там много страданий.

Паровоз с двумя прицепленными к нему вагонами бежал на восток. Кое-где на станциях разгружались эшелоны с зерном. Их охраняли голодные красноармейцы. Хлеб увозили в детские дома, смешивали с лебедой и кормили детей.

Саратов встретил гостей метелью. К вагону вышли со знаменами люди — нет, скорее тени людей. Какие бледные, бескровные лица…

Нансену дали старый автомобиль, кузов которого был прострелен пулями и неумело залатан. Закутавшись в тулупы, он и доктор Феррер поехали в степь. Мела поземка. Машина застревала в сугробах — дорога была едва наезжена.

Внезапно шофер затормозил. Впереди лежало что-то полузанесенное снегом. Нансен вышел — и снял шапку: то был труп женщины.

Деревня, иуда машина добралась в сумерки, казалась брошенной. На багровом фоне заката чернели оголенные стропила.

— Съели солому с крыш… — сказал шофер.

В первой избе чадила лучина. На лавке под одеялом из цветных лоскутков лежал старик. Пар дыхания еле курился над его головой. Женщина с черными, обмороженными щеками, растиравшая что-то в каменной ступке, безучастно взглянула на вошедших.

Нансен подошел ближе: в ступе была солома, дубовая кора и еще какая-то серая масса.

— Глина, — сказал переводчик. — И еще мука из старых лошадиных костей. Подмешивают к соломе и едят.

Во второй избе было холодно, как на уляце. На полу рядом лежали два трупа со скрещенными на груди костлявыми руками. В темноте на кровати кто-то стонал.

Доктор подошел туда с фонариком.

— Агония, — тихо сказал он. — Здесь уже ничем не поможешь.

Все последующие дни Нансеном вспоминались потом как тяжелый кошмар. В голове смешались названия незнакомых городов и деревень. Нансен заходил в детские дома, куда собирали сирот. Опухшие животы, отекшие ноги, бессильные, тонкие руки, изгрызенные с голоду. Он бывал в селах, где половина людей лежала в беспамятстве. Темные провалы окон смотрели на мертвые улицы. Трупы относили на кладбище, но у людей не было силы долбить мерзлую землю. Мертвые лежали в снегу меж старых могил.

В одной из деревень мальчик лет десяти, как щенок, забрался под крыльцо опустевшего дома и безропотно ждал там своей участи. Нансен подошел к нему, хотел взять, унести в дом. Мальчик протянул было ручонки, попытался встать, но как-то странно повалился на бок — и затих навсегда.

Нансен входил в избы, где бредили тифозные. При нем вынули из петли женщину, которая, чтобы не видеть мук своего ребенка, бросила его в колодец, а потом удавилась сама на вожжах, перекинутых через ворота. Сердце разрывалось от боли, а в памяти вставали сытые физиономии, брезгливо оттопыренные губы, в ушах звучал злой, срывающийся голос: «Я предпочел бы быть свидетелем гибели всего русского народа…»

Из Самары Нансен снова поехал по деревням. В декабрьскую злую пору его автомобиль пробирался по занесенным дорогам Мелекесского уезда. Стояла лютая стужа. У деревенской околицы ждала толпа.

Нансена обступили. К нему протягивали руки. Он видел глаза, полные мольбы. Молодая женщина со счастливым безумным лицом качала на руках трупик ребенка и что-то быстро-быстро шептала. Другой мальчик, совсем крохотный, жался к шубе Нансена: «Дяденька, хлебца… хоть корочку, дяденька, милый».

Вдруг голодные увидели, что высокий нерусский человек, который должен был привезти им хлеб, заплакал. Он плакал, судорожно всхлипывая и вытирая лицо рукавом шубы. Потом заговорил на незнакомом языке, в отчаянии махнул рукой и почти побежал к автомобилю. Люди бросились за ним, хватали за шубу: «Хлеба! Хлеба!»

— Феррер!.. — Голос у Нансена прыгал. — Феррер, я больше не могу!.. Мы возвращаемся в Москву. Я должен рассказать… Я расскажу об этом всему миру.