Накануне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Накануне

Сегодня у меня очередной рейс по маршруту Москва — Берлин.

Тихое солнечное утро, июньский ветерок колышет шторы на окнах. Вполголоса переговариваясь с женой, прислушиваюсь к уличному шуму. Снизу доносятся три коротких сигнала. Это за мной. Целую спящую дочурку и с походным чемоданчиком сбегаю с шестого этажа к машине.

По дороге заезжаем за остальными членами экипажа и направляемся в аэропорт. Предстоит обычный пассажирский рейс, но почему-то всегда перед полетом по этому маршруту чувствуешь себя напряженно. Чем-то встретит Берлин на этот раз?

Погода на маршруте прекрасная. На борту много пассажиров, но только до Минска. Следующая посадка после Минска — в Кенигсберге[1]. Там наш самолет снова заполняют пассажиры. Далее Данциг[2], затем — Берлин.

В Берлин прилетели по расписанию. Все как обычно. И, как всегда, встретил нас в аэропорту представитель Аэрофлота Гилев. Но, против обыкновения, он чем-то был встревожен, и его тревога передалась и нам. Когда приехали в гостиницу, он отозвал меня в сторону.

— Мне любой ценой нужно как можно скорее быть в Москве. Чрезвычайно важные новости. Скажу коротко: по всем признакам, они решили напасть. Может быть, на днях, даже завтра…

Кто «они» и на кого напасть — расспрашивать об этом не было нужды. Мы понимали: речь идет о гитлеровцах, о готовящемся нападении на Советский Союз.

Война… Угроза ее остро ощущалась нашим народом. Коммунистическая партия и Советское правительство энергично готовили страну к обороне. Не было сомнения в том, что фашизм — это война, что войны не избежать, что она лишь вопрос времени.

Мы, летчики, еще в начале весны наблюдали с воздуха, как стягиваются немецкие войска к восточной границе Германии. Спешно проводилась маскировка промышленных объектов, складов горючего, аэродромов. В населенных пунктах появлялись зигзагообразные траншеи. Легко было догадаться, что это укрытия на случай бомбардировок.

А однажды мы «потеряли» аэродром во Франкфурте-на-Одере. Прежде с нашего маршрута он хорошо просматривался — и серые с черными крышами ангары, и приангарные здания, и белый треугольник взлётных полос, окаймленный рулежными дорожками, и просторное зеленое поле самого аэродрома. Теперь всё исчезло. Ясно, конечно, что это маскировка, но какая умелая! Необходимость уточнить курс самолета принудила нас пройти почти над самым аэродромом, и только тогда, внимательно присмотревшись, мы заметили его. Все постройки оказались закамуфлированы под окружающий ландшафт.

Словом, мы заметили, что по всей Германии идет тщательная военная подготовка. Всё упрятывается, маскируется.

Всё это вспоминалось мне в берлинской гостинице той бессонной ночью — последней ночью накануне войны.

Утром, как назло, испортилась погода, заморосил мелкий дождик. Мы ехали в аэропорт и на деловую суету берлинцев смотрели как бы другими глазами. На днях, может быть даже завтра, грянет война, а мы находимся в стане врага, и всё, что нас окружает, — эти люди, дома, машины, даже деревья — всё это вражеское. Поскорее бы выбраться отсюда.

К полудню дождь перестал, выглянуло солнце. Но самолет по-прежнему не выпускали. Беспокоило еще и чрезмерное внимание к нам переводчика — отъявленного фашиста. Он не отходил от нас ни на шаг.

— Погода улучшилась, пойду в диспетчерскую. Надо узнать, в чем дело, почему нас не выпускают, — говорю я экипажу, поднимаясь.

— Зачем беспокоить диспетчера? — вмешивается переводчик. — Всё равно погоды на маршруте нет, Данциг не принимает.

— И когда же он откроется? — спрашиваю.

— Не знаю. — Переводчик загадочно усмехается. — Ничего страшного не случится, если вы полетите завтра. Неужели вам не нравится наше гостеприимство?

Нам и прежде случалось задерживаться в Берлине из-за нелётной погоды, но такое бывало чаще всего зимой, в сильные туманы. Однако иногда и туман не мешал садиться в Данциге «по приводной», то есть с помощью радиосигналов с земли. Ясно, что дело здесь не в погоде. Задача переводчика — задержать вылет нашего самолета до завтра. А что сулит оно нам? Ведь мне никак нельзя оставаться здесь в случае войны. У немцев, видимо, ко мне особые счеты…

Воздушная линия Москва — Берлин обслуживалась, двусторонне. Ежедневно один самолет с нашим экипажем вылетает из Москвы и ночует в Берлине, а на второй день возвращается обратно. Другой самолет, с немецким экипажем, вылетает из Берлина, ночует в Москве и на второй день летит обратно. И так ежедневно.

Встречаются самолеты, как правило, у границы. Часто даже видим один другого и взаимно приветствуем покачиванием с крыла на крыло.

Как-то мы обратили внимание, что когда в воздухе один из немецких летчиков, то мы его не встречаем и не видим. Запросили однажды землю, какой пеленг немца, — земля ответить не могла: немец не пеленгируется. Нас это насторожило. Надо вывести нарушителя «на чистую воду».

Долго мы за ним охотились. Но путем пеленгации и с помощью наземных радиосредств за несколько полетов документально установили, что немец все это время безнаказанно шныряет в районе Августова, расположенного значительно севернее нашего маршрута.

Я собрал уличающий немца материал (за три случая невыдерживания им маршрута), приложил данные пеленгации и доложил об этом начальнику Управления международных воздушных линий (УМВЛ) В. С. Гризодубовой. Изучив документы и предъявив немцу обвинение в неоднократном нарушении правил полетов, она отказала ему в продлении визы в Советский Союз.

Немцы, изучив компрометирующий их материал, видимо, установили, что во всех случаях, указанных в документах, с советской стороны в воздухе находился летчик Швец, и подыскивали предлог, чтобы как-то обвинить и советского летчика. В управление поступали жалобы, но они отвергались, как необоснованные.

Понятно, что оставаться здесь сейчас мне, повторяю, нельзя. Надо что-то предпринять. Надо вырваться. Но как? Что предпринять?

Достаю из чемодана шахматы, говорю второму пилоту: «Расставляй фигуры. Я на минуту…» — и выхожу в коридор. Переводчик следует за мной, как говорится, по пятам. В конце коридора по одну сторону туалетные, по другую — служебные помещения. Захожу в туалет, сквозь неплотно прикрытую дверь вижу: переводчик, потоптавшись на месте, возвращается в комнату отдыха экипажа. Едва он скрылся за углом, я устремляюсь в помещение метеорологического бюро. Сделав казенную улыбку, по-немецки здороваюсь с персоналом и прошу связать меня с диспетчером Данцигского аэропорта.

— Данциг на проводе, — говорит телефонистка, протягивая мне трубку.

— Какая у вас погода? — спрашиваю у диспетчера.

— Хорошая, — слышится в ответ. — Ясно, штиль.

Прошу телефонистку записать на форменном бланке данные о погоде и деловой походкой спешу к экипажу.

— Складывай, Коля, шахматы. Летим. Данциг принимает.

— Этого не может быть! — воскликнул переводчик. — Данциг не принимает!

— Вот метеосводка-разрешение и не морочьте мне голову, — сказал я резко. — Экипаж, по местам! Сейчас начнется посадка пассажиров.

Переводчик бросил на меня ненавидящий взгляд и выскочил. По радио объявили посадку. Опередив пассажиров, я с порога взмахом руки показал бортмеханику, находившемуся в машине, запуск моторов. Моторы запущены, пассажиры на своих местах, экипаж тоже. В дверях аэровокзала показался переводчик, с ним еще кто-то. Побегайте, побегайте теперь. Всё-таки наша взяла! Взглянул последний раз в его сторону и порулил на старт.

В Данциге никаких препятствий нам не чинили. Местное начальство только удивилось, почему мы так опоздали — на целых шесть часов. Я сказал, что устраняли неисправность в моторе.

Вот и Кенигсберг.

Последний этап. Пассажиры все вышли, через границу летим одни — экипаж и Гилев. Только бы улететь. Чувствую себя как на иголках в ожидании, пока оформят документы.

У перрона одиноко стоит наш самолет. В другом конце аэродрома — большая группа немецких военных самолетов. Внезапно в воздух поднимается полтора десятка истребителей. Плотным строем они проносятся над полем, словно на параде, затем как по команде рассыпаются и начинают поодиночке пикировать на наш самолет.

Это было зловещее зрелище. Истребитель пикирует почти до самой земли, затем с ревом взмывает вверх, разворачиваясь и показывая нам брюхо и фашистские кресты на крыльях. За ним — второй, третий… Какая-то чёртова карусель…

Что это? Пугают нас, хвастают или приучают своих летчиков атаковать советские самолеты? Наверно, и то, и другое, и третье.

Вой, рев моторов, мелькают крылья, кресты. Это необычное зрелище вызывает чувство какой-то гадливости, будто попал в осиное гнездо. В голове одно: только бы улететь поскорее, только бы вырваться отсюда.

Заходов пять-шесть сделали фашисты, потом быстро перестроились и улетели.

В этом групповом пилотаже была видна большая слаженность. Техника пилотирования, ничего не скажешь, отработана до совершенства. Значит, за штурвалом не новички, а настоящие асы, хищники, на счету которых немало злодеяний. Еще бы! Кое-кто из них, наверно, «тренировался» в разбое над истерзанной землей республиканской Испании. Вот так же летчики люфтваффе пикировали на города и забитые беженцами дороги Польши, Бельгии, Франции — и убивали, убивали… Я понимал, что это барражируют те, с кем предстоит нам встретиться в недалёком будущем в воздушных боях.

Зрелище это, кроме нас, наблюдали и немцы, в том числе и переводчик — фашист с рыбьими глазами. Он горделиво поглядывал на нас, как бы ожидая похвалы.

— А все же наши истребители лучше, — как бы про себя, но чтоб слышал и немец, сказал Гилев, провожая взглядом улетавшие самолеты.

Меня как-то покоробило от этого замечания. Что это — пустое озорство, смелость или дерзость? Зачем здесь эта щекотливая полемика? Нам бы поскорее улететь…

— Будущее покажет, — хладнокровно парировал немец.

— А что, предполагается такое будущее?

— Ну… я говорю — в случае чего…

— В случае чего — можно будет и сдачи дать!

Я весь в напряжении от нетерпения…

— Во всяком случае, если откровенно, — дней — и. Украины у вас не будет, — не унимался самоуверенный фашист.

Вышел диспетчер с разрешением на вылет. Объявлять посадку пассажиров не нужно — их нет. Летим одни. Мы направились к самолету.

— Шишку крепко набьете, встретившись с нашей Украиной! — уже на ходу отчеканил Гилев.

Наконец получено разрешение на вылет. Моторы запущены. Вырулили на старт, взлетели и пошли на бреющем — опасались коварства фашистов. В самом деле, что им стоит сбить наш самолет, а на бреющем полете нас труднее заметить. Только когда граница осталась позади, напряжение начало спадать. Выбрались! Мы уже не сомневались, что это был наш последний рейс в Берлин, совершенный в мирных условиях. Теперь, пожалуй, если и придётся летать, то с другой целью и иным грузом.

В Москву прибыли уже вечером. Гилев прямо с самолета отбыл по назначению. Меня встретил мой друг Александр Краснухин. Только он знал, что меня ожидало там, если бы мне не удалось выскользнуть. Поэтому юн с утра не уходил с аэродрома, ожидая моего возвращения.

— Тут такое творилось, что я не на шутку боялся за тебя, — и Краснухин рассказал, что среди немцев, живущих в Москве, возникла паника — всем срочно понадобилось лететь в Берлин. В самолете немецкой авиакомпании было всего 27 мест, а набилось туда человек пятьдесят. Пилот отказывался лететь с такой перегрузкой. Кто-то предложил оставить чемоданы. Пассажиры согласились, чемоданы были выброшены. Люди стояли, как в трамвае, но никто так и не покинул борт самолета.

…Домой я добрался уже ночью. Мы долго обсуждали с женой события последних дней, спать легли уже под утро, и вдруг — телефонный звонок. Краснухин.

— Степан, включи приёмник… — Он назвал волну, на которой шла передача.

Я догадался в чем дело. Сжалось сердце. Подскочил к приёмнику, нашел нужную станцию. Сквозь треск был слышен лающий голос Гитлера. Речь заканчивалась. Я разобрал лишь последние слова, что-то вроде «и да благословит нас бог…» На минуту мной овладело какое-то странное оцепенение. Подошел к телефону, набрал номер Краснухина.

— Ну что, Саша, началось?

— Началось.

Что будем делать?

— Дождемся шести утра и поедем. Сначала в управление, а потом… В общем, встретимся на трамвайной остановке.

Спать уже не ложились. Рассветало. Я шагал из угла в угол по комнате, жена сидела на диване. Мы молчали, говорить не хотелось. Время тянулось томительно медленно. Я чувствовал необходимость чем-то занять себя, что-то предпринять немедленно, но надо было дождаться утра.

Без десяти шесть мы с Краснухиным встретились у тупика десятого маршрута на Большой Калужской. Без слов пожали друг другу руки. Стояли, ожидая, когда, наконец, трамвайный поезд, находившийся здесь с ночи, отправится в путь. Собирались люди. Ровно в шесть трамвай тронулся. Несмотря на раннее утро, на воскресный день, пассажиров было много. Некоторые ехали на заводы к первой смене, иные — за город, отдыхать.

Я всматривался в лица незнакомых людей, смотрел внимательно, пытливо, как никогда раньше. Все были спокойны. Ехали молча, погрузившись каждый в свои думы, заботы. Я вглядывался в каждое лицо и представлял себе, как эти люди преобразятся, когда узнают о случившемся.

«Дорогие мои москвичи, — думал я, — если бы вы знали-ведали, какое неизмеримое горе обрушилось на нашу страну, на нашу Родину, на всех нас. Но вы все спокойны. Пока еще спокойны…»

А что если подняться и на весь вагон вдруг крикнуть: «Дорогие граждане! Началась война. На нашу страну напала немецкая фашистская орда. Уже падают бомбы на наши города, уже льется кровь советских граждан…»

Но нет. Этого делать нельзя! Да и не поверят, сочтут сумасшедшим… Я и не думал этого делать, только так, предположил. Пусть для этих людей еще несколько часов время будет мирным. Впереди предстоит немало тяжелых испытаний…

Саша сидел, молчал и тоже всматривался в лица людей. Мы оба думали об одном: как поведут себя эти люди и сотни тысяч, миллионы других? Наверно, как и я с другом, поспешат в свои коллективы, потому что в такие трагические минуты самое тяжелое — остаться наедине с самим собой. А главное, надо поскорее найти свое место в рядах защитников Родины.

Вот и аэропорт. Начальник Управления международных воздушных линий ГВФ[3] Валентина Степановна Гризодубова уже ждала нас. Вскоре прибыли и другие экипажи.

— Товарищи, — объявила Валентина Степановна, — миссия нашего Управления закончилась. Желающие могут ехать в штаб ВВС[4]. Я уже звонила туда.

Распрощавшись с Гризодубовой, мы с Сашей поехали в штаб. Штабные работники, как обычно, занимались своими делами. Внешне всё выглядело так, будто ничего не произошло, но слаженная машина действовала сегодня особенно чётко: рассылались приказы, распоряжения, делались вызовы, назначения. Средства связи работали на пределе. Никакой суеты, ни малейших признаков растерянности. Шла напряженная, деловая организационная работа.

Мы представились. Нас без проволочки взяли на учет и, пока будет оформляться назначение, послали на вещевой склад обмундировываться, — ведь на нас была форма летчиков ГВФ. Вернулись мы уже в военной форме с капитанскими «шпалами» в голубых петлицах.

Документы оформлены. Нам предстояло сегодня же вылететь в действующие авиачасти в качестве военных инспекторов.

Время подходило к 12.00. Мы уже собрались уходить, как по радио сообщили, что будет передано важное правительственное сообщение. Голос Левитана прозвучал как-то необычно, настороженно. А может, это мне показалось? Но и люди насторожились. Останавливались у громкоговорителей в ожидании передачи. Они еще не знали, что предстоит услышать…

Мы стояли, внимательно слушали, всматривались в лица людей и сравнивали с теми, в трамвае. Слушали все молча. Лица суровые, выражающие, казалось, внутреннее напряжение, готовность к самому страшному.

«Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Эти заключительные слова правительственного сообщения стали для нас, для всего советского народа боевым лозунгом на протяжении всей Великой Отечественной войны, до самой Великой Победы.

Вылететь по назначению нам удалось лишь на следующий день. Летели в самолете СБ в непривычной роли пассажиров. Боевая машина, понятно, не приспособлена для пассажирских перевозок: темно, тесно, никакого обзора. На земле после посадки осмотрелись. Самолеты, преимущественно ИЛ-4, рассредоточены по окраине аэродрома, но не замаскированы. Административные здания и жилые дома выкрашены в светло-желтый и белый цвета, обладающие, как известно, высоким коэффициентом отражения. Такая расцветка видна издалека, мы это знали по собственному опыту. Странно: идёт война, а здесь никакой маскировки.

Мы представились начальнику штаба дивизии майору Жукову, и я выразил удивление по поводу демаскировки аэродрома. Присутствовавший при разговоре подполковник заметил:

— Сейчас не до этого. Нужно готовить экипажи к боевым полетам — вот что сейчас главное.

— Можно всё успеть при желании. Экипажи пусть готовятся, а наземные службы обязаны заниматься маскировкой.

— Наш аэродром всему миру известен, и нечего заниматься самообманом, — возразил майор.

— Аэродром во Франкфурте-на-Одере тоже всем известен, — сказал я, — но после маскировки его и днем не видно, а ночью вовсе невозможно обнаружить.

Моя настойчивость удивила командиров. Впрочем, не только удивила, но и, по-видимому, возымела действие. Были приняты кое-какие меры. На другой день с помощью пожарных насосов, используемых как распылители, все здания окрасили в тёмный цвет. Красивый доселе городок потускнел, потерял свой нарядный вид. Таково дыхание войны, оно омрачает самое солнце…

Из штаба дивизии я направился в полк. Там, как мне показалось, работали на износ. Штаб и командир полка двое суток не спали. В течение нескольких ночей полк успешно выполнял боевые задания. Бомбили военные объекты в восточной части Германии, железнодорожные узлы и перегоны. Летчики были возбуждены, рассказывали о полетах. Я позавидовал им.

Вскоре противник, прорвав пограничную полосу обороны, стал развивать наступление. Нужно было остановить его во что бы то ни стало. Нашим наземным войскам, героически отстаивавшим каждую пядь советской земли, действенную помощь оказывала краснозвёздная авиация. Летчики получили приказ бомбить скопления гитлеровцев, пути их передвижения, переправы и т. д. Полеты проводились днем, на малых высотах, девятками и были сопряжены с тяжелыми потерями.

Три девятки шли 24 июня в район Бреста на поражение прорвавшегося противника. Полет проходил строем на высоте 1700 метров, погода безоблачная, видимость хорошая. Но впереди весь горизонт покрывала пыльная мгла.

При подлете ближе видно было, как по дороге и по ее обочине лавиной двигалась армада фашистской техники, поднимая зловещие облака пыли, уничтожая всё на пути и оставляя позади себя мутное марево, в котором терялись хвосты колонн. Отчетливо виден был только передний край. Цель великолепная, и в поражении ее летчики не сомневались.

В одной из девяток вел самолет Евгений Иванович Борисенко. Это был его первый боевой вылет. Противник ощетинился мелкокалиберной зенитной артиллерией. Всё пространство вокруг самолетов было усеяно, словно головками одуванчиков, черными комочками от разрывов снарядов, но ни у кого не дрогнула рука, и полет строем продолжался. Вот уже и боевой курс. Летя в строю, каждый самолет выбирал себе цель и сбрасывал бомбы прицельно. Видно было, как опрокидывались танки от прямого попадания, горели машины, плавилась земля. Всё было покрыто дымом, пылью…

Внезапно стрельба зениток прекратилась, и неожиданно, откуда ни возьмись, в небе появилось несколько групп немецких истребителей — более полсотни самолетов. Наши бомбардировщики были атакованы в самом невыгодном положении — на развороте и в неплотном строю.

Завязался неравный бой. Противнику удалось расстроить боевые порядки наших самолетов. Загорелась машина ведущего группы — командира эскадрильи Лизунова, но он продолжал сражаться. Прямым попаданием был подожжен атакующий истребитель, и оба, горящие, ринулись вниз, к земле.

Но вот атакован и самолет Борисенко. Отбиваясь, он продолжал полет. Метким попаданием стрелок поджег один самолет противника, тот вышел из боя, но тут же на самолет Борисенко набросилось больше десятка вражеских истребителей. Уже загорелся правый мотор. Послышался вскрик турельного стрелка. Он ранен, но продолжал вести огонь. Еще один самолет противника, задымившись, ушел, но тут загорелась и левая плоскость. Горит кабина, из-под ног — дым, пламя. Но Борисенко продолжает полет, чтобы подальше отойти от места возможного пленения, на случай приземления.

Штурман Фетисов ранен, собирается к прыжку. Борисенко не советует — крутит головой. Он был уверен, что посадит самолет и все будут живы. А так немцы расстреляют.

Фетисов открыл дверцу, готовясь к прыжку. Но тут справа снова ринулся в атаку немецкий истребитель. Почти беспомощный, горящий, но продолжавший бороться Борисенко прикрылся правым мотором. Длинной очередью фашист прошил самолет, и штурман Фетисов был убит наповал. Борисенко на полной мощности, выбрав момент, ринулся в отвесное пике. Приборная доска разбита, лицо обгорело, жжет руки, глаза плохо видят. Открыл колпак. Пламя от левого мотора плеснуло в лицо. Почти интуитивно начал выводить самолет из пике. Одним глазом чуть заметил, как горизонт заслонила земля. Выключил зажигание и на большой скорости, приземлившись на свежевспаханную землю, прополз вверх под горку. Грохот, скрежет… Самолет остановился. Тишина. Пахнет гарью…

Огромный опыт летчика, большая сила воли и самообладание подарили жизнь человеку заново. Летчик понял, что он жив. Но испытания на этом не кончились.

Самолет продолжает гореть. На летчике тлеет комбинезон. Поскорее выбраться из кабины. Но куда? Обе плоскости в огне, и Борисенко решает выпрыгнуть вперед. Но, прыгнув, зацепился ногой за борт кабины и угодил под крыло между мотором и фюзеляжем. Жар, дым. Летчик задыхается, теряет сознание. Силы покинули его…

И в эти минуты перед глазами — жена. И любимая дочурка. «Бороться и так нелепо погибнуть! А как же они без меня?» Неведомый доселе скрытый резерв сил прорвался с удесятеренной силой и в невероятных условиях помог выбраться из дыма и пламени. Свежая струя воздуха быстро восстановила силы. «Спасен. Буду жить». Осмотрелся. И сразу же заметил пикирующий прямо на него немецкий самолет. Невдалеке стояло одинокое дерево, и летчик ринулся к нему. И только успел спрятаться за его ствол, как тут же выше его головы прошила дерево смертоносная очередь фашистского стервятника. И снова тишина. Огляделся по сторонам. Самолет медленно догорает, но не взрывается. Видимо, сказывается то, что еще в воздухе Борисенко выбрал время открыть краник баллона с углекислым газом и успел им наполнить бензобаки. Тяжело дыша, снял парашют, вбросил в кабину горящего самолета, вернулся снова под дерево. Осмыслил всё происшедшее… И тут же дал сам себе твердую мужскую клятву: отомстить проклятому врагу за поруганную землю Родины, за смерть друзей, за всё, что пришлось испытать. Жить и сражаться! А если придется отдать жизнь, то дорогой ценой.

Клятва придала сил. Борьба продолжается. К горящему самолету приближалась группа немцев. Вдали стояла машина, на которой они прибыли. Летчик надежно замаскировался в кустах. Во внутреннем кармане гимнастерки, у самого сердца — партбилет. Вынул, подержал в обгорелых руках… «Это символ Партии, Родины. Это то, что связывает меня с моим народом, что в беде не оставляет человека одиноким». И он спрятал билет, как священную реликвию, глубоко в карман брюк и приготовился к сражению на жизнь и на смерть.

Но сражение не состоялось. Немцы, осмотрев догоравший самолет и решив, что весь экипаж погиб в самолете, удалились.

Наступила ночь. Мысленно попрощавшись с боевыми товарищами — штурманом Фетисовым, у которого 22 июня, в день начала войны, родился сын, и стрелком-радистом Нечаевым, Борисенко взял курс на восток…

Из этого сражения многие экипажи не вернулись на свою базу. Но и противнику был нанесен ощутимый урон, чем не замедлили воспользоваться наземные войска. Продвижение врага на восток в этом районе было приостановлено.

В такие жаркие дни стыдно было сидеть без дела. Я попросил командование дать мне самолет. Просьбу мою удовлетворили. Я получил самолет, изучил его и начал готовиться к первому облёту с командиром эскадрильи, чтобы завтра вместе с ним вылететь на боевое задание.

Но мой провозной полет не состоялся. Меня вызвали в штаб дивизии и показали телеграмму: «Срочно командировать капитана Швеца и капитана Краснухина в распоряжение штаба ВВС».

— Сейчас отлетает наш «Дуглас» в Москву, — сказал майор Жуков, — ваш товарищ уже там. Бегите, может, успеете.

Но я не успел. На мои сигналы никто из экипажа не обратил внимания, самолет вырулил на старт и пошел на взлёт. Я остался один. Пришлось рассчитывать на железную, дорогу. И я отправился на станцию.

Поезд был битком набит эвакуированными из Ленинграда женщинами, детьми. Детей было, пожалуй, больше, чем взрослых. Многие дети, потеряв своих родителей во время варварских бомбежек, находились под присмотром незнакомых людей. Было очень тесно, большинство ехало стоя, но пассажиры не роптали. Свойственная ленинградцам воспитанность не покидала их и здесь.

Мое внимание привлекла девочка лет четырех-пяти. Она сидела в углу на боковой полке у окна и прижимала к себе маленькую куклу. Худенькая светловолосая девочка с голубым бантом и большими голубыми глазами. Она ничего не говорила, только смотрела. Смотрела на окружающих, будто не видя их. Смотрела сквозь них куда-то в пустоту. Я обратился к ней с каким-то вопросом — она не ответила, только уставилась в меня долгим, неподвижным взглядом. Трудно было выдержать его. Я поинтересовался у соседей по вагону, чья она, почему в её глазах столько недетской скорби. Мне ответили, что девочку эту подобрали на теле убитой женщины после очередного налёта гитлеровской авиации, и никто не знает ни её имени, ни фамилии матери. Всё время молчит, ничего не ест, только смотрит…

В глазах её были не то испуг, не то недоумение. И еще я прочел в них столько упрека нам, взрослым, военным людям, не сумевшим защитить её детство, уберечь от горя… Всю войну преследовал меня этот укоряющий взгляд детских глаз. И позже, громя фашистов, я словно бы искупал свою личную вину перед осиротевшим, лишенным детства ребёнком. Я и сейчас помню тот взгляд…

Многое я увидел в этом тесном вагоне. И многое понял. Я увидел великое горе народное: Я понял, что горе моего народа — это и мое личное горе, что это горе принес немецкий фашизм — выкормыш мирового империализма. Я понял, что в борьбе против злейшего врага моего народа место мое — на переднем крае. Хватит ли у меня мужества, силы воли, упорства быть на этом почетном месте?

В штабе ВВС мы с Краснухиным получили назначение в один из крупных городов, где формировались авиационные части. В Москве пробыли всего два дня — 2 и 3 июля, но даже в этот короткий срок вынужденного безделья нас мучила совесть. Стыдно было смотреть людям в глаза: идёт жестокая война, враг топчет родную землю, а мы с Сашей — будто посторонние наблюдатели.

Саша Краснухин был один из тех, кто в силу своих нравственных достоинств внушает, не прилагая к тому особых стараний, уважение и невольное желание подражать им. Мы дружили и свободное время обычно проводили вместе. На работе нас называли двойниками: оба высокие, оба брюнеты. Часто нас даже путали, хотя характеры у нас разные. В противоположность мне, Саша суров, крайне сдержан в выражении своих чувств, в суждениях более трезв, рассудителен, немного скептичен. Он скуп на похвалы, любит поворчать. Вот, пожалуй, главное, что делает нас столь непохожими. Я люблю в нём и эти черты, но всего больше — его правдивость. И, несмотря на такое различие, нас всегда влекло друг к другу, и мы часто бывали вместе. Я твердо знаю, что в трудную минуту на него можно положиться. А это — главное.

И вот 4 июля нас провожали наши жены. Вчетвером мы прохаживались по перрону, пытались шутить, но в глазах у женщин стояли слезы, да и нам было не по себе в эти последние минуты расставания.

Особенно болезненно переживали наши друзья. Саша с Антониной Федоровной ждут ребенка. Вечерами их часто можно было видеть вместе на прогулке. И вот теперь настал час расставания. Ходили по перрону молча…

Подошел поезд. Женщины, не выдержав, расплакались. Прощаясь, я ощутил на губах соленый привкус слез. Поезд тронулся. Печальные лица дорогих, близких всё отдаляются, отдаляются, пока не скрылись в многоликой толпе. Как на фото, отпечатались в памяти эти мгновения, и при воспоминаниях эта картина всегда навевала грусть. Будто частицу своего сердца оставил я там, на перроне…

А спустя некоторое время, когда прилив слабости прошел, Саша говорит:

— Раненько утром свежая, по-праздничному приодетая подходит ко мне жена и целует. Я просыпаюсь — на душе приятно. Она еще раз целует и говорит: «С днем 4 июля». Мне исполнилось 33. Поднимаюсь. Увидел свою военную форму и тут же вспомнил всё остальное. Стол скромно накрыт. На столе графинчик, закуски, но торжества не получилось. Предстоящее расставание еще больше внесло грусти в эти минуты…

Так я навсегда запомнил дату дня рождения моего друга.

А поезд постукивал колесами, набирая скорость, и уносил нас навстречу войне.