ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Фронт во 2-й половине февраля.

Красная армия, через десять дней после первого неудачного наступления, 27 января возобновила наступление на всем фронте, перебросив предварительно почти всю конницу и несколько пехотных дивизий на свой левый фланг. Конница эта разбила белых на Маныче, захватила крупные трофеи и шла в их глубокий тыл.

Но белые, собрав шесть донских дивизий конницы на своем правом фланге, ударили в свою очередь в тыл наступающих войск, и на этот раз снова нанесли им поражение, захватив 40 орудий. На ростовском фронте белые также отбили атаки красных, захватив пленных и трофеи. Лишь в ставропольских степях они продолжали отступать.

Белые ликовали. Деникин полагал, что если бы его войска продолжали преследовать красных через Дон, мог наступить перелом всей кампании.

В начале февраля белые начали готовиться к решительному наступлению.

Выступление «третьей силы».

В последних числах января, в глубоком тылу белых на грузинской границе выступила «третья сила» под красным флагом с зеленым крестом.

Но как она решилась? Ведь сколько мы себя помним, «третья сила» все готовилась к очередному с’езду. — Красное ядро создалось в многосемейной армии Вороновича.

Еще 18 ноября состоялся с’езд и не какой-нибудь, а губернский, Черноморский, и не где-нибудь, а в гостях у меньшевички грузинской, в Гаграх. Тайком, чтоб не узнали англичане. Курортная благодать располагала к любвеобилию и с’езд натрудил необыкновенную резолюцию.

«Мы, говорят, вступили в борьбу с реакцией, как самостоятельная третья сила — демократическая».

«Мы, говорят, не сложим оружия до полной победы демократии… Чтобы придать борьбе общероссийское значение».

И постановили они выбрать Комитет освобождения Черноморья, который соберет чрезвычайный с’езд, а тот уже узаконит Черноморскую республику; постановили договориться с Кубанью о вхождении Черноморья в ее состав, как автономной единицы, но при условии разрыва Кубани с Деникиным.

На этот с’езд приглашены были два редкостных члена сибирского учредительного собрания, которых Колчак беззастенчиво отшлепал и которым он же перо вставил. Речь идет в первую голову о Филипповском, бывшем председателе Самарского правительства. Так вот этого самого Филипповского с’езд избрал председателем комитета, а Вороновича — его товарищем и командующим крестьянского ополчения всей губернии, от грузинской границы до самого Новороссийска.

Воронович приступил к организации армии. В основу положил проект народной милиции. Реформа дала «блестящие» результаты. В каждом районе провели делегатские с’езды, на них выбрали районные штабы крестьянского ополчения из трех человек каждый, и поручили этим штабам взять на учет всех боеспособных и все вооружение и снаряжение.

Выросла грозная армия у Вороновича — готов сокрушить, в порошок растереть врага. Но он великодушен. Он дает срок одуматься.

В декабре Комитет освобождения обратился с меморандумом (это нота такая, только уже не тонкая, а толстая)… Так «обратился к английской, французской и американской миссиям, прося их, во избежание могущего произойти кровопролития, предложить Деникину очистить всю Черноморскую губернию до Новороссийска исключительно». Комитет указывал, что «оставление без всякого внимания троекратного обращения к союзникам будет сочтено черноморским крестьянством за полную солидарность с политикой и методами управления Деникина».

Нота от равного к равному.

Ответа не последовало.

Что ж, придется драться. Но куда сунешься с многосемейной армией? С кем начинать? Ребят похрабрее нужно. А тут просятся безработные красноармейцы, скрывавшиеся в Грузии, зеленые, которым надоело любоваться розами и шататься неприкаянными. И Иванков туда же затесался, прячется под своей облезлой ермолкой, ухмыляется в свою скобелевскую бородку. Набрался отрядик человек в 300. Приехало подкрепление из Грузии: эс-эры, меньшевики, а с ними под шумок — и коммунисты: Афонин, Рязанский, и прочие, и прочие — не перечтешь. Кто — в комитет, к портфелям тянется, в креслах спешит место насидеть, а коммунисты — в строй, поближе к солдатам.

Грузинская меньшевичка невинная украдкой подкармливает свое незаконное детище, отпустила на приданое ему миллион рублей денег, 250 винтовок, 5 пулеметов и немного шинелей.

И вот, в последних числах января выступила «третья сила». Полезли зеленые в нейтральную зону. Грузинская меньшевичка стыдливо глазки прячет: «Я ничего не понимаю в этом: я же невинная девушка».

У зеленых 2000 бойцов. Из них вооружено тысяча: 300 — винтовками, 300 — берданами, 400 — охотничьими. Кроме этого — пять пулеметов. Кроме этого… (ах не щекочите, я же — девушка…) грузинский отряд… гм… сочинцев в 70 прекрасно вооруженных бойцов.

Силы белых в Сочинском округе — 52 отдельная бригада в 2500 штыков с восемью орудиями и тридцатью пулеметами. На границе же — лишь три батальона.

Главный штаб назначил выступление на 26 января. Но на беду оказалось непредвиденное ни одним пришедшим с гор крестьянином обстоятельство: представьте себе, в конце января — и глубокий снег в горах, — и решил главный штаб отложить бой еще на два дня, может, снег растает.

И ничего. В Сочи у берега покачивался на волнах пароходик «Осторожный», наводил на белых тоску. Словно гроб без мертвеца. Были на нем 18 офицеров, было много оружия, а теперь пусто: зеленые в Геленджике выгрузили.

Белые солдаты ерзают: терпения нет ждать. Воронович изучает тщательнейшим образом все возможности «за» и «против».

Долго думал Воронович, наконец решился: отдал исторический приказ: «В наступление» — и двинулись отряды… А в задних рядах красного отряда, где Иванков в ермолке ухмыляется, ребята, стервецы, оркестр губной сварганили, нарезывают в такт:

«Мальбрук в поход собрался,

Кругом большая тень»…

А он, величественно заложив руку за борт, стоял и думал…

И чорт его понес, то-есть не его понес, а он послал 3 роты в обход за 15 верст на Ермоловку. А горы там еще диче, еще выше, чем в районе Лысых гор; снегу там еще больше. И послал он Лихмана с телефоном, чтобы связь со всеми наступающими частями была, и чтоб через каждые пятнадцать минут донесения летели в его ставку. А Лихман, подлец, взял да заблудился. Воронович с графином воды бегает, вот-вот в обморок упадет. Но еще не падает, потому что боя же еще нет. Послал в Михельрипш конного — и он, и он не возвращается, где-то в сугроб провалился — да это же невозможно! А тут стрельба кое-где редкая: пук-пук, пах-пах… И пал поверженный Воронович «в растрепанных чувствах»… И вылили ему на голову графин воды, чтоб успокоился.

А в Михельрипше и в самом деле беда случилась. Были там, видно, и преданные Деникину, а может, в попыхах не поняли в чем дело — начали стрелять, одного убили, трех ранили. Ну, зачем эти жертвы? Ведь если бы эти белые знали, что в их тылу Молдовский мост займут шесть рот с пятью пулеметами во главе с Кощенко, да они бы сами преподнесли зеленым винтовки: «Сделайте милость, возьмите, не томите».

И Кощенко пошел не берегом в зарослях, не между гор, а через самый, что называется пуп, через непролазную, заваленную снегом гору Дзыхру! Прошел-таки: крестьяне у него опытные лазать по горам. И занял в тылу белых мост, а под мостом — речка «Бешеная», по-горски — Мзымта; не рискнет броситься через нее самый остервенелый офицер.

А тут батальоны белых растерялись, мечутся, не знают кому сдать оружие, а Воронович в лихорадке трясется: против него части тоже выступили. Крестьян набрело, вроде как бы, за оружием, а Воронович восторгается: «Какие расчудесные, исходят огнем, в бой рвутся!» Кабы он знал, что в Мягкой щели целая ярмарка собиралась, тоже будто за оружием, а оказалось… Получили оружие… «Больше ничего нема? Подбарахлить поблизости не предвидится? Чтоб без риску… Нет? Ну, прощевайте».

И бабы с ёдовом пришли: как бы за ночь не проголодались их мужья да сыны. Воронович, потрясенный боем, бессильно сидит у стола и недоумевающе спрашивает:

— Неужели вам не страшно?

А бабы бедовые, бывалые, кур-рорт-ные; каждая за пояс пару Вороновичей заткнет:

— А что нам бояться? Все-равно баб не бьют: помнут — и отпустят.

Воронович тает, восторгается, а белые уже сдались, из Адлера уже бежали в Сочи, а в Хосте их встретила рота Бляхина. Белые — пробивать себе путь из орудий: «Пусти, не держи — видишь? — без боя удираем!». Бросили орудия, налегке бежали в Сочи.

А Воронович рассыпал войска свои в цепь под речкой Мзымтой, ждет нападения белых из Адлера, пленных вместе с оружием сдал Веселовскому старосте, а староста — не дурак, оружие погрузил на подводы, и за войском вслед послал.

К вечеру вступили в Адлер, подсчитали трофеи: 4 орудия, 600 пленных, 12 пулеметов, 1000 винтовок. Потери у хостинцев — несколько убитых.

Воронович войску своему крестьянскому дивится: «Да с такими орлами, хоть на Москву форсированным маршем дуй!» Продвинули штаб в Хосту. До Сочи верст пятнадцать. Белые — в узеньком коридоре, который тянется к самому Туапсе; бежать через горы — невозможно. Оружия на всех крестьян хватит. Ну, и забирай без боя, бей в хвост, под Туапсе, — все бросят белые. Бегут в чем родились.

Но его крестолюбивые воители в передней топчутся, ловят, когда выскочит этот прекрасный, как греческая богиня, Воронович; шапки перед ним ломают.

— В чем дело, солдатики?

А солдатики, так сказать, просятся, можно сказать, самую малость, как бы сказать, денька на три, понятное дело — отдохнуть, выспаться, отогреться: ноги без привычки отморозили…

Прослезился тут Воронович: «Боже мой, какая скромность, всего-навсего на три дня отдохнуть! Белье сменить: культурность! Ведь сколько страдали! Целый, можно сказать, день воевали до бессознания!»

И распустил он крестьян по домам на три дня. Зачем? — неизвестно. Сам командир крестьянский, Кощенко ушел.

И остались охранять его высокую особу, фронт держать, красные. А в Гаграх накопляются, в путь собираются коммунисты — красные командиры да солидные политические работники.

Отдыхают орлы у бабьих юбок. Ждут белые с нетерпением, пока орлы вновь соберутся и дунут их из Сочи.

А Комитет освобождения переехал в Адлер, занялся делами государственными, создает там городское управление. Это не беда, что городишка этот меньше деревни: для начала сойдет.

В Хосте — интендантское управление оружие раздает. Дела идут, командующий пишет.

Нападение на Холмскую.

Морозная, звездная ночь. Коченеют ноги. Нет терпения сидеть на лошади: промерзают ноги от железных стремян. Раздвигаются все шире горы, но не видно ничего зеленым: вокруг фантастично, жутко. В кустарнике чудится притаившийся враг, в шорохе леса — перебежки цепи, в треске сучьев — щелканье затворов. Боятся зеленые равнины: одичали в горах.

Бесконечно переходят ледяные речки; быстрая вода в них, тонкий лед на них, проламывается под ногами, звенит, как стекло. Сперва перевозили зеленых на санях — долго; потом сняли несколько бревен, служивших пешеходам мостиками, навалили их на сани; как под’ехали к речке — бревна перекинули — и мост без задержки пропускает отряд.

Верст пятнадцать отмахали, стали подходить к Холмской, а еще темно.

Усенко с Тихоном, как знающие местность, шли тропами в тыл. Они должны снять без выстрела посты и тихо подкрасться под покровом ночи у заборов к казарме, где расположено 400–500 кубанцев какой-то разбитой Буденновым части. У дверей казармы — пулеметы; по улицам — патрули.

Илья шел по дороге, в лоб. Его задача была — снять посты и ожидать сигнал.

Ночью подкрались к громадной станице. По обе стороны — черные глыбы. Тихо. Загадочно. Дома… заборы…

Впереди — разведка. С ней — проводник-казак, взятый в плен в лепрозории. Она должна подойти к посту с тылу, будто патруль. Командует ею Раздобара.

Главный отряд ждет. Жутко… Вокруг все открыто. Белые могли узнать, приготовить засаду. Пропустят в мешок — и засыплют роем пуль, — и все погибло, развалилась армия; никого не вытащишь на равнину…

Тявкнула одна, другая собака. Больно откликнулось эхо под сердцем у каждого. Тявкнула третья… Бьется какая-то в истерике… Это Раздобару обнаружили…

Проклятые собаки: весь край взбудоражили: «Поднимайтесь с постелей: злой враг подкрался!»…

Далеко-далеко чуть слышно растет лай. Это Усенко или Тихон… И их обнаружили. Не подберешься незаметно. Еще где-то растет лай… Все три отряда вошли в станицу.

Жутко зеленым: встретят, перекосят их из пулеметов… Но не жутко разведкам, пробравшимся в глубь станицы: опасную черту миновали — идут уверенно, трепещут от радости, как перед большим праздником.

Раздобара идет впереди своей разведки; на нем новая черкеска, на поясе — серебряный кинжал, на голове — шапка-кубанка, но без лент. Как цирковой жонглер, он приготовился к выходу, приоделся во все самое яркое, дорогое. Но еще не время — и Раздобара прячет свое убранство под буркой.

Часовой на улице… Идет к нему Раздобара с разведкой.

— Кто идет?

— Свои, свои… — Раздобара говорит спокойно, продолжает итти.

— Що пропуск? Стой!

— Погоди, подойду ближе — скажу. Не кричать же во все горло, чтобы вся улица узнала. Руки вверх… — и наставил в упор дуло револьвера. Тот задрожал от неожиданности, поднял руки вместе с винтовкой. Раздобара выхватил ее:

— Не бойся, не бойся, мы тоби ничого не зробимо. Веди до поста. Що пропуск?

— Надульник.

— Ну, вот, веди и, в случае чего, скажи: смена пришла.

Вошли во двор. Собака залаяла. Казак на нее цыкнул, она узнала голос, притихла, забилась в темноту. Раздобара заглянул в ласково светившееся окно хаты — в карты играют. Шмыгнул в черный чулан — и вырос на пороге комнаты с наганом в упор:

— Здоровеньки булы, хлопцы! В дурачка, або в носа играете? Руки вверх! Не бойся: свои. Зэлэны в гости пришли.

Влетела разведка — забрала винтовки. Усадили пленных в угол, на лежанку — сами у стола сели. Раздобара послал одного: «Иди зови наших», — а сам празднично уселся за столом, раскинул полы бурки и, играя рукояткой матово поблескивающего кинжала, начал расспрашивать о гарнизоне.

А Усенко с Тихоном, за несколько верст отсюда, шли с других окраин в центр станицы. Каждый снял посты. Весело шагали отряды посредине улиц: пропуска знают — бояться им нечего. Изредка слышались приглушенные команды. Впереди каждого отряда — пленные казаки, дорогу указывают, своими телами прикрывают от внезапного нападения белых.

Дошли до площади, остановились в темных переулках, связались между собой, послали разведчиков вокруг казармы.

Лают собаки. Выдают. Сошлись враги вплотную. Неравные силы: у одних много бойцов, у других много дерзости.

Пошел Тихон с группой бойцов. Обезоруживать гарнизон. Обезумели собаки, увязываются, провожают. Тревожно бьется сердце. Настал торжественно-жуткий момент…

Недалеко от входа в здание ходят взад и вперед два часовых. У самого входа — адская собачка, пулемет притаился. Около него — два пулеметчика лежат.

Волнуются часовые, волнуются пулеметчики. Собачий лай приблизился, остервенело раздается в зловещих переулках, вокруг. Что это значит? Неужели пришли эти невиданные, страшные, заросшие зеленые? Жутко, предсмертная дрожь охватывает. Не поднять ли всю казарму на ноги?.. А если нет опасности?.. Ведь никогда не приходили зеленые. Налетали банды в несколько человек на посты, а на весь гарнизон кто осмелится? Начни будить — засмеют хлопцы, скажут: примерещилось со страху. Но где патрули? Почему не показываются на площади? Почему ни одного сигнала об опасности?…

Жуткая ночь… Визжат собаки… Вокруг…

Идет патруль. К часовым.

— Кто идет?..

— Свои, свои… патруль.

— Что пропуск? Не подходи!..

Коченеют от ужаса ноги, руки. Идут, не останавливаются. Стрелять? Или свои?..

— Надульник — чего орешь?…

Подошли, тихо шепчутся… Кто-то рванулся… звякнула винтовка…

Пулеметчики обезумели в панике: «Зеленые!..». Выхватили по привычке замок из пулемета — и в казарму… Куда было стрелять? В своих часовых?..

Вбежали, — а там ужас пронесся по комнатам: «Зеленые!»… Вскакивают сонные казаки в белье; бегут к пирамидам с винтовками — и к окнам. А в двери вырос колючий, над головой — бомба…

— Ни с места! Вы окружены — сдавайся!

Пулеметчики — во двор; там тоже пулемет. Только из двери — а навстречу из темноты зловещее:

— Назад… Стрелять будем…

Топчутся перепуганные казаки. Толпятся в английских шинелях солдаты. Выбриты. Наедены. Где же зеленые, где бородатые, страшные? А они хозяйничают, сносят в кучу винтовки.

Усенко — добродушный, спокойный, точно на пирушку пришел, — распоряжается. Посылает команды с проводниками-пленными по хатам, обезоруживать остальных казаков, захватить офицеров.

Быстро рассеялся мрак, проснулась наряженная в снег станица. Удивленные, любопытные жители — старики, девки, бабы — сходятся толпами на площадь, а она уже запружена пленными казаками, зелеными, повозками, двуколками, запряженными, готовыми в дорогу. Конные зеленые по станице скачут, высматривают добычу.

Илья на окраине станицы недоумевает: совсем рассвело, а о Тихоне и Усенко никаких сведений. Зачем же сидеть в чужой станице, где сильный гарнизон? Ждать пока налетят белые, крошить начнут?

Повел цепь. Разведка — впереди, справа, слева. Идут, как слепые. Куда лезут? Не в мешок ли? Не напорятся ли на засаду?

Вправо, на высоком месте, вылетают из дворов галопом конные, сворачивают на улицу — только хвосты лошадей отлетают в сторону — и несутся вдаль… Целый отряд — тридцать… пятьдесят всадников… Что же это? Гарнизон не взят?

Зеленые загаяли, побежали толпами, стреляют. Поскакал вслед Раздобара. Развеваются за шапочкой красные, зеленые ленты, широко разлетелись черные полы бурки.

Кричат зеленые. Точно стадо быков через реку гонят. Командует Илья — тонет его голос в гуле других.

Вскочил он на лошадь — и поскакал вправо, к беленьким хатам, где скрылись казаки: «Не рассыпались ли в цепь, не перестреляют ли наше стадо?».

Никого. Прискакал обратно, повел цепь вперед. Навстречу скачет Раздобара. Кричит, рукой машет. Сияет, черноглазый мучитель девчат.

— На площадь, к школе! Там уже все сделано! Казаки ускакали!

Пришли. Масса зеленых. Толпы народа. Пробрался Илья к Усенко — оба радостные, близкие, как братья. Илья просит проводника к станции — дорогу, мост какой-нибудь взорвать, утолить мечту. Подвернулся и Тихон. Условились, что Илья идет на полустанок, вправо, а Тихон — к станции Линейной, влево. Подобрали себе отряды — разошлись.

Хозяйничают зеленые в Холмской. Влево, в семи верстах, — Ахтырская; вправо, несколько дальше, — Ильская. Обе — с сильными гарнизонами. До Екатеринодара — час-полтора езды поездом. Рассыпались по станице группы зеленых из пятой. Одними руководит Иосиф — они ищут врагов революции. Другими — начхоз, по части выгрузки. Горчаков посты рассылает, разведчиков. Усенко — на площади.

Пришел отряд к полустанку. Разослал Илья зеленых: одних лом железнодорожный искать, других — топор, третьих — пилу, четвертых — шпалы. Ничего нет поблизости. Послал партию на мост, неподалеку от мельницы, где уже шла оживленная выгрузка муки; поручил достать бревен, какой-нибудь лом — разобрать на мосту рельсы или завалить его.

В здании полустанка захватили офицера с чемоданом. К поезду? Или бежал из гарнизона? Круто говорит по-украински, дураком прикидывается. Без погон, в черкеске. Открыли чемодан — погоны спрятаны. Скомандовали: «руки вверх». Наган отобрали, самого в кусты отвели.

Глухо донесся гудок паровоза. Выскочили зеленые к рельсам — и спрятались за кусты:

— Поезд несется! Пассажирский! Из Екатеринодара!

— Заметались зеленые: одни — в цепь, другие пилят телеграфный столб, третьи закружились: бревна ищут под ногами.

Илья — к железнодорожнику:

— С красным флагом, остановите поезд!

Вышел начальник полустанка, машет красным флажком.

С грохотом, с ревом несется осатанелый поезд. Кого он везет? Почему предпочитает раскрошиться в месиво трупов и обломков, но не сдается?

Обезумели зеленые, обезумел Илья, вздернул поводья лошади — заплясала она перед цепью.

— Огонь!..

Затрещали выстрелы, загрохотал пулемет, тучей полетели пули в вагоны поезда — не зацепили Илью, даже — нечаянно. А с пулеметом — Кубрак.

Пронесся поезд. Какие жертвы, кого увез? Может-быть, самого Деникина? Метко стреляли зеленые, под окна строчили: знают, что пассажиры — дамы, генералы, сановники — на полу валялись.

И на мосту его обстреляли — проскочил. Задержат ли на станции Линейной?.. Пропустят — и узнают везде белые, что в Холмской — зеленые.

Оставил Илья цепь, ускакал в центр станицы. А там — большой праздник. Море людей на площади: все жители высыпали подивиться на зеленых; дивчины в новом гуляют; пестрят голубые, малиновые, сиреневые платья, платки. Скачет опьяневший от счастья Раздобара. А солнце над всеми сияет, по-весеннему греет.

По станице ездят от двора к двору зеленые с подводами, как попы с побором. Им выносят из хат пироги, куски сала, хлеб, яйца. Кроме этого, жители готовят всем пятистам зеленым горячие домашние обеды. Когда это бывало? Горячие! Домашние! Обеды!

Затесался Илья в гущу людскую, поднял руку, закричал, чтоб слышала вся площадь, — и опьянел от возбуждения, от тысяч устремленных на него взоров. Дергал поводья. Лошадь гарцевала под ним, налезала на людей, дышала на них жаром, обрызгивала пеной. А он, высоко над толпой, метал искры из глаз, бросал металлические новые слова. Он забыл о своей тактике — не оттягивать пока на себя больших сил белых, чтобы успеть укрепиться, захватить прочно горы, — он говорил открыто о близком разгроме белых, о том, что для них уже приготовлена мышеловка, что Красная армия не только на фронте, Красная армия и в горах Кавказа. Не выбьют ее белые, не осилят, ибо эта армия срослась с населением. Гнать белогвардейщину общими усилиями в Черное море!..

Не помнил он, как кончил речь, когда кончил, как аплодировали, что кричали кубанские казаки-старики.

Хорошо принимают зеленых кубанцы, однако не пошли к ним пленные: каждому охота домой попасть. Распустили их зеленые, даже не раздели.

Много вывезли в горы из Холмской трофей: массу винтовок, два пулемета без замков, полвагона муки, пару саней кожи, пару тюков мануфактуры, воз надаренных продуктов для больных: пусть побалуются сальцем, яичками, пирожками. Денег в казначействе тысяч двести взяли.

Пора и уходить. Вечереет. Местные зеленые теряются: нервы расшалились. Слухи тревожные носятся: конница казаков засела в самой Холмской, ждет темноты, чтобы наскочить врасплох; из Ильской идет конная дивизия, вот-вот нагрянет; в Ахтырской колокольным звоном собирают кого-то, что-то затевают. Вокруг — открыто, вокруг — сильный враг. А Илья приказывает оставаться на ночлег. Зачем? Чтоб окружили, вырезали? Почему в Геленджике не хотел оставаться, когда зеленые настаивали?

Волнуются местные зеленые. А Илья по-своему рассуждал: «В Ахтырскую уже итти нельзя: белые там наготове. В Эриванскую — далеко. На снегу спать — не дело. Зеленые измучены — нужно беречь их силы. А здесь какая опасность ночевать? — никакой. Ночью белые не посмеют нападать: знают, что зеленым ночь — подруга. А посмеют — кусты под боком, уйти нетрудно. Преследовать же тем более не решатся белые: ведь 500 зеленых, в горах, это — целая дивизия. Зато сколько шуму будет, если переночевать: железная дорога замерла. Паника — по всему краю. На фронте слухи зловещие поползут».

— Оставаться!

А местным невтерпеж стало — самовольно уходят. Видит Илья — разложение опять начинается, стянул все части на окраину станицы, на громадную поляну — только разведка по сторонам охраняет, — хочет убедить их остаться, выстраивает, а местные толпами несутся вдаль, подошвами «апостолов» светят.

И начался безобразный, позорный, митинг. Тут уже во что бы то ни стало нужно было хоть кучке остаться ночевать, чтоб не опозорить в глазах белых все зеленое движение, чтоб белые не расхрабрились и не полезли в горы добивать разложившихся зеленых. Какой стыд: сегодня перед тысячами кубанских казаков Илья бросал гордые слова, орлиным взором окидывал их сверху, а теперь… банда, трусливое стадо…

Илью поддерживают все командиры, весь конный отряд, в этом отряде, не шутите, уже растаяли родимые бандиты, в нем 25 сабель; поддерживает, разумеется, особый отряд Иосифа: все 200 пленных, уже привыкших считать себя зелеными, остаются; вся пятая не робеет: она месяцами жила под Новороссийском. А местные? Сгоняют их кавалеристы, а они загалдят, замахают руками — и опять понеслись назад.

Иосиф ругает, стыдит их; он, хоть и картавит, а сгоряча так чеканит, так рубит, что хоть на сцену выталкивай.

Рассыпались зеленые по громадной поляне. Темнеть начинает. Никого в станице. Только на окраине кучка «особистов» охраняет 5 пленных офицеров и местного попа.

Хлопнуло за станицей, прилетел, кувыркаясь, огурец, шлепнулся о землю. Из бомбомета стреляют, соломенный броневик пришел. Выпустил несколько огурцов; поскакали конные во главе с Раздобарой, человек пять, — и испугался броневик, укатил, пятясь назад, на Екатеринодар.

А местные совсем растерялись:

— Броневик! Из орудий стреляют!. — и еще решительней махнули домой.

Скачет Илья по поляне, гоняет местных, хохочет, издевается:

— Огурцов испугались! Ха! Ха! Ха! Трусы! К бабам под юбки! Скорей улепетывай: белые гонятся! Дезертиры!

Увидел Иосифа, подскакал:

— Плюнь ты на них. Они только мешать нам будут. Вернись; нужно подсчитать оставшихся, и закричал по поляне:

— Строить-ся!..

Выстроились — двести пятьдесят. Местных — несколько человек. Вот оно ядро. Вот с кем гулять по Кубани придется. Маловато: гарнизоны везде сильные. Беречь нужно это ядро: разобьют его — и развалится все движение.

Снова поскакали конные в разведку по станице, снова нужно ее занимать. Прошли на окраину, расположились, окружились постами.

Притаилась ночь. Приходят степенные старики, просят. Илье неудобно, что они ждут от него милости. Просят отпустить попа, ручаются за него.

— Не можем: он в церкви агитацией занимается, злоупотребляет своим положением.

Долго просили старики, без шапок стояли на снегу. Не выдержал Илья, вызвал попа:

— Если повторится — на куски изрежем.

Радостно окружили старики попа, пошли с ним, чудесно спасшимся от смерти, горелочкой отпраздновать освобождение.

Пришли учителя. Просят вернуть их жалованье. Илья, не дослушав их, приказал отдать полностью.

Пришли старики:

— В казначействе сиротские деньги были.

Насторожился Илья: этак нигде ни копейки не достанешь, а он хочет на жалованье зеленым денег собрать: по Кубани ведь ходят — нужно, чтоб корректно держались, не грабили. Начал расспрашивать подробно, недоверчиво, наконец, уступил, выдал, но не полностью:

— Остальные власть пусть заплатит. Ведь в казначействе деньги взяли, не в частном банке.

Разведка доносит, что отряд казаков в станице ночует.

— Ну и пусть себе ночует. Побоятся нарваться: знают, что мы настороже.

Братва подобралась хорошая. Спокойно расположилась по хатам спать, верит в свои посты.

Бегство местных.

А трусы — их сама природа жестоко карала за их малодушие, — они бежали всю ночь, вторую ночь уже не спали. На пути были бесчисленные петли ледяных речек с хрупким тонким льдом. Бревна были сняты прошедшим на Холмскую отрядом зеленых, и трусам в постолах пришлось бежать через эти речки вброд. Ночью было морозно, как и накануне, ноги промокли, онучи обвисали ледяными сосульками. Промерзли, измучились, обморозили себе ноги. Останавливаться на отдых нельзя: совсем закоченеют — и бежали, оплеванные, торопились до хат, а до хат, хотя бы до Папайки, тридцать пять верст. Но кому — в Папайку, а кому и дальше. Каждый к родному теплому корыту несется.

Прибежали в свои хаты мокрые, будто их выкупали; одежда в сосульках; глаза от усталости горят. Бабы сперепугу не знают чем помочь кормильцам, спрашивают, раздевают, на печь их засовывают отогреться, а «герои» слова не могут выговорить.

Бежали и лысогорцы. На утро опомнились. Докладывают остававшимся, благоразумным, что в Холмской — полная измена произошла: они голосовали за то, чтобы уходить, а Илья не послушался и с пленными остался. Го-ло-со-ва-ли! Будто их согласие спрашивали, будто этот безобразнейший, позорный митинг в стане врага по уставу полевой службы полагается!.. Потом они рассказывали, что Илья напился пьяный, стянул где-то кусок материи и скакал по станице, а за ним бежали с плачем женщины и кричали на всю улицу: «Отдай, подлец, отдай награбленное». И еще рассказывали, что Илья пьяный выскочил на лошади на площадь, размахивал бутылкой водки и горланил, что всех… Стоит ли перечислять все то гнусное, предательское, что распространялось на Лысых горах, ползло по ущельям в другие группы, дошло и до Пашета, поражая его красочностью описаний.

Глубоко возненавидели лысогорцы Илью, как злейшего врага, который издевается над ними, обзывает дезертирами и обещает перестрелять. Они полтора года гордились, а он их ниже всех ставит.

И полезли делегаты в другие группы с докладами о преступлениях Ильи, с предложениями отколоться от него и выбрать свой реввоенсовет.

На другой день в Холмской.

Зеленые, оставшиеся в Холмской, выспались в теплых хатах, игнорируя панические слухи, приносимые казаками о том, что белые войска их обходят и что в станице ночует отряд конницы белых.

Пришло утро, поднялось солнце, а они не торопятся. Дождались, пока хозяюшки накормили их варениками, пышками со сметаной, маслом. Сбылось пророчество Ильи: от’едаются зеленые, сил набираются для больших боев.

Тихон с несколькими родимыми ускакал под Ильскую в разведку. Отряд Усенко — на базаре. Проехал Илья туда — торговка жалуется: зеленый взял пачку папирос, не заплатил. Усенко вырос около. Вдвоем с Ильей разыграли комедию, приказали обезоружить виновного, чтобы за станицей расстрелять. Напугали зеленого, испугалась и торговка, сама стала просить о его помиловании — уступили ей. Пусть разносит молву, что у зеленых суровая дисциплина. А они и не думали разменивать бойца на пачку папирос.

Собираются уходить на Папайку: боятся, как бы родимые дезертиры не растащили их трофеи. Да и работа предстоит там большая: нужно собрать, обломать местных зеленых. Да и не только местные нуждаются в обработке — все зеленые распущены, не годны для серьезного боя. Нужно поскорей создать реввоенсовет: трудно без его поддержки, трудно без центра.

Но Тихона все нет. Усенко чего-то замешкался. Илья поскакал к его отряду, смотрит — лошади у заборов на привязи, «газеты читают», а родимых не видно.

Вошел в хату — собираются родимые, по последней нагружаются, допивают. Увидал его Усенко — зовет:

— Илья, иди выпей.

Тот добродушно торопит:

— Скорей, скорей, нельзя пить, я не пью. Давно ждут товарищи, — а сам хорошо знает: отказался выпить, значит не друг ты, а враг. Пристает к Илье Усанко, уверяет, что стоит только ему выпить одну рюмочку — и вмиг соберутся родимые.

Выпил Илья — скривился: не привык он к водке. А Усенко торопит всех выходить, угождает Илье, предлагает ему посмотреть коня, которого он для него отобрал.

Вышли. Подошли к дикому рыжему донцу, недружелюбно поглядывавшему на чужих людей. Усенко берет Илью за рукав:

— Нравится? А ну, сидай… Да ты вскакиваешь, как казак.

Проскакал Илья. Вернулся. Бешеный конь, вихрем несет, удила рвет.

— Хорош? Ну, бери его себе.

А Илья с лошади просит:

— Товарищ Усенко, торопите своих… А это что за баба пьяная в седле? Уберите ее: стыдно.

— Мужняя жена. Куда ее теперь? Оставить — зашомполуют белые, пусть уж едет с нами.

— Так чего же она напилась? Разложение вносит.

— Ничего, Илья, мы ее сейчас протрезвим. Ты езжай.

А она пьяно улыбается, качается в седле, засунув короткие толстые ноги в ремни выше стремян.

Ускакал Илья к зеленым. Балуются они, балагурят, смех раздается. Прискакали весело и лихо родимые с зловещим, особенным для конников шумом, точно стая птиц пронеслась.

Пошли. Позади — подвода. Снова бабы, старики выносят куски сала, белые хлебы, пироги.

Вышли на громадную поляну, свидетеля трусости местных. Вспоминают вчерашнее, хохочут, нехорошо обзывают местных. Чувствует Илья — растет он в глазах зеленых: что ни спор — все он прав оказывается.

Прошли в лесок. В стороне выстрелы. Встревожились зеленые. Стихло… Из кустов выходят «особисты» с одеждой офицеров.

И Крылов там был. Иосиф хотел испытать его, предложил ему стрелять в них. Тот отказался: «Не могу, говорит; вы понимаете? Вчера был в их среде, а сегодня расстреливать, будто сам далеко ушел. Я лучше в бою докажу преданность революции». Понял его Иосиф, поняли «особисты» — и уступили ему.

Весело возвращались зеленые в Папайку: баловались, гонялись друг за другом, играли в снежки. Перемешались, сроднились с ними пленные солдаты. Казалось, все уже забыли об их прошлом.

Полтора дня сидели в Холмской, на полтора дня прекращалось движение по главной железнодорожной линии. Не посмели белые беспокоить страшных зеленых, безропотно ждали, пока сами уйдут.

Это было 29–30 января. В это время, в Екатеринодаре заседал бурный Верховный круг Дона, Кубани и Терека, 29-го января Деникин выступал там с декларацией примирения с казачеством. Был переполох!

Левое крыло Кубанской рады возгорелось желанием: видеть зеленых, договориться с ними! Страшно итти на поклон к красным, так не лучше ли пойти к зеленым и под их флагом встретить красных.

И полезли их смелые ходоки в горы.

В Папайке.

Пришли зеленые в Папайку, спрятавшуюся в узком глубоком ущелье, набились во все хаты. Тесно. Крестьяне предлагают: церковь пустая, в ней человек сорок поместить можно. Илья подозрительно относится к предложению: как бы не спровоцировали. А они уверяют, что никому она не нужна, что она уже разорена, что это даже и не церковь, а сарай.

— Но алтарь, престол есть?

— А бис их знае. Може и е.

С’ездил, посмотрел — иконы, подсвечники, престол… Категорически запретил занимать: еще наживешь неприятностей.

Туговато приходится крестьянам, но они довольны: от зеленых им перепадает: то подкормят, то муки отпустят, то даже лошадь выдадут. Зеленые живут здорово: жалованье получили и едят хорошо. Мяса мало, так послали Романа-рыжего с группой зеленых на побережье закупить целый гурт быков. Дали им тысяч сто денег. Роман, это тот самый, который помогал Илье печать делать. Втерся таки в доверие.

Вот только на Лысые горы больным не удалось муки доставить; послали на вьюках; пока дошли по сугробам — сами все поели, целую неделю семь верст лезли. А пешком на гору много ли перешлешь? Илья случаю рад — хочет измором лысогорцев взять, — сообщил туда, чтоб все больные, кто может, спускались в Папайку.

Потянулись больные. Потянулись выздоравливающие, которыми усеян был весь тяжкий путь отступления от Сахарной головки до Абрау и обратно — до Лысых гор. Растет ядро армии.

А здесь для больных оборудовали две-три хаты, шьют белье с запасом, чтобы и для выздоровевших хватило, и в лазарете осталось. Много мануфактуры еще на Лысых горах — растает, но не изводить же солдат из-за этого тряпья, чтоб еще на плечах его таскать?

У Ильи забот на дни и ночи. Рассылает ходоков во все отряды, пишет всем длинные письма, советы дает, пока не организован еще реввоенсовет. Пишет лысогорцам, грозит жестокой расправой, грозит судом Красной армии — не сдаются «герои».

Напротив. Они сами грозят. Убить его.

Пришел из Новороссийска Моисей. Он работал в подполье. Второй комитет провален. Погиб Ваня, погибли другие. Ему удалось спастись.

Вызвал Илью на воздух: поговорить наедине нужно. Прошли за хату, присели на кряж сваленного дерева. Рассказывает. Илья слушает и задумчиво смотрит вдаль.

Проходя через Лысые горы, он слышал много ужасного об Илье; рассказал все это ему: не верит, знает, что Илья — коммунист, стоит во главе движения. Говорят, что он — грабитель, пьяница, изменник делу революции, который опирается на пленных.

Потом, снизив голос, сообщил:

— Они посылали ходоков во вторую и первую группу, предлагали отколоться от твоей организации, выбрать свой реввоенсовет. Да над ними посмеялись там, потому что ты, говорят роздал им много добра… Затем… Меня просили передать тебе, чтобы ты был осторожен; они замышляют убить тебя, кого-то подослали.

Илья вдруг напрягся, сжал кулаки и твердо начал чеканить:

— Осторожным я быть не могу, я буду итти напролом. Не успокоюсь, пока не загоню их в строй. Они уже пытались прикончить меня в лепрозории. Тогда у них сорвалось, а теперь — поздно: никого против меня уже не восстановят. В наших руках все: оружие, деньги, продовольствие, сила. А силу уважают. На побережье ничего нет; скоро поедят последние запасы и поневоле пойдут к нам. В налет теперь не пойдешь: вокруг своя территория. Нужно поскорей организовать реввоенсовет. Пашет болен — возьмись ты. Я напишу письма по отрядам, вызову делегатов на конференцию, а ты проведи. Я не буду там, я пойду опять на Кубань, но ты старайся, чтоб они не выбрали шкурника. Проведи в реввоенсовет себя председателем, чтобы партийное руководство было, меня — командующим, Пашет у меня помощником будет. Но меня ни в коем случае не отрывай от армии. Так вот: еще недельку тебе сроку, и чтоб реввоенсовет испек, и тогда дуй именем реввоенсовета, гони всех дезертиров в строй. Коммунистов у нас, имей в виду, — четыре: ты, я, Пашет и Иосиф. Ясно?.. Теперь вот что: нам нужно песню, свою, зеленую, чтоб память потомкам осталась. Знаешь, есть фраза хорошая:

«И сказок про вас не расскажут,

и песен про вас не споют».

— А зеленые заслужили, чтобы про них песни пели, да и самим интересно из своей жизни петь, чтоб за душу хватало. Я бы попробовал, да мне некогда. И не умею плести рифмы. Ты не возьмешься? Тут только постараться. Знаешь? Опиши, главное, костры в ущельях, потом норд-ост прихвати, потом сравни с волчьей жизнью, о болезнях поярче, о страшных лишениях и бодрости. Конечно, подчеркни, что зеленые — коммунисты. Понятно? Возьмись. Нужно. Ребята поют разную дребедень, а это дух поднимет.

— Попробую. Мне приходилось.

Разошлись. Илья — по своим делам. Ему нужно изучить дневники расстрелянных офицеров, чтоб разобраться в положения на фронте. Газет нет, слухи доносится нелепые, противоречивые.

Моисей засел песню сочинять. Несколько раз подавал Илье, тот вносил поправки, снова давал на переработку. На утро следующего дня песня была готова. Ее отпечатали на машинках в большом количестве экземпляров и роздали зеленым разучивать.

Приходят ходоки из разных отрядов побережья. Отовсюду просят приказаний, а Илья всем пишет, что он не уполномочен приказывать, что нужно поскорей посылать делегатов на конференцию в Пшаду и выбрать реввоенсовет армии; что он сейчас может лишь давать советы, но просит в интересах революции точно выполнять их. Он дает им общие задачи и предоставляет широкую инициативу: такова его тактика. Он разрешал и следил, чтоб машина работала хорошо. Где не ладилось — приказывал.

Пашет передает, что связался с Петренко. После августовского разгрома зеленого движения, тот скрывался на Кубани. Его разыскали пшадцы и сообщили, что пора наступила. Теперь он стал во главе своих непобедимых и повел их в сторону Туапсе, очищать побережье.

Пишет Илья первой группе, пишет и второй, чтобы они сходили на Кубань, в район Эриванской — Шапсугской — Крымской, а он уйдет вправо; дело наклевывается.

Порывистый стал Илья, сворачивает сигары из листового табака и курит одну за другой, успокаивает себя.

А Иосиф напоминает ему:

— Сходи в лазарет, покажись больным.

— Зачем? Разве без меня не управятся?

— Покажись, говорю, пусть видят, что заботишься.

Пошел Илья вместе с ним. Санитары, фельдшера, сестры поднимаются, стараются угодить, докладывают. А Илья их расспрашивает о больных. Расспрашивает и самих больных, кое-кого узнает, подбадривает. Они улыбаются: рады вниманию, заботливости о них, интересуются им самим, таким простым и недоступным, о котором они много слышали, но которого совсем мало знали.

Марш красно-зеленых.

А вечерами, когда начнут раздаваться песни по ущелью, он садится на своего рыжего дикаря и скачет вдаль. Об’едет хаты, в каждую заглянет, послушает пение, и возвращается шагом, понукая дикого коня, десяток раз перебродит ледяную речку, журчащую, матово-поблескивающую голубым светом.

Приедет — не спится. В хате — битком солдат. А мысли толпой осаждают, поджигают мозг. Выйдет на легкий морозец, и начнет бродить одиноко.

А зеленые веселятся, как никогда, нигде не веселились: из хат вырываются бодрые звуки песен, гармоник; глухой топот плясок, хлопанье в ладоши, крики одобрения, смех.

И полились впервые в диких торах порывистые, захватывающие звуки зеленой марсельезы:

«Пламя красных костров к небу вьется,

Ветры буйные в дебрях ревут,

Мерный из лесу шаг раздается —

То зеленоармейцы идут»…

Он трепетно замер, задышал часто, подкатило к горлу… Запылала голова, лицо — и вихрем закружились мысли… «Жили… у костров зимой»…

А зеленые, сами потрясенные воспоминаниями, уже тише, задумчиво продолжают:

«Тяжкий путь — снеговыми горами.

Чрез ущелья, сквозь холод и мрак,

Путь, кольцом окруженный врагами,

Но коварный не сломит нас враг».

И вспоминают бойцы пятой кошмары Абрау и Гузовой горы, когда вокруг лазали облавы, когда среди них гнездились провокаторы и вырывали их вождей, жертву за жертвой. Но не падали они духом — боролись, побеждали.

И раздались призывно-боевые звуки припева:

«Кто верой горячей согретый

В правду кровью добытых свобод,

В смертный бой мы пойдем за Советы —

Вперед, красно-зеленые, вперед!»

За Советы! Знамя развернуто!..

А зеленые начинают сначала; перекатилась песня из хаты в хату, взбудоражила всех: «Наша, родная песня!»

«В глубине диких мрачных ущелий.

Там, где бродят лишь стаи волков,

Там зеленоармейцы засели,

Там ютятся землянки бойцов»…

И вспоминают сырые ущелья, эти проклятые землянки с жердями, настланными над лужами воды. Как они могли перенести это? Откуда взялись у них силы? Почему не сломлен был их дух?..

И снова тише, задумчиво об’ясняют:

«Тяжело голодать и томиться,

И нести от болезней урон,

Но еще тяжелее смириться

И к кадетам итти на поклон»…

Тяжело было, адски-тяжело было! Как вспомнят — рыдания рвутся наружу: эпидемии, а они в грязи землянок… Голод! Гнилую картошку зимой выкапывали — и сырой поедали! Дичкой питались!.. Но вынесли зеленые испытания, не сдались!..

И снова воинственный припев:

«В смертный бой… За Советы… вперед!»

Но песня еще не кончена: страдания в прошлом, впереди — победа, ликование, слава!..

«Кто не сносит буржуйского гнета,

Кто не мирится с долей раба,

К нам идите за ротою рота,

Наш победный призыв есть борьба!»

Зовут зеленые: «К победе! К борьбе!»

И наконец, открыто бросают врагу:

«Мы, зеленые, те ж коммунары,

Молот, бьющий по тылу врага!

Раздавайтесь, гремите удары,

Чтоб оковы разбить навсегда!»

Горят глаза зеленых, пылают лица, голоса рвут воздух — и кончают припевом:

«В смертный бой… За Советы… вперед!»…

Справляют праздник боевой, готовятся к лихим кровавым схваткам — так гуляй же, вольница! Шире горы: зеленые веселятся!

А седые дряхлые горы столпились; наклонившись прислушались и эхом вторили раскатисто и невпопад… и по морщинам их стекали слезы, в ручейки сбегались и журчали стаей птенчиков, перелетая через камешки. Луна голубым светом успокаивающе ласкала ущелье…

Очнулся Илья, пошел дальше. Вокруг в ласково-мигающих огоньками хатах — песни, пляски, гармоники, хохот.

И снова потрясенный замер он, о родине вспомнил. Запел кто-то, словно глубоко вздохнул:

«По Дону гуляет»…

И еще тоскливее, еще громче, больнее вздохнул:

«По Дону гуляет!»…

И подхватили зеленые хором, залились игриво с щемящей тоской:

«По Дону гуляет казак молодой!»

Вспомнил он родину, покинутую год назад… Не год, четыре года, как скитается по фронтам! Восемнадцатилетним юношей пошел встречать революцию, в боях вырос, возмужал. Что с его семьей? Оставил ли ее в покое этот изверг, Рыжик? Не замучил ли мать, сестер? Не убил ли черноглазого мальчика-брата?

Но какая скорбь в этих новых славах:

«О чем, дева, плачешь?»…

И вздохнули седые плачущие горы… Надрывающе тоскливо вырвалось:

«О чем, дева, плачешь?»

И хором участливо спросили покинутую кем-то жестоким:

«О чем, дева, плачешь,

О чем слезы льешь?»

Идет Илья, поникший, потрясенный. Ведь он не виновен в жестокости: революция требует!. Где эта Маринка? Жива ли? Может-быть, ждет, верит, что вернется он к ней. А он вырос, он мечтает о победе, торжестве революции, о славе…

Стихают песни, часовые в темноте окликают: «Кто идет?» Сторожат. Конные скачут в разведку. Враг близок. Забываться нельзя.

Кравченко в тюрьме.

Снова избили, снова заковали и бросили в одиночку Кравченко, этого молодого Мефистофеля. Он задумал освободить из тюрьмы пятьсот заключенных, освободить одному, изнутри, когда ее стерегли полтораста добровольцев.

В мае он приехал из Владикавказа, где отстал от красных, будучи тяжело больным. В прошлом — он подпрапорщик. В Новороссийске связался с подпольем через Чухно и вскоре был арестован в числе пяти товарищей. Кто-то предал их. Белые зверски избили их, трое умерли от ран, а Кравченко с товарищем пролежал в тюремной больнице больше пяти месяцев, пока не выздоровел от побоев. Приговорили его к расстрелу, но по случаю успехов Добрармии, белые в присутствии иностранных представителей об’явили заключенным о смягчении участи, и Кравченко осчастливили двенадцатью годами каторги. После амнистии попрежнему каждую ночь вытаскивали добровольцы из камер воющих, упирающихся или вяло обвисших смертников, по нескольку человек, — и уводили расстреливать. Понял Кравченко, что милость непрочная, дойдет и до него очередь. Начал готовиться.

Связался с подпольем через Чухно, просил обсудить его план под строжайшим секретом, разрешить ему действовать и помочь, если понадобится. Чухно перестарался и ни Воловину, ни всей его гоп-компании — ни слова. А Воловин, можно вас порадовать, уже на свободе, ходит по улицам с веревкой на шее и к прохожим пристает:

— Самая настоящая. Это меня к смертней казни приговорили, а потом помиловали и выпустили.