ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Работа в казармах.
Илья начал понемногу втягиваться в работу, помогать Федько. Только трудно же ему было работать со старым! Ненавидит его ватную желтую тужурку. Идет Федько, руки в карманах на животе сложит, никуда он не торопится. Придут вдвоем к кому-либо на квартиру. Ждут. Проходит час, проходит два — появится кто-нибудь. Начинаются разговоры. Говорят час, говорят полдня — Илью уже тошнить начинает, а они все говорят, лениво, бестолково.
Взять хоть этого плюгавенького, сморщенного парня. Он — фельдфебель. Сидит, развалившись, весь перетянутый сбруей, в английском френче. Видно, гордится, будто он не фельдфебель, а генерал. Но ему боязно оставаться: как бы зеленые не прирезали; и расчету никакого оставаться: выше фельдфебеля не прыгнешь, и переходить страшно. Вдруг попадется. Он и крутит. Пятую группу начали гонять облавы. И его отряд скоро вышлют. Так он несколько дней договаривается с Федько: какой знак он даст зеленым, чтоб те не стреляли по его отряду из кустов, потому что он сдаваться будет. Подумаешь, сложное дело — сдаваться: ушел в горы — и признался крестьянам, а те уж найдут куда сообщить.
— Как подойдем мы по шоссе до маяка, я платочек вытащу, и высморкаюсь — значит, сдаемся. Или нет: я лучше фуражку сниму и платочком пот вытру. А можно и так… — Вот так и проводят время.
Ходил Илья по казармам. Грязище: видно, разложились солдаты. И разложение — от широкой жизни, от хорошего снабжения. Вот и угадай, что лучше: плохо ли снабжать армию или очень хорошо. Солдаты лежат, задрав ноги; лопают шоколад, где-то накраденный; курят гаванские сигары, модничают, без конца белят парусиновые гетры, у кого они есть; грызут орехи и под ноги скорлупу бросают. У каждого деньжищ наворовано — толстые бумажники. У каждого — баба в городе. Придут к ним подпольники — все знают их, никому не доносят, но и к зеленым не идут. Кому они нужны? Это, конечно, в некоторых казармах, где солдаты из русских губерний, а кубанские казаки, ставропольцы — те надежные: там бородачи больше, заядлые.
Пришли однажды Федько и Илья в санитарную команду. Фельдфебель там желто-зеленый, голова у него красная. Смотрит холодно, точно ледяной. Сунул им в руку пригоршню медикаментов. Это — помощь. Да Черный капитан с отрядом вагон может получить! Прошли с ним по улице — молчит, видно, ужасно боится; помогает, чтоб застраховать себя на случай, если залетят в город зеленые. Шли через базар — шпик оказался около, — помертвел фельдфебель.
Набродятся так день, разойдутся, подобедают — и на Румянцевскую с докладом, вечер провести. Утром получают задание, вечером приходят с докладом. Теперь уже развлекает Семенов, да не очень весело получается. Только и смешного, что ерошит вверх свои волосы, а рявкнет: «Эй, отдай! Отдай!» — уж никто не смеется: приелось.
Однажды поздно вечером, когда ребята собирались спать, пришел в своем сером английском пальто и черной шляпе Пашет. Полуботинки — в грязи, истрепаны. Кто еще не спал, встретили его вопросами:
— Вы вчера дрались с белыми?
— Еще как, до штыков доходило.
— Ну?! — и несколько товарищей расхохоталось.
— Тут вчера такая паника была…
Но Пашет глушит смех:
— Положение серьезное. Ребята в отчаянии. Решили погибнуть, но с треском…
Около него сгрудились проснувшиеся товарищи, разбуженные его ровным, тихим, но трагическим голосом.
Ушел Пашет. Гнетущая тоска навалилась.
Преследование пятой облавами.
Пятая группа просидела больше месяца под Сахарной головкой, совершая мелкие налеты мелких партий, лишь бы достать на пропитание. Время использовали для политической работы. Но раз уже группа засела под городом, повторилась старая история: каждая баба знала, где бивак, заработали провокаторы, занудился и Зелимхан.
Вы думаете, что он скрылся с горизонта после августовской провокации? Да нет же: он сидит, запомните, в контрразведке, то-есть его уже перевели в тюрьму и скоро поведут расстреливать. Так он письмо за письмом шлет в группу: «Выручите, ради бога, братцы: я же партиец с десятого года; белые узнали, что я есть помощник верховного главнокомандующего, и меня ждет неминучая смертюга». Он и день, и час своего расстрела знает и дорогу, по которой поведут его, знает, и место расстрела, косу, указывает. Ну, словом, помогает им изо-всех сил. Стоит послать сто зеленых — и Зелимхан торжественно будет приведен, чтобы вступить в исполнение обязанностей помощника верховного главнокомандующего.
Еще в сентябре, когда группа стояла под Бабичевым перевалом, он писал им о том же: чтобы выслали на выручку его сто человек. Тогда он будто бы сидел в контрразведке. И тогда же Горчаков выразился непочтительно:
— Пусть лучше одна голова погибнет, чем сто.
Трибунал еще на старом биваке начал вести о нем следствие. Травчук, который стрелял на базаре в офицеров, заявил, что видел, как Зелимхан ходил на базар с корзинкой. И другие зеленые о том же говорили. А раз ходит с корзинкой, значит есть на что покупать в эту корзиночку и есть кому носить. Словом: «с деньгой» и бабой.
Не откликнулись и теперь зеленые — умолк Зелимхан, видно, и в самом деле расстреляли его белые.
А в пятой началось после Октябрьских праздников. Сходил Горчаков с отрядом в налет на Неберджаевскую дачу, где производилась постройка железной дороги. Набрал муки, сала, круп. Ушел, а по следу разведка на бивак пожаловала. Пострелялись.
На следующий день белые стянули силы. Три дня обстреливали. Зеленые отвечали вяло. Ночью устроили совещание и решили уйти под Абрау. Разделили мануфактуру, чтоб не досталась белым, замаскировали землянку, где оставили шестнадцать тяжело больных товарищей, поставили над землянкой дуплистое дерево, чтобы воздух освежался, и они могли вылезать, а сами ушли, надеясь дня через три снова прийти и помочь больным. Уходя, развели костер. Пошел снег и костер разгорелся. Белые окружили его, обстреляли, а зеленые тем временем ушли к Новороссийску и за нефтяными баками расположились. Сообщили в подполье, что вши заедают, тиф свирепствует; те выслали баб с выварками, бабы перемыли белье, перешпарили вшей — и стало легко, точно каждый лет на десять помолодел.
Зеленые думают уже не о том, чтоб от облавы уйти, а о нападении на тюрьму: много сидит там заложников, много политических. Для начала решили пойти на Анапу, захватить там заложниками Родзянко и несколько других видных деятелей.
Пошли под Абрау. Расположились в Лобановой щели. Послали разведку в Анапу. Та вернулась и привела с собой пленного. Сообщают, что в Сукко находится карательный отряд есаула Бойко. О расположении зеленых белые знают. Их отрядами заняты: Тоннельная, Борисовна, Абрау и Раевская.
Пятая в кольце. Охватила жуть. Ночью донесся ужаснейший вой… Что творилось неподалеку? Захватили ли где группу зеленых и кололи ее штыками? Или это гнали стадо сумасшедших людей на бойню? Или… Ах, куда бы спрятаться, чтобы не слышать этого!.. Как страшно стало… Куда же бежать? Бежать!..
— Ребята! Успокойся! Это же волки воют!..
Пока выясняли силы и расположение белых, прошло три дня; не успели уйти, как залетела на пустой бивак разведка белых и в остервенении начала колоть штыками баки. Горчаков с небольшим отрядом напал на нее и прогнал. Но эти схватки окруженного, загнанного — гибельны: враг знает их место, ближе стягивает свои отряды.
Наступила ночь. Жуткая, непроглядная. Навалился густой туман. Сбились толпой. Недалеко, внизу речка журчит, тихо, нежно, словно убаюкивает. Схватка жестокая, отчаянная неизбежна. Но патронов мало.
Горчаков созвал командиров:
— Патроны отобрать до последнего. Разделим поровну.
Разошлись командиры. Тихо, без споров, отдавали. Когда это было? Когда зеленый отдаст добровольно свой лишний патрон?
Торжественно готовятся к бою… и смерти…
Разделили патроны. По тридцать — на брата. Две ленты — на два пулемета.
Собрались командиры, советуются: «Что же дальше? Куда итти?» Узленко предлагает: «На Гузовую гору. По хребту и уйти безопаснее и сбить противника легче».
Пошли медленно, уныло, невидимые для самих себя.
Вдруг слышат: «Дзинь… Дзинь…» — точно козы колокольцами звякают.
Цепь тихо зашушукалась. Замерла…
Тишина…
Страшный окрик разрезал тьму:
— Что идет?!.. — голос Горчакова.
— Кто идет?! — донеслось снизу, — и задребезжало: др-р-р!.. — и снова стихло. Только затворы щелкают.
И эта цепь, и та цепь взбежали на противоположные хребты. Внизу, в жутком одиночестве осталось несколько человек здесь, и неподалеку — невидимые некто.
— Выходи два человека!..
— Это ты, Сидорчук?
— А ты кто? Горчаков?
Сбежались вниз, весело заговорили. К ним незаметно спустились обе цепи зеленых, чуждые, недоверчивые.
Это оказался отряд перебежчиков в 80 человек, прибывший во главе с Пашетом и Сидорчуком с заставы Черного капитана. Они уже сходили в Лобанову щель и, не найдя там группы, шли вслед за ней.
Все повеселели. Сила прибыла. Много осталось больных под Абрау, но и здесь собралось человек 350. Но как же они измучились: более десяти дней в походах; костров разводить нельзя — не согреешься, не выспишься, не сваришь поесть; на плечах несут топоры, лопаты, кое-какие запасы продуктов, котлы, пулеметы.
Полезли на гору. Заблудились. Казалось, обошли ее несколько раз. Какая же она высокая: взбирались бесконечно, точно на небо.
На горе переночевали. Морозит. Продрогли. Неужели так зимовать? Что же будет дальше, когда горы завалит снегом?
Утром собрались командиры под вековым дубом. Что делать? Куда же итти? Скрываться уже трудно: следы видны.
Решено уходить за 60 верст на Лысые горы. Пулеметчики принесли завтрак — вода, заболтанная мукой.
А среди зеленых поднимается ругань. Отбиваются кучками отчаявшиеся. Собираются итти сдаваться белым. Сидорчук мечет молнии:
— Кому сдаваться? Все равно перебьют вас! Уйдем на Лысые горы, отдохнем, соберемся с силами — и начнем громить! Красные наступают! Белые бегут!
— Пока красные придут — нас загоняют. Уж сил нет…
Кричат командиры, кричат остающиеся зеленые, а малодушные уже отходят.
— Сдавай винтовки, скидай сапоги! — кричат остающиеся.
Но нет ненависти к уходящим. Сегодня погибнут они, завтра — оставшиеся…
Разулись, отдали винтовки, отчужденные, холодные. Ушло 80 человек. Оставшиеся проклинали их в догонку и с тоской одиночества валились на землю.
Разведка донесла, что отряд есаула Бойко в 400–500 человек поднимается со стороны шоссе на гору.
Решили дать бой. Спасение — в разгроме облавы. Заняли позицию подковой. Справа — Сидорчук, слева — Горчаков, в глубине — Пашет.
Ждут.
Ставропольцы поднимаются, штыками ширяют в кусты:
— Геть, бисовы диты… Геть, бисовы диты…
На правом фланге у Сидорчука кто-то выстрелил. Выдал. Цепь пошла на него.
Зеленые на фланге Сидорчука дрогнули и побежали на верх сопки. Белые лезут на них. От Горчакова уже шагов на 15–20; между ними — ущелье.
Горчаков стоит за деревом, дает своим сигнал: поднимает руки вверх, в стороны, хлопает в ладоши. Вся цепь поднялась, — и затрепетало радостное:
— У-р-ра!.. Загрохотала стрельба, разнеслась гулким эхом по горам, ущельям, к морю, к большому городу. Поднялось невообразимое: все кричат, переговариваются с белыми; те залегли в кустах, засыпали роем пуль; попадали зеленые…
Завязался бой. Командиры кричат. Пашет неузнаваем, горит, стоя командует. Горчаков посылает несколько бойцов в тыл белых, приказывает стрелять в есаула Бойко на серой лошади. Застрочил пулемет — и свалился Бойко, свалилась и лошадь…
Дрогнули белые. Сидорчук осатанел, скомандовал: «В штыки, ура!»… — и понеслась лавой его цепь. Понеслись все зеленые. Несколько бойцов выскочили в тыл белых — и прикололи офицера-пулеметчика.
Бегут белые, настигают их зеленые — вся гора усеяна бегущими! Рев ликования зеленых, вой обезумевших белых…
Иосиф пляшет с винтовкой, горланит:
«Вихри враждебные воют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут!»…
Падают белые, поднимаются на колени, руки воздевают:
— Сдаемся!..
Мертвенно-бледные бородатые лица в ручьях пота; трясущиеся скулы…
Сгоняют их зеленые в стадо. Отбирают оружие, проверяют сумки — хлеба! Кусок хлеба!.. А в сумках — вещи товарищей, оставленных под Сахарной головкой…
Насторожились зеленые. Признаются растерявшиеся белые, что всех шестнадцать перебили. И типографа на деревяшке, Селиванова, убили…
Пронеслось по толпам жгучее:
— Месть!.. Вот они — мучители!..
Крикнул кто-то: «Бери их в штыки!».. — и полыхнуло пожарище; взбесились измученные, загнанные, зеленые, — и начали колоть штыками…
Человек сорок полегло белых…
Уход пятой на Лысые горы.
Ужас об’ял Новороссийск. Под вечер белые увидели ассенизационный обоз, решили — артиллерия зеленых — и начали гвоздить из орудий. Лошади с бочками — врассыпную по рытвинам.
А зеленые и в самом деле на Новороссийск пошли. Еще одна бессонная ночь. На рассвете пришли покрытые инеем в Седьмую щель. Седые горы вокруг прячутся в густом тумане.
Свалились обессилевшие бойцы. Некого на пост послать.
Тут затрещали ветви кустарника, частый топот донесся.
— Кавалерия!..
В ужасе ринулись бежать, бросая котлы, пулеметы, мешки с крупой, шинели, винтовки.
А Сидорчук хохочет им в след.
— Да стой же! Это — стадо диких кабанов!
Стыдливо вернулись. В отчаянии повалились на землю…
Вылезли командиры на сопку. Наблюдают. Идут по шоссе на них войска пятью колоннами — пехота, артиллерия, броневики, грузовики, обозы.
Туман. Положение безвыходно: занять позицию — поздно, силы неравные.
Сидорчук предлагает броситься на них, разгромить и итти на Новороссийск: погибать — так с музыкой.
Долгое, томительное ожидание смерти…
Прошли мимо. Начали долбить снарядами Гузовую гору. Будто гора воевала. Будто мало гор на Кавказе.
Тут-то и послали Пашета в комитет за разрешением напасть на город.
Достояли до вечера, получили из города продуктов — подкрепились. Пост зеленых заметил на шоссе конный раз’езд белых из Абрау, останавливает:
— Что пропуск?
— Штаны, — признаются белые.
— Ну, слазьте.
Обезоружили их, перекололи.
А среди зеленых снова разложение. Местные из Абрау, Борисовки, Сукко и других деревушек не хотят уходить от хат. Мелким группам сидеть безопаснее, на мелкие группы облавы не ходят.
Местные отбиваются в чуждые кучки, тихо советуются. Уходят от своих.
— Прощевайте, товарищи.
— Куда же вы? Бросаете? Предаете?
Закипают страсти, ругань поднимается. Местные тоже возмущаются:
— Вам все равно, куда ни итти. А мы куда пойдем от своей семьи? К родимой мамушке?
Копают ямы. Выбрасывают комья земли. Для кого эти могилы? Почему так грустны около них зеленые?
Расходятся, словно после похорон. Немногие, осиротелые остались. Зарыли пулеметы. Свое спасение, свои надежды. Зарыли все, что можно было зарыть.
Пришел Пашет. Встречают его — Горчаков, Сидорчук, Иосиф, — криво улыбаются: «Вот и все, что осталось, человек полтораста и те стали тенями».
Комитет не разрешил нападать на город. Направил на Лысые горы.
Уныло пошли.
Раненых несут на носилках. Стонут они; голосом, полным слез, молят, чтобы их добили…
Пошли через окраину города, через Чеховку, почти мимо комитета, недалеко от ремесленной школы.
Прошли в колонне. Разведка, человек восемь, в погонах — впереди. Встретил их пост белых, окликнул:
— Что пропуск?
— Штаны, — отвечают зеленые.
Подошли, обезоружили белых. Отвели их за Чеховку, перекололи. Поднимаются на хребет. Ночь лунная — только бы на лавочке сидеть в обнимку с разлюбезной. Белые заметили их, подняли стрельбу — летят пули к зеленым, да поздно.
Пришли на бивак под Сахарной головкой, хотели убрать трупы товарищей — не нашли: видно, волки растащили. Начали искать зарытые запасы — все разворочено, крупа перемешана с землей.
Пошли дальше. Это был мучительный пятидесятиверстный переход под ледяным норд-остом, обледенелых бойцов. Они карабкались по снежным горам, не зная пути, без тропинок, без проводников. С’едали по три сырых картошки в день. Ночевали на снегу.
Каждые 10–15 минут останавливались отдыхать. Весь путь их был усеян отставшими больными. Вырывали им товарищи вблизи горных хуторов ямы, кое-как мастерили землянки и покидали их.
Подошли к Марьиной роще — оттуда принесли картошки, муки. Подпольный комитет прислал из Новороссийска с Марусей полпуда сала и полпуда табаку. Отдохнули, подкрепились — и повеселели.
Сидорчук пошел с Марусей в Геленджик. Пашет пытался задержать его — тот заупрямился: ничего ему не будет. Ушли и не вернулись. Горчаков заболел. Отстал. Иосиф тоже отстал.
Повел пятую группу на Лысые горы Пашет. Единственный никому неведомый среди сроднившихся зеленых. И он — их командир. Что за человек? Его выбрали, потому что он пришел из подполья. А разве в подполье не затесываются? Вид шпика: черная шляпа, летнее пальто. Оборвался, да ведь иначе и не влезешь. Пальто затянута веревкой; грудь на-распашку; под пиджаком — рваная, грязная сорочка. Маленький, невзрачный, а жесткий. Торопит. Знает: чем решительней итти, тем легче, тем скорее конец испытаниям, тем дальше уйдут от облав. Жесткий; взгляд ледяной. Шпик. Ропот поднялся: «Что за человек, почему он командует?»…
Остановились ночевать в нескольких верстах от Лысых гор, заметили следы картофельного поля, набросились, начали копать из-под снега гнилую картошку — и есть…
Утром послали разведку вперед. Пошли следом. Снег ослепительно сверкал от солнца; было тепло, празднично. Деревья торжественно замерли в своем серебристом уборе. Казалось, вся природа ликовала, радуясь спасению кучки героев, перенесших нечеловеческие муки, дерзнувших состязаться с колоссом — врагом в его стане, когда фронт был под Курском. Бой на Гузовой горе разнес славу о зеленых. Это был первый их страшный удар.
Высыпали лысогорские бабы, дети, старики, зеленые с винтовками. Вынесли им борща, хлеба, молока, баранины. Началось угощение. Смеялись, пели, плакали… Какие же они худые, желтые, измученные!..
— А где же командир ваш? — ищут бабы. Ведь командир такой грозной группы, таких одичалых, крупных солдат должен быть еще больше, он должен быть с усищами, бородищей. Где же он?..
— Да вот же командир! Чи повылазило? Вот он, Паше! Чудно вам? Он хочь и малый, а сырдытый; як загнэ со сердцов, аж присядешь.
Весело встретили, хорошо накормили… И направили дорогих гостей, как когда-то и их направляли, и четвертую. Но тогда ни та, ни другая не пошли. Гордые были. А теперь пятая смирилась. Перед своими… Полезла в ущелье. Такого дикого еще не видела. Версты три к нему спускаться. А там… Сырость, грязище… Наверху морозный норд-ост разгуляется, а из ущелья теплом дышит.
Начали копать в грязи землянки, а под грязью — камень. Долбят его, кое-как городят землянки, а вода из-под камня течет, набегает в ямы. Настилают жерди, прикрывают их ветвями и ложатся на них, а под ними лужи застаиваются…
Вот и пришли… К родимой мамушке… И разгулялась эпидемия…
Восемьдесят бойцов пришло. Восемьдесят живых трупов осталось. Некому выбираться наверх, некому работать, некому охранять себя.
Приютили у себя лысогорцы только штаб да пекарню. Да на втором хуторе, в пустой хате лазарет для тяжелобольных пристроили.
Мрачные дни декабря потянулись для пятой. Гибель пришла.
Провал организации.
Опустело подполье. Шмидт и Роберт в Ростов выехали: красные быстро приближаются — надо во время помочь из Ростова, чтоб не сорвалось наступление. Уехали и заболевшие. Пустынник, Борька, Черный капитан с группой товарищей еще раньше туда же махнули.
На Румянцевской стало тише. Попрежнему с утра расходились по городу и к вечеру сходились. Дурачились, много смеялись, да жидко получалось: нет-нет — и заноет тоскливо, тревожно под сердцем. Крикнет Семенов, нервно ероша волосы: «Ша!» — Подбежит кто-либо к окну, станет вглядываться в черную бездну — и притихнут товарищи.
Тревожные вести: пятая разгромила облаву, но сама, смертельно раненая, забилась в трущобу; Сидорчук с Марусей арестованы в Геленджике — не перехватили ли у них адреса? Подозрительные около ходят.
А Илья все скитался по квартирам. Привели его, наконец, темным вечером к добродушной, гостеприимной хозяйке. У нее было уютно, хорошо. Она пригласила его к столу в компанию к ее юноше-сыну, угостила горячими пирожками и чаем с душистым вареньем. Долго сидели у лампы за тихими разговорами, потом сын хозяйки достал скрипку и начал играть на ней. Илья очень обрадовался — он так давно не играл на ней, — у того оказалась еще одна, и они стали играть дуэтом. Хозяйка, слушая мелодичные, молочные звуки, улыбалась. И Илья улыбался: ему было так хорошо!
Утром, пока хозяйка готовила завтрак, они снова затеяли дуэт на скрипках. Позавтракали, еще сыграли.
Без десяти десять Илья неохотно расстался с ними и пошел на работу. Комитет недалеко.
Вышел — слепит солнце. Щурится, идет.
А в это время там хозяйничала контрразведка.
Свернул за один угол — радужное настроение, созданное игрой на скрипке, рассеялось, ему стало тоскливо. Свернул еще за угол, поднимается по узкой уличке, озирается незаметно — все спокойно. А тоска растет, он начинает спорить с самим собой: «Почему я должен итти туда? Для чего это шатание изо дня в день? Знаю же свою работу? После обеда приду и доложу». — «Но, может-быть, случилось что за ночь — как же итти на работу, не зная, можно ли вообще итти, не нужно ли скрываться? Нет, нужно зайти». А другой голос, беспричинно-тревожный, убеждает: «Ребята нервничали, зачем эта толчея?» — «Но вот же домик, веселенький, беленький; вокруг все спокойно. Что за малодушие?»… Подходит к калитке, заставляет себя свернуть, убеждает. Он уже готов занести ногу, взяться за ручку калитки… а ноги, своевольные не слушаются, ступают прямо и прямо…
Прошел, даже в окна не заглянул… Идет, клянет себя: «Идиот, трус, квашня, распустился за болезнь»… Но вышел на пригорок, и борьба улеглась. Впереди под ним — домики, скудная зелень, вдали стройные здания, за ними — голубой залив, а дальше — город и море. Как хорошо! Спустился в балочку, поднялся, встретил «Румяного». Необычно-оживленно, быстро заговорил с ним:
— Как ваша кличка? Я называю вас «Румяным», но это же только примета?
Тот рассмеялся, сказал. Илья снова спрашивает:
— Вы куда направляетесь?
— На явку. Там есть кто?
— Наверное: каждое утро собирались. Только я не зашел — какой смысл? — Работу знаю, после обеда приду — и доложу… А вы правда стражником служите?..
Поговорили — разошлись. Начал спускаться «Румяный» в балочку — и задрожал… Не может отвести от них взора… Ведут… четырех… И в них штыки направлены… Куда же бежать? Надо итти: еще погонятся… Пошел навстречу… Федько в черной рубашке, подпоясанной ремешком… Семенов без фуражки… волосы дыбом… Он в русской шинели. Новацкий, этот красивый мальчик с большим лбом… в рубашке и синих галифе с красными кантиками. Еще кто-то четвертый… Кажется, фельдшер. Где его взяли?.. Подходят… Конвоиры подозрительно всматриваются… Товарищи улыбаются ему, будто хотят оказать: «Стыдновато итти на убой, но ничего не поделаешь: как видишь, не в нашей это воле»…
Прошли…
«Румяный» понесся в город. Предупреждать…
Нюся спасена. Она была на базаре. Пришла — дом оцеплен казаками… Не помня себя, еле владея собой, прошла дальше, обогнула квартал — и, сдерживая рыдания, побежала в пород… Предупреждать…
«Но что там творится на явке? Нужно знать, нужно видеть!» — и она бежит назад; издали через другие дворы пытается увидеть. Вокруг дома — никого. Двери — настежь. Внутри — люди…
Она забежала на квартиру Ильи — и вырвался из груди вопль:
— Погибли товарищи! Провал!..
Бросилась на стул, свалила голову на стол — и зарыдала… Хозяйка, добродушная, мягкосердечная принялась ее ласкать, успокаивать, а у самой слезы по лицу катятся…
— Да кто же погиб?.. Какой ужас, какой ужас… Илья пошел около десяти утра…
Нюся подняла разгоряченное лицо:
— И он?… И он погиб! Все?!.. Утром были трое: Семенов, Федько и Новацкий. В десять был обыск… — и она вскочила вдруг выросшая, сильная, смелая:
— Я пойду туда. Узнаю. Спасу документы.
Метнулась. Хлопнула дверью.
— Да постой же!.. Куда побежала, скаженная?..
Хозяйка из комнаты в комнату бегает, перестанавливает безделушки, зачем-то убирает с чистого стола, стонет, выглядывает в окно: «Пропадет бедная девчонка, обезумела»…
А Нюся прибежала с чемоданом, смеется сквозь слезы:
— Спасла документы!.. Все разворочено, двери раскрыты. Пироговых нет, и стражи нет… Увели их!.. — и заметалась, в отчаянии заламывая руки:
— Я побегу в город… Может быть, их можно спасти. Других предупредить… Но куда их повели?.. Какое несчастье, какое несчастье!.. — и убежала.
Часа через два ворвалась, снова ломает руки, в волнении бегает по комнатам:
— Я вспомнила еще о документах — под коридором были спрятаны. — Побежала, а там снова стража. Что это значит?
Давят стены, давит тайна… Скорей на простор, на воздух, к людям!.. — и снова унеслась.
А тем временем арестованных вывели на широкие улицы. Прошли мимо станции. Направились в город. Итти еще далеко. Впереди, на Стандарте, — оживленная набережная, шоссе в город. Там хорошо бежать. Один выход.
Разгоряченные, они бодро и как будто весело поглядывали на толпы прохожих, перебрасывались словами, пока резкий окрик конвоиров не обрывал их слов.
Встретили пьяного с бутылкой самогона. Он стал на колени и принялся кланяться им: «Простите, братцы»… Вокруг — смех; и товарищи рассмеялись. Семенов про себя бросил: «Нашмандорился». Новацкий тихо добавил: «Рассупонился». Федько истерично хихикнул в бородку. Четвертый мрачно улыбнулся. Новацкий, думая вслух, повторил это нелепое: «нашмандорился», отрывисто захохотал, другие, заразившись его смехом, подхватили — и все разом осеклись.
Их всех ожидали муки допросов, пыток. Неумолимая логика приказывала: бежать, пока возможно. Около ходят счастливые вольные люди, равнодушно наблюдающие обычную картину конвоирования живых трупов. Спасение так близко: бросился в толпу — стрелять не смогут, а там — по дворам… Сердце колотится от напряженного ожидания, подламываются ноги, туманится голова — страшно: вдогонку вонзится жгучая пуля или — штык… Страшно, а логика толкает: одна надежда!.. Зажигает радостью: воля так близка!..
Долго идут. Все что-либо мешает: то много людей и протискаться некуда, то драгили на пути, то вокруг все открыто, то заборы высоки…
Но вот пронесся экипаж — и сбились в сторону: и конвоиры, и арестованные. Семенов сталью налился… Мозг пронизала радостно-жгучая мысль: «Да ведь один раз погибать — решайся!» — и обезумев крикнул: «Гони, ребята!»… Метнулся в сторону; Новацкий толкнул конвоира, вскинувшего винтовку, тот запахал носом, а он, перепрыгнув, побежал, точно на крыльях полетел… А спину жжет: кричат, «стой», стреляют… Свалился Семенов, запрокинул руку вперед… Будто, летя в черную пропасть, не верил, что бежать уже ненужно… Вскрикнул Новацкий, удивленно остановился — и надломленный упал…
А Федько растерялся, задрожал; оцепенели ноги… Вдруг что-то бросило его назад — едва не переломило поясницу… Очнулся от страшного удара приклада в спину… Конвоир грубо и резко крикнул:
— Пошел!..
Идет, ноги подламываются, дрожат, зубы стучат. Понять не может, как это получилось, что бежали, стреляли, убили… И четвертый около идет, растерянный, перепуганный.
Идут, а мозг и спину сверлит: «Вот штык вонзится»…
А конвоиры торопятся; постарше — идут мрачные, а помоложе — истерически хохочут, бросают отрывистые, хвастливые фразы:
— С первого выстрела подсек этого… в шинели… И не пикнул.
— А я за другим погнался… споткнулся, — промазал… А потом ловко всадил.
— Наука им будет… в другой раз не побегут, — и резко крикнул: — Скорей пошел!
Заключение.
Вторая зима началась в горах еще безотраднее, чем первая: вера в свои силы разбита. Забились зеленые в берлоги, ждут, когда придет Красная армия и принесет им право на жизнь.
Но белые не успокаиваются. Вокруг гор усилены гарнизоны; они зорко следят за горами, прощупывают их облавами. Фронт катится на юг. Нужно очистить горы. Здесь будет последний рубеж.