Дальние маршруты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дальние маршруты

Едва мы с Рогозиным прибыли в часть, на нас обрушилось горестное известие: в наше отсутствие несколько экипажей не вернулись с боевого задания.

Случилось это в конце мая. На пути к цели, которая находилась в глубоком тылу гитлеровцев, предстояло преодолеть мощный циклон. Учитывая трудности полета, командование выпустило на задание более опытные экипажи и предупредило их: в случае невозможности пробиться сквозь облака — возвращаться на свой аэродром.

Такое условие командование ставило всегда, когда была плохая погода. Но получалось так, что те, кто возвращался из-за плохих метеорологических условий, оказывались в меньшинстве; иногда это был один-единственный экипаж.

Бывало и так, что большинство экипажей прекратили выполнение задания, а ты один пробиваешься к цели, запорешься, и потом генерал Новодранов отругает:

— Какого черта на рожон прешь? Видишь, что плохо, — возвращайся. Мне такое геройство ни к чему. Мне люди дороже.

Самоубийц среди нас не было, но тем не менее боязнь прослыть робким заставляла людей порой безрассудно рисковать.

В полете, о котором идет речь, перед экипажами встал вопрос: продолжать полет или возвращаться? Как правило, наиболее опытные всегда продолжают полет, менее опытные — возвращаются. Каждому, кто имел десяток-другой полетов, хотелось оказаться в числе «наиболее опытных». Но в данном случае получилось наоборот: самые опытные, видя невозможность пробиться, возвратились, остальные продолжали полет, и никто из них на базу не вернулся.

Спустя почти месяц в часть вернулся капитан Кулешов — штурман одного из экипажей, не вернувшихся в ту злополучную ночь с боевого задания.

Сидим мы однажды в столовой в ожидании обеда и вдруг видим — заходит Кулешов. Мы уже знали, что он вернулся, но больше нам ничего не было известно. Пригласили его за свой стол и попросили рассказать, что с ними случилось.

Плотный, среднего роста, спокойный, уравновешенный офицер с приятным добродушным лицом, он всегда выглядел так, будто собирается на боевое задание условно. Задание готовил легко, с прибаутками и всегда загадочно улыбался. С ним всегда было приятно быть вместе. Глубокое нервное потрясение в корне изменило и его облик, и душевное состояние, и поведение. Он стал неузнаваем. Вместо былого добродушия лицо его выражало не то удивление, не то испуг. Он был непривычно возбужден, ему нелегко было рассказать о случившемся.

…Сразу же после взлёта они пошли с набором высоты и вскоре достигли пяти тысяч метров. Никакой облачности как будто не было, но и видимость крайне незначительная. Непроглядная мгла, ни впереди, ни внизу ничего не разглядеть, только над головой тускло мерцают звезды.

Надев кислородные маски, продолжали набор высоты. Появились облака, стали лизать плоскости. Еще несколько минут, и облака сгустились, в щели кабины стал попадать снег, но обледенения не видно — идти можно. Снег усилился, затем прекратился. Кажется, самое опасное осталось позади.

Вдруг в кабине стало темно, как в шахте, влажно. Появились какие-то резкие толчки. Штурман насторожился, проверил парашют. В щель приборной доски посмотрел на командира. Чуть освещенное снизу лицо озабочено.

— Ну, как там?

— Да пока ничего, но что-то резко поталкивает и даже какие-то боковые толчки. На всякий случай будьте готовы.

— Есть быть готовыми, — отозвались члены экипажа.

Минуты через две командир крикнул:

— Приготовиться к прыжку и ждать моей команды! Что-то плохо ведет себя самолет…

И тут голос командира оборвался, всё умолкло; сзади в кабину штурмана подул ветер. Кабина отвалилась от самолета. Вот уже и кабины нет, только ветер свистит в ушах. Штурман понял: самолет развалился, он падает. Нащупал вытяжное кольцо парашюта, дернул. Вот-вот должен последовать толчок от раскрывшегося парашюта, но толчка всё нет, в ушах по-прежнему свистит ветер.

Кулешов глянул вверх и увидел, что вместо парашютного купола за ним тянется белый шлейф — парашют захлестнуло хаотическими потоками воздуха. Понял, что камнем несётся вниз.

«Значит, всё? Спасенья нет? Сейчас, вот сейчас… Удар о матушку-землю — её никогда не миновать — и… всё будет кончено. Вот сейчас…»

Трудно представить себе психическое состояние человека, заведомо понимавшего, что обречен, что смерть неотвратима. Понимать и ждать. И не в азарте боевой схватки с врагом, а так, по чистой случайности, когда её, смерти, совсем не ждешь и морально к ней не подготовлен.

«Скорее бы!» А время тянется. Секунда, еще секунда. Удар неизбежен. Цена времени… Нет. Этого представить невозможно — это нужно пережить.

А падение продолжалось. Видимо, шлейф парашюта до некоторой степени всё же сдерживал скорость падения и удлинял время, а может быть, в критической обстановке просто было потеряно чувство времени?

Наконец, удар! Готово. Всё кончено…

Прошло какое-то время. Может, час, может, два, а может, и больше. Кулешов чувствует, что его со всех сторон облегает какое-то тепло. Невероятная усталость. Не хотелось двигаться, да и невозможно.

Понемногу начал приходить в себя. Восстанавливалась постепенно картина пережитого вплоть до удара, но вот что с ним произошло после падения, где он сейчас, — понять не может. А сознание всё больше просветлялось. Глаза, привыкнув к темноте, начали различать невдалеке какие-то продолговатые строения. Над головой — мрачное небо. Где-то залаяла собака.

И вдруг, как электрическим током, пронизало всё сознание: «Жив! Значит, жив!» И тут же отчетливо почувствовал всё свое тело, ясно ощутил запах прелого навоза, его теплоту. Он понял, что вертикально, по самый подбородок, увяз в огромной куче навоза.

Жажда жизни привела в движение всё тело. Выбрался. Осмотрелся. Понял: жив, цел и невредим. Но где же он? На своей или оккупированной врагом земле? Снял и спрятал парашют, медленно пошатываясь, пошел к строениям. Надо где-то укрыться, переждать до утра, всё выяснить.

Ночь провел в сарае. Спал мертвецким сном. Проснулся так же внезапно, как и уснул. Вспомнил всё, что пережил вчера. Но где же он сейчас? В щели дверей пробивался утренний свет. Послышались голоса, мужские и женские. Прислушался. Речь русская: «сельсовет», «бригадир», «председатель колхоза»… Значит, свои.

Придя в себя, отмывшись, он с помощью местных жителей обшарил окрестности в надежде найти кого-нибудь из экипажа, но обнаружил лишь мелкие обломки самолета.

Нервное потрясение, испытанное Кулешовым, оказалось настолько сильным, что использовать штурмана на боевой работе оказалось невозможным, и его демобилизовали.

Уезжая в отпуск, я сказал своим техникам:

— Произведите капитальный осмотр самолета, сделайте необходимый ремонт, самолет все равно будет ждать меня. Вряд ли на нем кто-нибудь будет летать.

Однако самолетов не хватало, и командир эскадрильи майор Марков приказал готовить мою машину к полету.

— Напрасный труд, — сказал техник Котов, — никто до Швеца не мог на нем взлететь, никто и сейчас не взлетит.

Лететь на моем самолете вызвался Павел Тихонов.

— Ерунда! Нет такого самолета, на котором я не мог бы взлететь, если другие на нем летают.

Старые летчики, знавшие мою историю, только посмеивались. Но Тихонов приехал в часть позже и рассказам не верил.

И вот Тихонов пошел на взлет и, отклонившись вправо почти на 90 градусов, вынужден был сбросить газ. Вторая попытка тоже не удалась. Зарулил на взлет третий раз. На старте был генерал Новодранов.

— Кто это куролесит?

— Капитан Тихонов, товарищ генерал.

— На чьем самолете? Ведь его машина в ремонте.

— На самолете Швеца.

— А, на том самом… Отставить, я тот самолет знаю, ничего не выйдет, только дров наломает.

Но Тихонов сделал третью попытку, и опять пришлось прекратить взлет. Со старта показали флажками рулить на стоянку.

— Я же говорил, товарищ капитан, что зряшный труд, — сказал Котов, пряча улыбку. — Напрасно только бомбы подвешивали. Теперь снимай их…

— Попытка не пытка, — попробовал отшутиться Тихонов, но было видно, что он обескуражен.

Так и стоял самолет до самого моего приезда, и его больше не планировали другим летчикам. Он оказался верным другом, преданным только мне одному.

Читателю может показаться, что я хвастаю своим уменьем: дескать, другие не могли взлететь, а для меня это составляло сущий пустяк. Зная различные недостатки своего характера, я все же должен отвести упрек в самомнении. Из того, что мне удалось приспособиться к прихотям одной машины, право же, ничего не следовало. Я отчетливо сознавал, что в летном искусстве меня превзошли очень многие товарищи, что мне учиться и учиться у них.

Я восхищался своим другом Сашей Краснухиным, его хладнокровием, его тонкой и, я бы сказал, нежной техникой пилотирования. С самолетом он обращался как с возлюбленной — нежно и заботливо. Машина слушалась малейшего движения его руки и при рулении, и на взлете, и в воздухе, и на посадке, а посадка, на наших самолетах особенно, — это вершина искусства пилотирования.

Мне часто приходилось летать в строю, когда ведущим был Краснухин. Самолеты шли крыло в крыло, будто связанные незримой ниточкой. Я так водить строй не умел.

Помнится, однажды по долгу службы инспектор дивизии по технике пилотирования А. М. Омельченко поверял технику пилотирования Краснухина.

— Какие будут замечания, товарищ полковник? — спросил Краснухин после полета.

— Александр Михайлович, дорогой, мне учиться у тебя надо, как пилотировать самолет, а не замечания давать. Такой ювелирной работы, такого точного искусства в пилотировании я еще не встречал.

Полковник был прав.

Я завидовал дерзанию и смелости Александра Молодчего, державшего в продолжение всей войны боевое первенство. И не по количеству боевых вылетов, нет, а по какому-то особому, незримому и трудно объяснимому качеству его летного искусства, его мужеству, находчивости. Он обладал какой-то заразительной силой примера, и ему хотелось подражать. О таких можно смело сказать: врожденный летчик.

Я восхищался еще и тонким летным искусством, решительностью и высоким мастерством Е. И. Борисенко. Это он единственный, кто повторил дерзкий поступок В. П. Чкалова, — пролет под Троицким мостом на Неве в Ленинграде во время съемки кинофильма «Валерий Чкалов» еще перед войной. Какое это мастерство, видно хотя бы из того, что ширина пролета фермы моста — 15 метров, а размах крыльев самолета Ш-2 — 13,5 метра, и вот через такой узкий коридор Женя Борисенко рискованно пролетел туда и обратно четыре раза, да еще при порывистом боковом ветре!

Я по-хорошему завидовал выносливости необузданного Павла Тихонова, весельчака и здоровяка. Даже при плохих метеорологических условиях он часто брал горючего в обрез, точно по расчету, с тем чтобы предельно загрузить машину бомбами; поднимаемый им бомбовый груз в полтора-два раза превышал вес, приходившийся на другие однотипные самолеты.

Я так не умел рисковать. У меня всегда горючего было больше расчетной нормы на один-два часа, я перестраховывался, понимая, что мне может не хватить мастерства и опыта. Да мало ли было товарищей, лучше меня владевших техникой пилотирования!

Летать на машине с дефектом меня вынудили обстоятельства. Сперва было очень трудно приспособиться к ее коварному поведению на взлете, потом я приноровился, привык, и теперь просто не хотелось с ней расставаться, как с товарищем, порой капризным, но верным.

В конце июня произошло радостное событие: Указом Президиума Верховного Совета СССР большая группа авиаторов была награждена орденами и медалями. Двадцать два человека из нашего полка удостоились недавно учрежденного ордена Отечественной войны. Этим орденом I степени были награждены в том числе штурман Рогозин и я.

В те дни мы летали на сравнительно близкие цели, делали по одному, по два вылета в ночь. Необходимо было сдержать наступление гитлеровцев. Однако полк наш относился к авиации дальнего действия, и командование время от времени напоминало нам об этом. Очередным напоминанием стало задание бомбить военные объекты Кенигсберга.

Предстояло для начала совершить пробный полет в глубокий тыл противника, испытать технику в продолжительном полете, изучить маршрут и систему противовоздушной обороны крупных населенных пунктов противника. Видимо, большое значение придавалось и моральному воздействию на врага налетов советской бомбардировочной авиации.

На задание мы шли в каком-то особенном, приподнятом настроении. Ночь была светлой, ясной. Но что ожидает нас над вражеской территорией? Наша ставка была на внезапность налета.

Заданная высота — четыре тысячи метров. Приближаемся к цели. Город освещен. За все время с начала войны его еще никто не беспокоил с воздуха, ему еще неведомо было, что такое воздушная тревога и светомаскировка. Англичане сюда не залетали, им хватало дел в западном секторе Германии, а нашу авиацию фашисты давно «похоронили». Короче говоря, нас не ждали.

Вот мы над Кенигсбергом. Видны очертания улиц. Слева по маршруту расположен крупный железнодорожный узел, вокруг него — промышленные предприятия, работающие на войну. Туда мы и сбросили бомбы. Легли они, как видно, удачно, в нескольких местах вспыхнули пожары, а город по-прежнему освещен и ни единого выстрела. Но когда начали взрываться бомбы, сброшенные с других, сзади идущих самолетов, город всё-таки погрузился в темноту.

Задание выполнено. Отвалив от цели, мы сразу пошли на снижение, чтобы избавиться от кислородных масок, да и надобности в большой высоте уже не было. Снизившись до 1500 метров, мы выпили кофе, закурили трубки, и вдруг штурман Рогозин увидел впереди цепочку тусклых огней, медленно движущихся на восток: поезд.

— Вот бы прочесать его из пулемета от хвоста до головы, — предложил Максимов.

Вспомнилось, как зверски расстреливали фашисты наши эшелоны с эвакуированными женщинами и детьми, как бомбили санитарные составы, на крышах вагонов которых видны были огромные красные кресты… Может, и этот поезд — мирный? Черта с два! Мирным людям нечего делать в прифронтовой полосе, а раненых везли бы на запад. Фашисты, офицерье едет.

— Что ж, — говорю, — давай. Пусть почешутся. Только спустимся ниже, чтобы наверняка.

Эшелон под нами. Время дорого, горючее надо экономить, да и рассвет может застать на линии фронта, но знаю, что буду жалеть, если упущу такой случай. И я со снижением разворачиваю самолет для захода на цель. На высоте 500 метров мы, развернувшись, идем вдоль железной дороги чуть справа.

— Так будет удобно? — спрашиваю.

— Еще бы чуть ниже, — отвечает Вася.

Подходим к хвосту эшелона. Спустившись почти до 300 метров, накреняю самолет влево и удерживаю его по прямой, давая возможность стрелку вести прицельный огонь. В таком положении пилотировать самолет очень трудно и небезопасно, так как создается скользящий момент и можно легко потерять высоту, врезаться в землю. Поэтому всё внимание — пилотированию.

Послышалась длинная пулеметная очередь. Вася прочесывал фашистский эшелон от хвоста до головы. Трассирующие пули давали ему возможность вести меткий огонь. Свет в вагонах погас. Набрав безопасную высоту, мы пошли на восток, делясь впечатлениями о налете.

Постепенно волнение улеглось, все умолкли, каждый занялся своим делом. Люблю я эти минуты тишины, когда задание выполнено, всё в порядке, можно расслабиться, отдохнуть от недавнего напряжения. Ровно гудят моторы, под крыльями — ночь, непроглядная тьма, а в голове неторопливо чередуются картины далекого и близкого прошлого.

Сегодня я был под впечатлением событий последних дней. Вчера нам, группе награжденных, вручал ордена Михаил Иванович Калинин.

Получить орден, недавно учрежденный, да еще в Кремле, из рук «всесоюзного старосты», — это большая честь. Всем хотелось крепко пожать руку Михаилу Ивановичу, но нас предусмотрительно попросили не очень усердствовать, так как награжденных много, а для Михаила Ивановича чересчур крепкие рукопожатия будут утомительны.

Потом мы вместе фотографировались. Мне довелось сидеть рядом с Михаилом Ивановичем — я поглядывал на его мудрое спокойное лицо и думал: «Этому человеку всё известно. И он спокоен. Враг под Москвой, обходит столицу с юга, а он спокоен. Видимо, уверен в нашей победе». И так хотелось спросить о многом, касающемся исхода борьбы. Внезапно Калинин повернулся ко мне.

Ну, как воюете, товарищи летчики? Настроение какое?

Посыпались ответы: «Хорошее настроение. Бодрое». Тут я осмелился и спросил, как складывается обстановка на других фронтах и долго ли, по мнению товарища Калинина, продлится война.

Спросил и покраснел, почувствовав неуместность своего вопроса. Но Михаил Иванович, сразу став серьёзным, ответил:

— А это будет зависеть от вас. — Обвел глазами присутствующих и добавил — Думаю, что с такими героями нам никакой враг не страшен.

Слова Калинина крепко засели у меня в памяти. «Будет зависеть от вас!». Значит, победа зависит и от меня, от моего экипажа, от нашего полка, от всех нас! Чувство собственной причастности к всенародному делу разгрома фашизма заставило по-иному, даже с каким-то уважением взглянуть на себя, на свою крошечную роль в этой огромной, ожесточенной битве за свободу, честь и независимость нашей Советской Родины.

После награждения нас сфотографировали на Красной площади, возле Мавзолея В. И. Ленина. Все мы стояли рядом: командир эскадрильи майор Марков, его заместитель майор Чумаченко со своим штурманом капитаном Патрикеевым, летчики капитан Симонов, старший лейтенант Борисенко, штурман майор Тропинин и я со своим штурманом капитаном Рогозиным. А потом правительство организовало для нас, первых кавалеров ордена Отечественной войны, скромный ужин…

Не верилось, что это было только вчера.

Полет длился долго — более семи часов. Времени для размышлений — хоть отбавляй. Вспомнил отца. От него давно никаких известий, Украина оккупирована. Как он там? Жив ли? Ему уже за шестьдесят, эвакуироваться не смог. А ведь гитлеровцы наверняка узнают, что оба его сына сражаются в рядах Красной Армии…

Гоню прочь тягостные мысли и стараюсь думать о другом. Например, о том, что в сегодняшнем полете материальная часть («матчасть» на нашем профессиональном языке) работает как никогда исправно. Это заслуга техников, надо будет объявить им благодарность. В длительные полеты нам всегда выдавали по большой плитке шоколада, и я предлагаю весь сегодняшний шоколадный паек вручить техникам.

Садимся, заруливаем на стоянку. Техники встречают самолет. Моторы на малых оборотах остывают перед выключением, а Котов уже на крыле, прислушивается к их работе.

— Какие будут замечания, товарищ командир? — спрашивает он, когда моторы выключены.

— Построить весь техсостав, — приказываю я.

— Есть, построить технический состав! — озабоченно отвечает Котов и быстро сползает с крыла.

По всей вероятности, он решил, что я буду устраивать разнос. Еще не был забыт инцидент с техником Н., по милости которого мой самолет чуть не загорелся. Однажды меня попросили опробовать в воздухе самолет, только что вышедший из ремонта. Техник доложил о его готовности, и мы взлетели. После первого же разворота Максимов доложил, что от левого крыла вьется какой-то туманный шлейф. Оказалось, что пробка бензобака не закрыта, потоком воздуха высасывает бензин, а ведь под крылом расположены выхлопные коллекторы. Короче говоря, пожар не возник лишь по счастливой случайности.

Я немедленно пошел на посадку. От одного только представления, чем бы это могло кончиться, у меня темнело в глазах. Да и я хорош! Не проверил… Впрочем, какому летчику придет в голову открывать перед полетом лючок, чтобы удостовериться, что крышка бензобака закрыта.

Техник понял, что полет прекращен из-за какой-то неисправности, и когда я зарулил на стоянку, взобрался на крыло.

— Что, товарищ командир, поломка какая-нибудь?

От злости я не мог выговорить ни слова.

Дал левому мотору полный газ и «сдул» разгильдяя с крыла.

…Котов выстроил экипаж. Все стоят серьезные, ждут, что я скажу. А перед техническим составом выстроился без всякой команды летный экипаж. Откуда-то появился комиссар эскадрильи майор Соломко. Ему, по-видимому, сообщили, что «Швец проводит мероприятие», и он подошел узнать, в чем дело. Собрались и техники других самолетов, еще не вернувшихся с задания. Все смотрят на меня. Делаю шаг вперед и говорю: От имени летного экипажа за хорошую подготовку материальной части самолёта вручаю техническому экипажу наш шоколадный паек, побывавший сегодня над Кенигсбергом, и объявляю благодарность.

Слова мои вызвали прямо-таки сенсацию, а Котов даже прослезился от радости.

— Товарищ командир, напишите всё, что сказали, на обертках, мы будем хранить их как память о сегодняшнем дне.

Пришлось исполнить его просьбу и дать подписаться всем членам экипажа.

Через полчаса этот эпизод был уже освещен в «Боевом листке», а позже, при разборе полетов, сделался предметом обсуждения как хороший пример взаимоотношений летного и технического состава. Мы сами не ожидали такого резонанса. А в общем, полет на Кенигсберг оставил у всех яркое впечатление. Напрашивались и кое-какие практические выводы.

Черт оказался не таким страшным, каким его малевали. Враг ощетинился зенитной обороной только на переднем крае, в тылу же объекты защищены слабее. Правда, по одному полету судить об этом еще нельзя, сказался фактор внезапности, но все же смелости и уверенности у экипажей прибавилось.

Еще один вывод могло сделать командование: такие цели, как Кенигсберг, — предел дальности для самолетов данного типа, так как бензина хватило в обрез. Авиация именуется дальней, а по-настоящему дальние цели мы поражать, оказывается, не в состоянии.

Выяснилось и такое обстоятельство: не для всех пилотов проходил бесследно длительный многочасовой полет. От перенапряжения летный состав плохо спал в часы отдыха и засыпал в воздухе, — а это грозило катастрофой.

В сложной метеорологической или боевой обстановке летчику, конечно, не до сна, а вот когда всё спокойно, монотонный гул моторов убаюкивает, подкрадывается сонливость. Пилотирование самолета ИЛ-4 требует неослабного внимания. Стоит на мгновение отвлечься, как он сразу же меняет режим полета, начинает поворачиваться вокруг поперечной оси, и если вовремя не принять мер, катастрофа неизбежна.

В моем экипаже меньше всех был подвержен сонливости Максимов, поэтому мы поручили ему нести вахту — время от времени окликать нас. Иногда мы хором пели песни — не от веселья, а чтобы встряхнуть себя, прогнать сонливость.

В борьбу с сонливостью включилась медицина. Нам стали выдавать в полет какие-то горькие порошки, но их никто не хотел принимать. Позже эти порошки заменили тонизирующим шоколадом «кола». «Кола» летчикам понравилась, однако действовала она с опозданием. Вспоминаешь о ней только тогда, когда одолевает дремота. Глотнешь — не действует, еще глотнешь. А потом уже дома, лежа в постели, пытаешься уснуть и не можешь. В памяти всплывают мельчайшие подробности недавнего полета, к ним примешиваются разные домыслы, начинают мерещиться кошмары. Прибегать к помощи снотворного не хочется, вдруг и оно подействует с опозданием и начнет сказываться не сейчас, а в полете.

После полета заходишь в столовую. Ты можешь выпить здесь «положенные» сто граммов, но не всегда и не все прибегают к этому «лекарству». Алкоголь притупляет внимание, снижает ответную реакцию, а для летчика внимание и быстрота реакции — основной фактор, на котором, собственно, и держится летчик. И те, кто этим пренебрегает, перестают быть летчиками. Воздушная стихия не терпит неуважения к себе. Я и раньше не пил это зелье, не пил никто и из моего экипажа, чем я был очень доволен.

Чтобы сохранить боеспособность, приходилось беречь силы и нервы, ограничивать свою жизнь предельно узким кругом: койка, столовая, КП, полет, КП, столовая, койка. Но все равно на отдых времени оставалось очень мало. Днем нужно было осмотреть самолет, иногда после какого-либо ремонта облетать его, проверить действие всех приборов, агрегатов, особенно перед дальними полетами.

С начала августа мы в основном переключились на полеты в западном направлении, но вместе с тем не обделяли своим вниманием и более близкие цели — районы Гжатска, Ржева, Вязьмы, Сычевки, где наблюдалось скопление боевой техники и живой силы врага. Эти цели, несмотря на их второстепенное значение, очень сильно прикрывались зенитным огнем и истребителями противника.

По-прежнему совершали по два вылета в ночь. Продолжительность каждого полета небольшая, около трех часов, но они были изнурительнее дальних. Прилетаешь с первого полета, зачастую уже с отметинами, пишешь на КП донесение, идешь в столовую попить чаю, чтобы как-то убить время, пока техники готовят самолет ко второму вылету, затем снова, еще не остывший от недавнего напряжения, взлетаешь — и опять в пекло. Налеты спланированы с расчетом на непрерывность бомбового обстрела цели.

Небо испещрено лучами прожекторов, стреляют зенитки всех калибров, и на внезапность тут надеяться не приходится. Высота тоже не спасает, так как некоторые зенитные снаряды взрываются значительно выше потолка нашего самолета.

Не баловала нас и погода. Лето было на редкость холодным, дождливым, иногда даже град выпадал. Такая погода никого не радует, тем более летчиков.

Однажды мы получили задание бомбить дальнюю цель. Погода скверная, небо на западе покрыто какой-то размытой облачностью, не предвещающей ничего хорошего. Сразу после взлета пошли на набор высоты в облаках. Земли не видно, измерить скорость и направление ветра невозможно.

Летели очень долго и всё в облаках. По расчету скоро уже должна быть и цель, но ничего под собой не видим, наугад летим дальше. Начали понемногу снижаться, но признаки обледенения заставили прекратить снижение. Наконец заметили просвет в облаках. Показалась земля. Кое-как снизились в этом «окне». Ориентиров никаких. Одно несомненно — залетели глубоко в тыл врага. По радио просим у командования разрешения бомбить другую, не основную цель. С аэродрома ответили согласием.

Стали искать цель. Наконец заметили железнодорожную линию и какую-то маленькую станцию. Стоят два грузовых эшелона. Хоть плохонький, но все-таки объект. Сбросили бомбы и буквально винтом пошли на набор высоты. Самолет облегчен и на высоту идет хорошо. Сунулись на восток — обледенение, но деваться некуда, продолжаем полет в облаках. Обледенение становится всё интенсивнее, и вот уже самолет не набирает высоту, а снижается. От наросшего льда оборвалась антенна, связь с землей прекратилась.

Летим на восток по расчету. Внезапно облака кончились, как обрезанные, небо чистое, видна земля, но никаких характерных ориентиров. Спустились до 500 метров. Куда идти? Штурман утверждает, что до нашего аэродрома еще далеко. Прошу Васю Максимова настроиться на радиомаяк. Оказывается, маяк прослушивается хорошо. Определили, что находимся на линии, пересекающей Москву (а значит, и наш аэродром) с запада на восток. Теперь остается уточнить, где на этой линии находимся мы: западнее или восточнее радиомаяка. Радиомаяк показывает — восточнее. Решаю повернуть на запад. А штурман настаивает на продолжении полета на восток. За всю мою летную практику впервые возникли разногласия в экипаже. Сложность заключается еще в том, что радиомаяк прослушивает только радист, передает нам его данные на словах, а мы, пользуясь картой, определяем местонахождение.

Штурман в радиосредства не верит (что поделаешь, такое встречалось на первом этапе войны!), тем более не верит в позывные радиомаяка, которые надо принимать с чужого слуха, и не хочет даже смотреть на карту, где нарисован круг радиомаяка. Разворачиваю свою карту. По карте всё правильно, мы восточнее Москвы. Поворачиваю на запад.

Георгий бросает карту и кричит, что снимает с себя ответственность за ориентировку, что мы летим в сторону противника. Его крики и протесты мешают мне разговаривать с радистом, который всё время сообщает данные, и я отключаю штурмана по внутренней связи. В щель приборной доски вижу только, как он размахивает руками. «Ну-ну, покричи», — думаю.

Летим на запад уже минут сорок. Начинают одолевать сомнения, но данные радиомаяка уверенно показывают: правильно. Да и прослушиваться он стал лучше, значит, станция близко. Идем в облаках. Местами проглядывается земля, но привязаться не к чему. И вдруг нас обстреляли. Включаю штурмана.

— Я говорил, что мы летим в сторону противника! — кричит Георгий.

— Но маяк-то рядом, — отвечаю.

— Впереди вижу ракеты! — докладывает Максимов.

Иду на ракеты. Аэродром. Даем: «Я свой». С земли отвечают. Видимость очень плохая, но я уже понял, что мы дома. Заходим на посадку почти вслепую. Сели. Дома. Штурман Рогозин молчит. Изумлен.

Прилетели мы одни из первых. Позже вернулось еще несколько экипажей, остальные приземлились кто где. Краснухин случайно увидел соседний аэродром и сел.

Причиной всему оказался сильный ветер в верхних слоях атмосферы. И наш, и остальные самолеты были унесены на восток и потом в течение нескольких дней собирались на базу.

После этого случая я попросил техника по радиооборудованию Муравьева переделать схему радиообслуживания по нашему желанию. Он дал согласие, и «радиоволшебники» эскадрильи Брисковский, Цибизов и Лысенко переделали схему так, что теперь все члены экипажа по своему желанию в любое время могли прослушать любую радиостанцию.

Очень часто выходила из строя радиосвязь из-за обрыва обледеневшей антенны. Простое средство избавило экипажи от этого несчастья. Эти умельцы изобрели и установили специальный амортизатор, и радиоантенны больше не обрывались.

Кроме того, в каждом полете мы отрабатывали вождение самолета по радионавигационным приборам. Рогозин, наученный горьким опытом, стал наконец доверять радиомаяку, тем более, что теперь мы могли слушать его всем экипажем.

Да, много неприятностей доставляла нам погода. Но иногда она и выручала нас.

Как-то под вечер полетели мы разведать погоду над Ржевым, с тем чтобы, если цель открыта, дождаться темноты, отбомбиться — и домой. На подлете к Ржеву небо как по заказу очистилось от облаков. Солнце еще не зашло, но близилось к горизонту. Ждать темноты не меньше часа.

— Максимов, передай погоду и спроси разрешение бомбить цель, — приказал я.

Через несколько минут пришел ответ: поступайте по собственному усмотрению. Мы сделали разворот, сбросили — бомбы. После ночных полетов заход на цель при свете дня — совсем простое дело. Едва повернули обратно, Максимов докладывает:

— На подходе два «мессершмитта»!

Куда деваться? Уйти — не уйдешь, спрятаться — негде. Вступать в бой с двумя — не под силу. С одним я справлюсь огнем и маневром, а с двумя — тяжело, собьют как пить дать. Разворачиваюсь на восток. Истребители уже на расстоянии выстрела, но немного ниже нас.

Вдруг вижу неподалеку маленькое перистое облачко — словно мазок кисти маляра. Я — туда. Хоть какое-то укрытие. А облачко махонькое, минуты не прошло, как кончилось. Делаю боевой разворот и ныряю ниже облачка.

— Самолеты под нами, — сообщает Максимов.

Направляю наш ИЛ выше облачка.

— Самолеты над нами.

Играли мы таким образом в кошки-мышки минут десять, затем потеряли истребителей из виду. Я еще несколько раз облетел это облачко, спрашиваю Максимова:

— Видишь самолеты?

— Не вижу.

На востоке в шести-семи километрах — стена сплошных туч, из которых мы недавно прилетели. Решаю оторваться от спасительного облачка, только бы проскочить это расстояние незамеченным.

— Наблюдайте за воздухом, будем уходить! — командую я и направляюсь в сторону облачности на полной скорости, со снижением, чтобы быстрее добраться. А Вася следит и докладывает:

— Не видно. Не видно. Не видно.

И вдруг:

— Нагоняют. Оба!

Облака почти рядом, перед носом, а самолет словно замер на месте. Ерзаю на сиденье взад-вперед, как бы помогая ему быстрее двигаться, а истребители всё ближе, ближе. Вот уже Максимов открывает огонь. Длинная пулеметная очередь… И тут мы как в воду нырнули в темную сырую мглу, такую на сей раз долгожданную. На стеклах сразу появилось обледенение, но что это значит по сравнению с тем, от чего мы ушли.

На свой аэродром садились еще засветло, без прожекторов. Заправившись, немного отдохнули и снова пошли на боевое задание.