В.Н. Кузнецова. Я готова была для него на все[49]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В.Н. Кузнецова. Я готова была для него на все[49]

Когда я задумываюсь о прошлом, размышляю о событиях, людях, их поступках и многом другом, что осталось позади, то каждый раз прихожу к мысли, что, несмотря ни на что, мне незачем сетовать на жизнь — она у меня удалась, судьба была ко мне благосклонна. А ведь пережито много мучительного из-за происходившего с Николаем Герасимовичем. В памяти же остается больше светлого и хорошего. Трудное и тяжелое как бы обволакивается дымкой и постепенно тает. И только где-то глубоко-глубоко в душе не проходит чувство боли и обиды за Николая Герасимовича.

Каждую прожитую вместе минуту я вспоминаю с благодарностью. Я была счастлива. Мне казалось, что я сумела создать наш дом и быть в нем хозяйкой, куда он стремился со всеми своими радостями и печалями, чтобы набраться сил, отогреться душой, побыть с семьей, окружавшей его добротой и любовью.

Его обожали и старшие — родители, и дети — сыновья, многому научившиеся у него, как и он, полюбившие море и морское дело. Все они прошли школу Ленинградского нахимовского училища, двое — Высшего военно-инженерного. И хотя морское дело не стало у всех профессией, оно всегда сопутствовало им в жизни.

Рядом с Николаем Герасимовичем мне посчастливилось быть 36 лет, до последней минуты, когда он, слабея и уходя в вечность, тихо прошептал: «Почитай». Его не стало, и я осиротела. С того самого дня — 6 декабря 1974 г. — я все вспоминаю и вспоминаю…

В годы юности меня окружали прекрасные люди. Мои друзья-товарищи моего крестного дяди Миши, сына моей двоюродной бабушки, которого я почему-то называла братом, — уже были студентами Архитектурного института, когда я начинала работать чертежником-конструктором (и одновременно училась) в проектно-конструкторском отделе МГЭС, маленькой электростанции, построенной, кажется, голландцами, где мастером работал мой отец. Готовилась к поступлению в институт. О сотрудниках проектного отдела осталось в памяти только хорошее. Большинство из них были люди высокой культуры и классные специалисты. Пятилетнее общение с ними для меня не прошло даром. Походы в Большой и Художественный театры, на литературные вечера, игра в теннис заполняли наше свободное время. Молодежь жила тогда событиями страны. Гремела слава первых героев, пролагавших новые воздушные трассы, совершавших беспримерные перелеты, — Чкалова, Громова, Коккинаки. А события в Испании? Они волновали каждого. В нашем отделе висела карта Испании, и мы каждое утро передвигали по ней флажки, обсуждая услышанное накануне.

Как ни хорошо мне было в МГЭС но, когда проект турбины закончился в конце 1937 г., я уволилась, ничего не сказав родителям. Подобной работы долго не могла найти. Наконец, по совету знакомой позвонила по телефону. Ответили: есть место чертежницы, пригласили зайти.

На доме, который я нашла по указанному адресу, не было вывески. Он стоял в Антипьевском переулке. Пять лет по утрам, торопясь в свой МГЭС, я проходила мимо этого дома несуразной архитектуры — вытянутого прямоугольного здания, оканчивавшегося башней с нарисованным на ней танком. Я видела, как в подъезд быстрым потоком входили военные — летчики в армейской форме и гражданские люди. Встретивший меня человек в синем кителе просмотрел документы и дал анкету для заполнения.

Меня приняли в ГМШ в 1-й отдел. Происшедшее изменило всю мою жизнь. Место работы на прежнее не походило. Проектно-конструкторского бюро здесь не было. Ходила расстроенной, особенно в первые месяцы, так как работа была совсем иной — без знакомых мне турбин и котлов. Теперь приходилось иметь дело все больше со схемами, таблицами, картами, которых было бесконечно много. И постоянно: «срочно», «срочно» и «срочно».

Люди в синих кителях все казались мне на одно лицо. Нашивки — их звания — я не понимала. Между собой они называли друг друга начальниками, обращались по званию, и не чувствовалось той заботы, к которой я привыкла в гражданском коллективе, атмосферы дружбы, внимания и просто человеческой теплоты.

Лиц людей, приносивших мне работу, я не видела, видела только руки, передававшие ватман или морскую карту. Они показывали, что нужно делать. С трудом я привыкала узнавать «заказчиков» по нашивкам на рукавах. Считаю: 4 резки на рукаве — значит, думаю, капитан 2 ранга. Решаюсь назвать по-военному и ошибаюсь, а он смеется и говорит: «Я не капитан 2 ранга, а полковник». Оказывается, нужно еще увидеть просветы между нашивками. Так я и не справилась с этой наукой.

Николай Герасимович вошел в мою жизнь неожиданно и навсегда. Мы познакомились с ним вскоре после Хасанских событий. Он уже командовал Тихоокеанским флотом и в декабре 1938 г. прибыл на Главный военный совет ВМФ, чтобы обобщить опыт обеспечения боев у о. Хасан с моря. Часто бывал он в кабинете начальника. Принимали его в нашем отделе хорошо. Всегда приветливо и неофициально он здоровался с сотрудниками, шутил, общался просто, по-человечески. Все им были очарованы. Еще не видя его, я слышала, как много хорошего говорили о нем все вокруг.

И случилось так, что мне поручили помочь ему оформить графический материал к докладу. За время работы между нами установились такие отношения, словно мы давно знали друг друга. Когда я заканчивала работу, Николай Герасимович в компании со мной шел до моего дома. Москву он тогда знал плохо. Я показывала ему Арбатскую площадь, рассказывала о переулках, по которым мы брели до Смоленской площади. Время летело быстро. Так незаметно мы и подружились.

Однажды он предложил мне после работы пойти в Большой театр. Сначала я было отказалась, но сослуживцы уговорили. А до начала спектакля оставалось меньше часа. «У нас же билетов нет», — говорю ему. «Будут», — ответил он уверенно и просто. В театре меня ждал сюрприз. В ложе собрались «испанцы»: Смушкевич, Дрозд, Проскуров… Все они были с женами. Начались воспоминания, общие разговоры. Я почувствовала себя лишней и хотела уйти, но Николай Герасимович удержал меня.

Наконец моя работа закончилась, 19 декабря Николай Герасимович выступил на Совете. Накануне он выглядел тревожным и напряженным. После Совета я увидела его совершенно другим. Радостный, будто гора с плеч, он весь светился от счастья. Он рассказал мне, что сегодня был день удачи, что ему удалось убедить И.В. Сталина в невиновности командира погибшего на ТОФ нового эсминца «Решительный». Гроза миновала. Решено было под суд никого не отдавать. «Отделался двумя выговорами — себе и командиру корабля», — сказал он. Я порадовалась вместе с ним. И тогда, и потом — всю жизнь я болела душой за его дело, гордилась им и готова была для него на все.

Командировка Николая Герасимовича подходила к концу. «Хорошо было бы нам поехать вместе», — сказал он, прощаясь у моего дома в последний вечер, перед его отъездом. «Почему Вы обижаете меня, разве я дала повод? Я мало знаю Вас, но знаю, что у Вас есть сын», — ответила я ему. Николай Герасимович смутился и, сжав мне руку, вложил что-то в ладонь, проговорив: «Сын нам не помешает. Я все сделаю для него.» Дома, раскрыв ладонь, я увидела, что это бракоразводное свидетельство, оформленное еще летом 1935 г., за год до его отъезда в Испанию.

В начале января Николай Герасимович уехал. По дороге с каждой станции отправлял мне открыточки. Из Владивостока прислал письмо с нарочным, а в марте 1939 г. снова приехал в Москву на съезд. Теперь мы встретились уже как старые знакомые.

13 марта я вышла за него замуж. Жили мы в гостинице «Москва». Я стала собираться в дальнюю дорогу с мыслью, что уезжаю на Дальний Восток навсегда. Мама ворчала: «Не могла найти себе жениха в Москве». А папа сказал: «Поезжай. Я, дочка, не боюсь: он добрый человек». 26 марта Николай Герасимович вернулся из Наркомата и заявил: «Тебе везет: меня перевели к тебе в Москву в заместители Наркома».

Моя поездка на Дальний Восток все же состоялась, так как Николай Герасимович должен был сдать дела новому командующему. Я приняла ее как подарок судьбы, как свадебное путешествие. Проехала через всю страну, увидела ее. Раньше реки больше, чем Волга, я не видела, а теперь же восхищалась Леной, Енисеем, Байкалом. Увидела на берегу омулевые бочки, про которые вспоминал мой дедушка, воспевая «славное море, священный Байкал». Через необъятные и прекрасные просторы вместе с нами ехали: Г.М. Штерн с супругой Софьей Марковной, П.В. Рычагов, А.А. Жданов и назначенный командовать ТОФ И.С. Юмашев. Ехали с песнями Петра Лещенко и Александра Вертинского — всю дорогу слушали их записи на пластинках, привезенных нашими «испанцами».

В конце мая мы вернулись в Москву. Поселились в Доме правительства на ул. Серафимовича. С первого дня нашей семейной жизни я пыталась понять, как и чем могу помочь Николаю Герасимовичу. Решила, что должна устроить дом, родной дом для нас, для него. Ведь не может же жить человек без родного дома. Прежде ему приходилось жить у чужих людей, либо в военных училищах, либо в гостиницах. И я делала для этого все, хоть была молода и неопытна.

Вскоре я заметила, что Николай Герасимович почувствовал тепло нашего дома. Перестал обедать в Наркомате, приезжал только домой. Насовсем к себе мы перевезли его маму из Медведок. Летом мы перебрались в Астафьево на дачу, в маленький и уютный деревянный домик. Встретила нас скованная, с испуганными глазами худощавая женщина — повариха Надя, которая еще и ведала всем хозяйством в даче. Вскоре от ее испуга не осталось и следа. Жила и работала она у нас все 7 лет, пока мы жили в Москве. Часто с бабушкой Анной Ивановной ездили они на церковную службу по праздникам и воскресениям. Николай Герасимович давал им машину. Жили мы дружно. Это место — бывшее имение Вяземских — нам очень понравилось. Прожили мы там недолго. Дом попросили уступить германскому послу Шуленбургу, по-видимому, из-за его местоположения, отдаленного от соседей. Мы переехали в Архангельское. Жить за городом нам нравилось больше, чем в Москве. Здесь Николай Герасимович научился кататься на коньках и лыжах, играть в теннис. Вставали все рано, но он уже был на ногах. Из ванной слышалось бодрое пение: «Вставай, вставай, браток, поспел уж кипяток». Каждое зимнее утро перед завтраком и отъездом на службу начиналось с того, что мы час катались на лыжах, а летом играли в теннис. В 9 часов он уезжал.

Хотелось быть полезной ему в делах. Как? Это пришло само по себе. Однажды он позвонил со службы: «Ко мне приехал начальник Военно-Морской Академии Ставицкий. Я могу ему уделить только 10 минут. Он приедет, займи его». «Сумею ли, засомневалась я». «Попробуй, мне тоже многое приходится делать впервые», — напутствовал Н.Г И я справилась. Потом я нередко помогала ему в подобных случаях. Когда начальство приезжало с женами, то обычно после отъезда их мужей по делам, я шефствовала над ними, водила их «на Уланову» в Большой театр, на премьеры в Художественный театр.

Как-то приехал Л.М. Галлер со срочным документом. Глаза усталые, грустные. Н.Г. объясняет причину его перевода на другую должность. Глаза у Льва Михайловича засветились. «Николай Герасимович, с Вами я на любой работе буду помогать». Любил его. Как-то звонит: «Вера Николаевна, завтра приезжает Н.Г, я Вам посылаю машину». Я поехала, вижу встречают Н.Г. многие. Заметив меня, он помахал рукой, потом подошел: «Только заедем в Наркомат». В другой раз я сказала Льву Михайловичу, что, может, я мешаю и не нужно встречать Н.Г. «Нет, нет, обязательно встречайте, обязательно». Так я и поступала: встречала Н.Г., заезжали в Наркомат, и только потом домой.

Лев Михайлович стал бывать у нас часто. Семьи у него не было, мне казалось, что ему у нас было хорошо. Однажды летом, когда мы играли в теннис, я увидела, что коляску с нашим сыном вместо няни катает Лев Михайлович и заглядывает на нашего Николашу. Это меня очень тронуло. Очень любил мою младшую сестру Женю. Приезжал в 1941 г. ее хоронить. Бывая в гостях, предупреждал меня, что уйдет по-английски, не прощаясь. Одним словом, относился Лев Михайлович к Николаю Герасимовичу и к нашей семье нежно.

В то время я много читала, занималась английским языком на курсах и готовилась поступать в институт. У нас стали бывать гости — старые и новые друзья. И мы ходили к ним. Встречались с Коккинаки, Шапошниковыми, Ливановыми, Михайловыми, Козловским, Неждановой, Головановым, А. Толстым, Тевосянами, Хрулевыми, Шахуриными, с «испанцами» — Штерном, Проскуровым, Рычаговым и др.

День рождения Николая Герасимовича в 1939 г. мы отмечали с друзьями у нас дома, по-семейному. 24 июля пришлось на воскресенье и совпало с Днем Военно-Морского Флота, который тогда впервые отмечался. Виновником этого торжества тоже был мой Николай Герасимович. Я знала, что это его предложение ввести такой праздник для моряков, который живет и сегодня, было принято Правительством. И в каждый день своего рождения Николай Герасимович первый тост за столом поднимал за родной ему ВМФ. А о том дне рождения у нас остался подарок ему на память от жен офицеров-моряков вышитый четырьмя мастерицами его портрет.

Какой он был тогда, мой Николай Герасимович? Высокого роста, худощавый, но уже склонный к полноте. Гордо посаженная голова с большим лбом и залысинами по бокам. Седые виски и каштановые волосы. Улыбающиеся всегда особенной улыбкой узкие серые глаза. Красивый рот, волевой и прямой подбородок с ямочкой посередине. Он был добр, умен и остроумен. Каждый раз, когда я присматривалась к нему, я обнаруживала, что он мне нравится заново. Главным в его лице были его умные добрые глаза и улыбка.

Работа для Николая Герасимовича всегда оставалась главнее всего остального, занимала все его время, мысли и даже чувства. По правде сказать, на остальное у него оставалось мало времени. И все же во мне живет ощущение, что он всегда был с нами. О его служебных делах мы, как правило, не говорили. Но еще до войны я заметила, что при неудачах он был сдержан, задумчив, молчалив, а при успехе прямо-таки светился весь. По его виду, настроению при возвращении из командировки я всегда знала, конечно, в самых общих чертах, как обстоят дела на флоте.

Николай Герасимович сутками пропадал на службе, особенно в первые месяцы войны. Но странное дело, я почти не чувствовала его отсутствия ни в Москве, ни в эвакуации в Куйбышеве. Разлук было много, но такое впечатление, что мы ни разу не расставались. Мы с сыновьями всегда были в его сердце. «Моя семья, как-то сказал он, — мой самый надежный тыл». Как бы он ни был занят, обязательно вспомнит о нас, заскочит на минутку, позвонит по телефону, пришлет записку на служебном бланке, написанную цветным карандашом. Вот пишет в Куйбышев: «Завтра летит к вам Жаворонков, поэтому имею возможность отправить с ним письмо. Соскучился по вас всех, но это в военное время должно держать в секрете. Скука это лишение незначительное по военному времени…» Или: «Сегодня получил твое письмо и, пользуясь случаем, что к вам летит самолет, пишу тебе…» Или: «Едет один товарищ к вам, я решил отправить с ним деньги и записочку»; «Летит Шахурин, решил кое-что написать. Уже второй час ночи… Настроение удовлетворительное, с колебаниями в зависимости от обстановки на каждый данный момент». Позвонит, спросит: «Как вы там?» И когда узнавал, что у нас все хорошо, — радовался, говорил: «Вот это хорошо, теперь и я больше сделаю». И снова, как в самом начале, нас связывали записочки и звонки.

В Куйбышеве я жила полтора года с моей мамой Марией Александровной и с детьми. Папа и мама Н.Г. остались в Москве. Ходила в госпиталь, ухаживала за ранеными, заботилась о сыновьях Викторе, девятилетнем сыне Николая Герасимовича от первого брака, и нашем полуторагодовалом Коле. Случилось так, что после окончания летом 1941 г. первого класса отец отправил Виктора в Евпаторию в санаторий. В канун начала войны его привезли в Москву. Адъютант позвонил и сказал мне, что Виктор находится у адмирала Акулина. Я связалась с Н.Г. и сказала: «Если ты считаешь, что у тебя есть дом, то твой сын должен жить там, где живут его отец, бабушка, где есть у него комната и прочее». Виктора привезли. И так вышло, что Виктор с начала войны стал жить с нами до 1948 г., пока не поступил учиться в Ленинградское Нахимовское училище. Отношения у нас установились хорошие.

Весной 1943 г. мы вернулись в Москву. Жили за городом. Снова все были вместе. Виктор учился в школе в деревне Глухово. Память сохранила многие события военного времени, много тяжелого. Помню поверженные Берлин и Дрезден. Я была там на пятый день после объявления конца войны. И сейчас перед глазами разбитый Берлин и немцы, очищающие его. Обгорелые макушки деревьев в парке. Бесконечные надписи на колоннах рейхстага. Вокруг местное население в большинстве это женщины с чайниками и кастрюлями выстроилось в длинные очереди за кашей. Наши кашевары из походных кухонь раздают еду. Тут же идет торговля вещами. Берлин еще не поделен на зоны между союзниками. В глаза бросаются столбы с надписями: «Заминировано». Американцы гоняют по городу на машинах, торгуют шоколадом, выменивают вещи на часы, которые у них висят на руках по пять-шесть штук. Разрушенный Дрезден после бомбежки превращен в руины. Чего только не торчит из воронок! Немцы пакуют картины.

Во время работы конференции стран-победительниц в Потсдаме Николай Герасимович взял меня с собой. На память о конференции остались фотографии.

В победные дни 1945 г. особенная радость наполняла сердце. Глядя на Николая Герасимовича, приветствовавшего моряков, своих соратников и питомцев, чеканивших шаг по брусчатке Красной площади, я гордилась им. После Парада Победы в Кремле состоялся праздничный прием. Мы были в Георгиевском зале. К Николаю Герасимовичу подходили маршалы и генералы, поздравляли друг друга, благодарили за помощь. Помню, как всплакнул Еременко: «Спасибо, что моряки перевозили наши войска»; слова Рокоссовского: «Всегда был рад, когда в моей армии воевала хотя бы рота бесстрашных моряков»; слезы на глазах Чуйкова, вспомнившего моряков под Москвой, дом Павлова в Сталинграде (тогда я узнала, что, оказывается, Павлов был моряком) и что благодаря морякам 62-я армия не погибла. Подходили и другие, говорили о Ленинграде, Севастополе, Одессе, Новороссийске… Сталин поднял бокал и произнес тост: «Выпьем за тех, кто нам очень нужен во время войны, но о ком потом быстро забывают». Я и теперь примериваю эти слова к Николаю Герасимовичу, кажется, что понимаю их смысл. От приема осталась память — «платок Победы». На нем изображены государственные флаги всех стран-победительниц во второй мировой войне.

Непередаваемые чувства восторга охватили нас, собравшихся вечером, чтобы видеть салют Победы на балконе Дома правительства, выходившем в сторону Кремля. Салютовали тысячи орудий, и под их гром Марк Рейзен пел песню «Артиллеристы»… Это было грандиозно!

Почти сразу же после войны, в 1946 г., у Николая Герасимовича начались неприятности на службе. Думаю, что они были связаны с его деятельностью по созданию программы нового послевоенного судостроения и с его предложениями, изложенными в докладе Правительству, по организации управления Вооруженными Силами с учетом опыта прошедшей войны и опыта других стран.

Его мысли оказались ненужными. Чтобы прекратить споры с Минсудпромом, которому не выгодно было строить корабли по программе Кузнецова, наркомат упразднили «за ненадобностью», а главкома ВМС перевели в начальники Управления вмузов в Ленинград, а позже, в 1947–1948 гг., и вовсе решили разделаться, чтобы не мешал, — сначала вместе с его заместителями по Наркомату во время войны (Галлером, Алафузовым и Степановым) предали суду чести, а затем — Верховной коллегии Верховного Суда. 7 ноября 1947 г. Николая Герасимовича вызвали в Москву. Он уехал, позвонил мне оттуда, предупредил, что задерживается.

Перед судом я прилетела на два дня в Москву. У нас на обеде собрались Алафузов и Галлер. Разговаривали, гадали: что может быть? Галлер сказал, что торпеду передали недавно, в 47-м г., после рассекречивания. Сказал: «Наверно, снимут погоны».

Я вернулась в Ленинград, ведь там оставались двое наших маленьких детей: семилетний Коля и двухлетний Володя. Жили мы за городом. Явился начальник тыла, заявил: «Немедленно выезжайте с дачи. Для Вас нет угля, нечем топить дом». Мы перебрались на городскую квартиру на ул. Попова. Дети болели — не подходил климат. Их опекал профессор Военно-медицинской академии З.М. Волынский. Узнав о суде, примчался, предложил мне в помощь «дать двух медсестер, чтобы присмотреть за ребятами» на время моей очередной поездки в Москву. Я не воспользовалась этим. В это время на квартиру заходили командиры кораблей, представлялись: «С такого-то корабля», оставляли телефоны: «Если что нужно, звоните».

В день суда не спала в Москве мама, не спала в Ленинграде и я. Николай Герасимович позвонил под утро: «Приезжай». Я нашла его спокойным, грустным, сокрушающимся за судьбу своих товарищей. Я и мама радовались, что он с нами, дома, и вместе с тем было печально видеть его мучения.

Николай Герасимович надолго остался без работы, вскоре с инфарктом попал в больницу. Я с ребятами вернулась в Москву. Жили на даче. Новое руководство флота проявляло беспокойство. Однажды позвонили от Главкома, пригласили меня подписать какой-то документ. Я уехала в Москву. Вернулась, а повариха говорит: «Вера Николаевна, у нас была рота краснофлотцев, копали землю». Я спросила, зачем копаете? Ответили: «Не закопал ли Кузнецов трофейные машины?» Тогда я поняла, что искали какие-нибудь «зацепки», чтобы посадить все-таки Николая Герасимовича в тюрьму. Вскоре позвонил адъютант главкома и решительно приказал: «Завтра же освободить дачу для нового командующего». Хотя я человек гражданский, все же встревожилась. Казенные вещи: мебель, посуда, ковры, белье все было записано на меня, и я должна была сдать их под расписку. Решила позвонить в Управление делами Чадаеву (встречались с ним на парадах). Он услышал и сказал: «Живите спокойно, этой дачи он не получит». Вечером вышла за калитку — вижу на воротах громадный замок! Больше меня не беспокоили.

Николай Герасимович поправился. Получил назначение на Дальний Восток. Перед отъездом мы всей семьей провели отпуск в Прибалтике. Время пронеслось быстро. И вот, оставив ненадолго детей с няней, я поехала в Москву проводить его в Хабаровск на новое место службы. «Как-то меня там встретят после всего случившегося?» — размышлял он. «А может, нужно ехать всем вместе?» — говорила я. Сама не знала, как лучше: не хотелось оставлять его одного. На этот раз расставались мы надолго. Прощаясь на перроне московского вокзала, он сказал: «Все-таки мы правильно решили. Вы приедете, когда я устроюсь там с квартирой, пока август проведете на взморье, а в сентябре Коля пойдет в школу». И опять, как сильный человек, он не говорил, как тоскливо ему покидать нас.

Поезд тронулся. И с каждой станции он снова посылал мне письмецо за письмецом, открыточку за открыточкой. Поезд увозил его от нас, а он уже считал дни до встречи с нами. Я и сейчас, закрыв глаза, отчетливо вижу его лицо, стараюсь угадать его мысли… Поезд мчался, увеличивая между нами расстояние. Открытки, торопливо брошенные на остановках, делались все короче. Впереди у него была новая работа, новые люди. Он скучал до нашего приезда к нему в мае 1949 г. Ожидая нас, приводил в порядок дом, делал ремонт и с детской радостью писал мне об этом. Я очень волновалась вместе с ним, как встретит его Дальний Восток. Письмо Николая Герасимовича меня успокоило: флотские люди встретили его тепло, нового звания не упоминали, обращались по имени и отчеству. Может быть, это невероятно, но факт, письмо сохранилось. Его ценили и уважали на флотах. И это он относил к плодам своей работы.

Случившееся с Николаем Герасимовичем как бы обнажило отношение к нему со стороны сослуживцев. За него многие переживали. Но были и злорадствовавшие, и действовавшие против. Особенно странным мне казалось поведение адмиралов В.Ф. Трибуца и И.С. Исакова.

Считавший себя другом Николая Герасимовича, Трибуц часто останавливался у нас на квартире, приезжая в Москву. Так случилось и осенью 1948 г. Буквально накануне его приезда на квартиру ко мне заходили десятки моряков с разных флотов. Представлялись откуда, говорили, что едут на конференцию в Ленинград, и что недавно у них с инспекцией был адмирал Трибуц, который в своих выступлениях перед ними называл Кузнецова «врагом народа». Это ошеломило меня. Когда Трибуц по обыкновению, как ни в чем не бывало остановился у меня на квартире и даже согласился отзавтракать, я, дождавшись, когда он покончит с едой, перед тем как уходить, спросила: «Правда ли, что в Ленинграде собирается совещание?» «Правда», — отвечал он. «А правда ли, что вы ездили на флоты с инспекцией?» — «Правда». Тогда я и сказала ему все, что узнала. Нервно куря, гася одну за другой сигареты и краснея, он буркнул: «Вы что, хотите меня рассорить с Николаем?» И ушел рассерженным. Днем позвонил из главкомата и заявил: «Ужинать я к вам не приеду». Я надеялась, что остатки совести не позволят ему это сделать. Написала обо всем Николаю Герасимовичу. А он мне в ответ: «Не обращай внимания, у Трибуца неприятности». Прямо «святой» какой-то.

На квартиру Владимир Филиппович больше не заезжал, но, бывая в Москве, имел привычку позвонить и сказать: «Звоню из кабинета Главнокомандующего. Николай Герасимович сделал не так то-то и то-то…» Однажды я ответила: «Не звоните, я — жена Николая Герасимовича и в это не верю».

Вновь я увидела Трибуца в 1949 г. в Ленинграде. Мы всей семьей снова ехали в отпуск в Дзинтари, а он встречал нас на вокзале. Напрасно я надеялась, что он принесет извинения. Он промолчал и повел себя как ни в чем не бывало.

Через много лет, когда уже не стало Николая Герасимовича, в 1977 г. военная секция писателей ЦДЛ устраивала памятный вечер в честь его 75-летия. Нашу семью пригласили. Я очень волновалась, но была довольна. Незадолго до назначенного дня позвонил Трибуц, сказал: «Отмените вечер. Кузнецов достоин большего уровня». Я ответила, что вечер устраиваю не я, отменить не могу и не хочу. Позднее звонили еще несколько «доброжелателей» с тем же предложением. Я не воспользовалась «дружеским» советом. Вечер состоялся. Зал был переполнен. Собрались гражданские люди, неравнодушные к истории своей страны, к человеку, который сам был историей, и моряки, находившиеся в отставке. Было много интересных выступлений.

Не могу умолчать о поступках еще одного человека, имевших последствия для Николая Герасимовича, — адмирала И.С. Исакова. Не буду говорить о разногласиях в их взглядах по службе. Расскажу лишь об эпизодах, относившихся ко мне.

Уже после отъезда Николая Герасимовича на Дальний Восток в 1948 г. как-то позвонил Иван Степанович и говорит: «Вы мне верите?» «Верю», — отвечаю я. «Так вот, сделайте, как я вам сейчас скажу, и не спрашивайте меня ни о чем — я положу трубку. У вас есть фотоальбомы Ялтинской и Потсдамской конференций? Сожгите их». И действительно, сразу же повесил трубку. Опешив, я растерялась, а придя в себя, подумала: «Ну приедут, возьмут — пусть возьмут, такие альбомы были у каждого члена делегации». И решила — не стану жечь. Вскоре забыла об этом совершенно и надолго. В эти годы, с 1948 по 1951-й, Исаков с нами не общался. А когда Кузнецова в 1951 г. вновь назначили министром, он тут же оказался рядом, даже стал письма писать. А когда у нас вновь случилась беда, «его и след простыл». «Объявился» он письмом в 1965 г. после выхода журнального варианта книги «Накануне». Когда же в 1966 г. вышла книга, он примчался на дачу, даже без звонка. Выглядел хорошо. Пили чай. Иван Степанович поучал: «Ты хорошо написал. Тебя читают. Не торопись писать о войне. Оттачивай стиль. Работай над каждой фразой…» Надо сказать, что Николай Герасимович мыслил быстро, поэтому не всегда успевал записать их, работая за пишущей машинкой, и пропускал, конечно, отдельные слова, делал много вставок, а это требовало редактирования текста. Я по своей наивности возразила: «А мы, я и сыновья, наоборот, просим — все, что вспомнишь, — все пиши. Хороший редактор текст поправит». Он резко повернулся в мою сторону и недовольно спросил: «А вы сожгли тогда фотографии?», и я впервые увидела, какие у него колючие глаза. «Нет. Не сожгла». Молчавший до этого Николай Герасимович сказал: «Я благодарен ей за это. До архивов я не допущен, поэтому очень много вспоминаю, разглядывая фотографии».

Я не могу объяснить поведения Ивана Степановича, его фразы: «Надоело грешить совестью», сказанной Николаю Герасимовичу при очередной встрече. Еще более странной осталась для нас с Николаем Герасимовичем и их последняя встреча в 1967 г. Незадолго до своей смерти Исаков позвонил и предложил встретиться, «как два пенсионера на лавочке», у парапета на Ленинских горах. Тогда он был в хорошей форме. Всем был обеспечен, числился (как и Левченко) на службе в «райской группе» (в инспекции Генштаба). Николай Герасимович поехал, но быстро вернулся. «Ничего не понимаю, — сказал он. — Иван Степанович какой-то странный, рассеян. Разговора не вышло.

Почему-то повторял, что «у него не остается детей и хорошо бы эсминцу дать его имя». Это был их последний разговор.

В 1949 г. Николай Герасимович встретил нас в Хабаровске, и два с половиной года мы замечательно прожили на новом, а для него уже хорошо знакомом месте его службы. Ведь он по второму разу командовал здесь флотом. У нас появились новые друзья. С руководством ВМФ в доме жили дружно. Дела шли хорошо и в Хабаровске, и во Владивостоке, где мы пережили в 1950 г. пожар. Сгорел дом. Полностью выгорели столовая и две комнаты с кухней. Мы с Н.Г. ненадолго уехали в Москву (его вызывали на Г.В.С., а я чтобы повидаться с родителями). Няня с Колей остались вдвоем. Однажды они вышли на прогулку, забыв выключить газовую плиту. А когда вернулись и открыли дверь… Мы с Н.Г. были счастливы, что все живы, и никто не пострадал. Как всегда, Николай Герасимович пропадал на службе, кораблях, учениях. Вскоре ему вновь присвоили звание вице-адмирала, наградили орденом Ленина. И неожиданно летом 1951 г. снова назначили министром.

Мы вернулись в Москву. Поселились в «маршальском» доме по ул. Грановского. Прожили здесь до 1957 г. Так как во время пожара сгорело почти все наше имущество — обстановка, картины, посуда и пр., пришлось заново приобретать все необходимое. На все, что было куплено, я сохранила документы.

Эти последние пять лет работы оказались для Н.Г. самыми тяжелыми. В ВМФ было много неполадок. Корабли строились по старым проектам. В судостроении диктовал и хозяйничал минсудпром. Как человек военный, Николай Герасимович принял новое назначение. И в нем еще оставались силы и стремления, чтобы исправить положение. Позже я узнала, сколько и каких докладов Николай Герасимович направил в Правительство, как он «бил в колокола» об устаревшем флоте и вооружении, о необходимости принятия новой программы судостроения. Но его не хотели слушать. Напряжение было велико. И как известно, все кончилось для Николая Герасимовича печально.

Отстранение от должности и снижение в звании в 1956 г. он встретил мужественно. Считал это незаконным, ибо никто не предъявил ему никаких оснований, не вызвал для объяснений. После семиминутного выговора министра Г.К. Жукова и отказа объяснить причины, вернулся оскорбленным. Писал несколько писем — на них не ответили. До 1965 г. жил как под домашним арестом. Нас никто не навещал. Н.С. Хрущев же шумел, будто Кузнецов ездит по флотам, выступает против него. Николай Герасимович с большой выдержкой относился к такой злобной клевете. Однажды его встретил в поликлинике Андрей Васильевич Хрулев и напустился: «Почему никуда не ходите, почему не «воюете», не требуете приема у Хрущева?» Якобы Никита Сергеевич, ожидая его, сказал: «Не мне же идти к нему на поклон». Николай Герасимович ответил: «Хожу с женой в Большой и Художественный театры, в концерты и на выставки. А поход к Никите Сергеевичу в мои планы не входит».

До конца верил он в свою правоту. Не получив ни одного ответа, как-то сказал: «Укусила вошь — заболел тифом. Ничего не поделаешь, ведь тут не поможешь, нужно переболеть».

Последние 18 лет наша жизнь прошла в Раздорах. В поселке, пограничном с Барвихой, мы арендовали дом у ХОЗУ ВМФ, а казенную дачу сдали. Платили за уголь, свет, газ, ремонт, телефон и воду. На это уходили наши накопления. Чтобы ездить в город, купили «Победу». Старались жить, как раньше, не замечать того, что случилось. Московскую квартиру задумали обменять на меньшую, поскольку на оплату за нее уходила половина пенсии Н.Г., а льготы нам не были положены. Решили поменяться с Маршалом Рокоссовским, который как раз искал себе большую. Зашел домоуправ, подсчитал квартплату — 500 руб. Нам подходило: сыновьям и нам по комнате, кабинет для Н.Г., общая столовая. И мы переехали в дом № 9 по улице Горького. Сделали капитальный ремонт за свой собственный счет. И прожили до 1998 г. Много страниц было написано здесь за письменным столом нашим Н.Г. до 1974 г. Семнадцать лет пролетели быстро. Когда приближалось его 75-летие в 1977 г., ветераны обратились в Моссовет с письмом, — просили установить в его честь памятную доску на стене у входа в наш подъезд. Им ответили, что этот вопрос «находится в компетенции директивных органов». И дело на этом остановилось.

Это отступление хотя и не к месту, но по теме. Просто горько делается на душе за Н.Г, за нашу действительность.

С первых дней, еще не зная, чем ему занять себя, Николай Герасимович, не раздумывая, стал изучать английский язык, много читал иностранной военной литературы, подбирал материалы к теме «Испания в сердце», переписывался с адмиралами Алафузовым, Владимирским, Пантелеевым. Сыновья учились. Я вела домашнее хозяйство, приходилось заботиться обо всех. Помогала Н.Г. вести переписку с читателями, с соплавателями, позже — дела с редакторами. Вместе с тем я всерьез увлеклась посещением публичных лекций — чудесных лекций Аникста в Московском университете — по литературе, истории искусства и древнерусскому искусству. Посещала Дом ученых, Третьяковку, Кремль. С группой ученых МГУ, Института психологии Академии наук ездили в Суздаль, Владимир, Боголюбов, Троице-Сергиеву лавру, Новый Иерусалим, по Москве и ее окрестностям. Сделала для себя много чудных открытий, вся была переполнена открывшимся мне миром. Об услышанном и увиденном рассказывала Николаю Герасимовичу. И мы забывали наши печали и положение.

У нас появились друзья из Института психологии Академии педагогических наук. Николая Герасимовича туда поставили на партийный учет. Там он вел семинар, слушатели его обожали. Наши новые друзья стали бывать у нас. С ними в дом приходил праздник. Шумные, веселые, довольные прогулкой, раскрасневшиеся от мороза (зимой), они вваливались в дом, и начинались… смех, разговоры, стихи, чай из самовара с горячими булками. Николай Герасимович рассказывал морские истории. И я видела, как доволен он вторжением молодости, как любит он людей, как важно ему общение с ними. Он молодеет. Уходя, гости извиняются за вторжение, а я чрезвычайно признательна им, думаю про себя: «Они и не подозревают, как нам было хорошо». Мы провожаем их до станции Раздоры. Возвращаемся — на душе тепло и радость от общения с очень интересной молодежью, влюбленной в музыку, поэзию, историю. В то время мы часто ходили в консерваторию на концерты приезжих знаменитостей и наших: под управлением Рождественского (9-я симфония Бетховена), Кондрашина («Колокола» Рахманинова). Слушали самого Стравинского, много музыки Прокофьева. Часто билеты приносила все та же молодежь из Института психологии, а я покупала абонементы на годовые циклы. Николай Герасимович полюбил симфоническую музыку. Сохранилось много программ, рассматривая которые я вспоминаю о прошлом со светлой грустью. Я поражаюсь, как часто мы бывали тогда в театрах и концертных залах! Последней, что мы вместе слушали в 1973 г., была 3-я симфония Рахманинова.

Думаю, что это «лекарство» помогало Николаю Герасимовичу выжить. Я замечала, что после концертов он всегда был бодр. Ему нравилась публика. Вспоминаю один из походов в Большой театр в пятницу 28 ноября 1958 г. Смотрели балет «Дон Кихот». В заглавной роли танцевала О.В. Лепешинская, народная артистка СССР. Николай Герасимович смотрел внимательно. Казался грустным. Придя домой, долго молчал. Подошел к книжному шкафу, взял книгу Сервантеса, долго листал ее и сказал: «Как не похоже на то, что я читал. Послушай, когда в Картахене я обнаружил старое издание М. Сервантеса с прекрасными иллюстрациями, я был удивлен: ни в одном русском издании я не встречал ничего подобного. Та книга — это множество отдельных новелл, не связанных между собой, обилие действующих лиц. Я наслаждался, читая ее… и понял, что Дон Кихот, как это ни странно, и теперь еще остается у нас не таким, каким он показан в произведении Сервантеса: рыцарь печального образа — такой честный, такой святой, что даже смешной для нашей жизни. «Какой же ты чудак!» — не раз я слышал о себе… Я вижу в Дон Кихоте мечтателя, честного, преданного идеалу, для которого он готов подвергнуться лишениям и жертвовать всем. Он весь живет для других. Счастливый он человек, волевой. Многие представляют его слабым, нелепым. Это неверно. Он крепок, любил рано вставать, ходить на охоту. Человек тренированный, ловко, смело, умело владел шпагой. Настоящий храбрец и к тому же очень образован: хорошо знал французский, итальянский, арабский, латинский и другие языки…Совсем другой человек, чем принято считать».

Видели мы кинофильм «Дон Кихот» с участием Ф. Шаляпина. Но большого удовольствия ни он, ни я не получили. Единственное, что понравилось, — это предсмертная ария героя. Голос артиста искупал все недостатки сценария и актеров. Смотрели мы и кинофильм «Дон Кихот» с народным артистом СССР Н. Черкасовым.

Любил Николай Герасимович оперы Римского-Корсакова. Много раз слушали «Садко», «Снегурочку». Говорил: «Когда я слушал эту оперу, душевную и человечную, у меня всегда возникали в воображении мои северные края — хороводные песни, проводы масленицы». Как-то позвонил И.Д. Михайлов, бывавший у нас, и говорит: «Приходите сегодня в театр, у меня такая Снегурочка! Страшно около нее стоять — растает». Так он сказал о певице Масленниковой. Очевидно, Николай Герасимович любил оперы Римского-Корсакова потому, что он был моряком.

Так что жизнь наша была разнообразной и наполненной. В центре ее находилась новая работа Николая Герасимовича. Он вспоминал Испанию 1936–1939 гг. (время, как мы называли его тогда, накануне войны). Рассказывал истории, которые поражали меня яркостью красок: о Валенсии с великолепными народными праздниками и танцами испанских крестьян на площадях; о Барселоне, где он повидал бой быков в громадном цирке и всю подготовку к бою, когда цирк делился на две части — «соль» и «сомбра», т. е. солнце и тень; о Толедо с картинами Эль Греко и о Прадо с творениями Веласкеса, красочными гобеленами Гойи. Я слушала и ясно видела этот желтый песок и синее небо. Представляла Николая Герасимовича, шагающего стремительной походкой по Мадриду и набережной Картахены.

Часто он задумчиво бродил по дому. Был рассеян и отвлечен какими-то глубокими потаенными думами. А в папке на письменном столе появлялись все новые и новые листки воспоминаний о его большом плавании по жизни. Наши дети жили в Ленинграде. Николай в 1954 г. поступил в Нахимовское училище, в 1960 г. он учился уже в Высшем военно-морском училище им. Дзержинского, а Владимир — в Нахимовском. С улыбкой вспоминаю сейчас, как наш сын Николай сам сделал выбор учиться морскому делу. Тяга к этому была видна уже в раннем детстве. Он с нетерпением всегда ждал старшего брата, когда тот приезжал с кем-нибудь из товарищей из училища на каникулы. Жаль было отпускать его, думалось, что еще рано. И вот в 1954 г. однажды, узнав, что у нас будет обедать начальник училища Грищенко, он и сын адъютанта Н.Г. явились перед нами подстриженными под машинку «готовые немедленно к корабельной службе», о чем громко по-строевому заявили нам. Пришлось расставаться.

Мы жили за городом летом и зимой. Сыновья навещали нас, приезжая на каникулы с друзьями. Мы полюбили наш домик с маленьким садом. Вставал Николай Герасимович рано. Пока я готовила завтрак, он, уже одетый в простой старый костюм (к новым вещам привыкал долго) и в берете на голове, не спеша прогуливался по самой длинной дорожке сада. Часто останавливался, осматривая стволы деревьев, и о чем-то думал, думал… К завтраку приходил свежий, оживленный. «Как хорошо, что мы живем здесь — какой воздух, какая тишина — можно о многом поразмышлять. Знаешь, когда я выхожу в сад, мне начинает казаться, что все у нас наладится, справедливость все-таки должна победить ложь. Мне даже кажется, что это скоро придет». В это время лицо его светилось. А мне почему-то казалось, что это он говорит для меня, чтобы я поверила. Поначалу было тоскливо без наших сыновей. Николай Герасимович предложил: «Давай посадим три голубые елочки и назовем их именами сыновей. Так и сделали. Елочки выбрали маленькие, но разные по возрасту, как и наши дети. Мы ухаживали за ними, пока они не укрепились в земле и стали быстро расти. Возле них, рядом с кустами сирени, усаживался он в свое любимое плетеное кресло отдохнуть на часок. Сорвет веточку сирени и ищет «пятерочку» — найдет и съест! Ему не надоедало смотреть, не отрываясь, на белок, с необычайной легкостью перелетавших с ветки на ветку, или как дятел винтом поднимается вверх по сосне и неутомимо долбит клювом ее ствол. Очень любил природу. Помню, в Крыму, когда мы отдыхали, мог целыми днями сидеть на берегу моря, не отрывая от него глаз, или часами бродить по Рижскому взморью, ходить по лесу. Когда я навещала его в санатории в Барвихе, он, провожая меня, показывал какое-то особое заморское дерево, кажется японскую березу. Около него всегда образовывался круг отдыхающих, завязывались оживленные разговоры. Вообще он мало говорил — больше слушал. Но бывало, он охотно вспоминал о событиях, рассказывал образно, увлекательно, о себе же старался умалчивать. Его доброжелательность, сердечность теплый товарищеский тон располагали к нему.

Любил Николай Герасимович рассказывать о замечательных людях 30-х гг. — своих сослуживцах, товарищах по Испании. С поразительной точностью вспоминал эпизод, место встречи, год, называл имя человека, припоминал его своеобразные черточки. Глаза светились, лицо вдруг озарялось улыбкой. Недаром свой маленький очерк об Испании он назвал «Испания в сердце». Большой запас жизненных наблюдений, знание жизни, встречи с интересными людьми (Антонов-Овсеенко, Карахан, Кольцов, Прието) делали беседу весьма интересной и глубокой.

Любил рассказывать о былом флота, о пользе живописных полотен маринистов, помогавших расширить кругозор в военном искусстве. Мог дома часами рассматривать свои картины. Я старалась дарить ему в день рождения картины. Помню, когда подарила картину «Севастополь» Верещагина, он долго ее рассматривал, вслух называя старые редуты, вспоминая, что теперь построено там. Охотно рассказывал о Севастополе, который знал хорошо, — «старинные пушки на Историческом бульваре, сохранившиеся еще со времен Крымской войны, развалины знаменитого четвертого бастиона, куда я приходил с особым чувством». Его душу будоражили воскресавшие в памяти образы дорогих и близких героев, описанных пером Л.Н. Толстого. Он начинал цитировать слова Толстого: «Не может быть, чтобы при мысли, что вы в Севастополе, не проникло в вашу душу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Любил эту картину и маленькую картину «Ялта», напоминавшую ему молодость. Такую Ялту он видел со своего крейсера «Червона Украина». Восторгался «Ночным Босфором» Айвазовского — тут ему напоминало многое о заграничных походах, трудностях проводки крейсера в этих узких местах[50].

Наша столовая-веранда с большим обеденным столом была центром дома, где не просто обедали, а собиралась вся семья, многочисленные знакомые, сослуживцы Николая Герасимовича, друзья наших сыновей. Словом, были все те, кто не боялся бывать у нас. Заходили и такие, которые говорили, что совершают подвиг и могут пострадать. Николай Герасимович молча выслушивал, становился очень грустным. Разговор не клеился, и такой посетитель быстро уходил, оставляя горечь в душе.

Кабинет Николая Герасимовича — комната проходная, очень просто обставленная, — размещался на первом этаже. Наше присутствие, хождение через нее ему не мешали. Он говорил: «Я люблю, когда вы ходите, чувствую, я не один, идет жизнь, вы у меня рядом».

Отдыхал Николай Герасимович на втором этаже. В 6 часов вечера все мы и гости собирались в кабинете и ждали его появления на лестнице. Высокий, стройный, с доброй улыбкой спускался он. Вечерний ужин и разговоры с нами и друзьями были ему по душе. В нашем чудесном поселке знали наш распорядок, незапирающуюся калиточку, и частенько на дымок самовара приходили соседи — хорошие люди.

И теперь, по прошествии многих лет, охватывает чувство острой боли: никогда больше не покажется на этой лестнице высокая фигура Николая Герасимовича, никогда больше не услышать его добродушную шутку или острое и меткое словцо в адрес кого-нибудь из нас, не почувствовать теплоту и нежность его взгляда, благодарность, что мы все ждем его, что он не один.

Легкая походка, живость взгляда — все это сохранилось у Николая Герасимовича до последних дней. И никто не мог назвать его стариком. Хотя лицо его сильно изменилось: как печать легли на него горести и несправедливости.