Самая любимая картина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Самая любимая картина

Стояла долгая военная зима.

Мариинский театр топить было нечем.

Но зритель требовал зрзлищ, и театр каждый вечер наполнялся звуками "Лебединого озера", «Демона», "Валькирии"…

Рабочие с окраин, солдаты из окопов, моряки с крейсеров сидели в голубых бархатных креслах, не снимая верхней одежды.

Зимой 1920 года было решено поставить оперу "Вражья сила". Шаляпин режиссер спектакля и исполнитель партии Еремки — предложил оформление к спектаклю заказать Кустодиеву. Кому же еще? Он, можно сказать, "Островский в живописи", мастер русского пейзажа, старый театрал.

Шаляпин приехал к нему вместе с директором театра, и в течение трех часов они обсуждали характер декораций. А через неделю Борис Михайлович уже сделал черновые эскизы, от которых Федор Иванович пришел в восторг.

…Шаляпин шел. на Введенскую. Снег летел ошалело, слепил глаза. Извозчика не было, и Шаляпин чертыхался. На днях на собрании работников театра кто-то выступил за то, чтобы актеры помогали рабочим в расстановке декораций, — дескать, мол, равенство. Шаляпин, чтобы проучить таких защитников равенства, вечером, когда собралась публика и ему надо было петь Демона, сказал: "У нас равенство, сегодня Демона будет петь плотник Трофимов, а я декорациями занимался, так что петь не могу". Конечно, проучил он их хорошо, но… в душе он досадовал на себя.

Федор Иванович вошел к Кустодиеву прямо в шубе. Шумно выдохнул — белый пар остановился в холодном воздухе.

— Не жарко у вас, Борис Михайлович, не жарко. Я бы на вашем месте потребовал у местных властей дров побольше. Да, да, побольше и посуше… Небось пальцы мерзнут в работе-то? А?

— Просили уж, Федор Иванович. Нет, говорят, больше дров… — рассеянно отвечал художник, не в силах оторвать глаз от румяного лица Шаляпина, от его богатой, живописной шубы. Казалось бы, и брови незаметные, белесые, и глаза блеклые, серые (не то что у южан), а красавец! Вот кого рисовать-то! Певец этот — русский гений, и его облик должен сохраниться для потомков. А шуба! Какова шуба на нем!..

— Федор Иванович! Попозировали бы мне в этой шубе, — попросил Кустодиев.

— Ловко ли, Борис Михайлович? Шуба хорошая, да, возможно, краденая она, — пробурчал Шаляпин.

— Шутите, Федор Иванович?

— Да нет. Неделю назад получил я ее за концерт от какого-то учреждения. Денег или муки у них не было мне заплатить. Вот и предложили шубу.

— Ну а мы ее закрепим на полотне. Закрепим… Уж больно она гладкая да шелковистая.

Кустодиев взял карандаш, бумагу, принялся делать набросок, быстро и весело взглядывая на Шаляпина. Рука сразу обрела легкость в рисунке, а линии — музыкальность.

— Потерпите немножко, Федор Иванович… Чем-то вы как будто расстроены?..

Шаляпину хотелось сказать: возмущен он тем, что в театр набрали новых хористов, которые не знают музыкальной грамоты, что Ермоленко-Южина должна петь чуть ли не при нулевой температуре, что в театре масса беспорядков… Сказать все это Кустодиеву? Художнику, который работает в нетопленной мастерской? Жаловаться на тяготы жизни человеку, прикованному к коляске?

Шаляпин прокашлялся и спросил: — Хотите, спою? — и, чуть опустив глаза, запел тихо, почти не открывая рта:

Ах, ты но-очень-ка-а,

Но-о-очь осе-е-ння-я-ая…

Голос звучал негромко, осторожно, точно кто-то большой ступал мягкими шагами:

Ноч-ка-а те-е-емна-ая…

Последний звук крадучись ушел куда-то, и стало тихо, как после грозы.

Карандаш замер в руке художника. Кустодиев боялся пошевелиться.

А Шаляпин, желая доставить еще больше радости хозяину, встал, раскинул руки и запел арию Еремки из оперы "Вражья сила":

Потешу я свою хозяйку,

Возьму я в руки балалайку

Широ-о-окая масленица!..

Сразу стало тесно. Большой хищный зверь веселился — голос рос и рос. Он сокрушал стены. Вот уже как бы вышел на улицу, на широкую улицу.

Шаляпин стоял на месте, а Еремка, арию которого он исполнял, приплясывал и заигрывал, подмигивал и качался. И все это делал один только голос!

Кустодиев прижмурил свои зоркие глаза, и голос Шаляпина нарисовал целую картину: сверкающий на солнце снег, гулянье на масленой неделе, блины, самовар на столе и гармонику…

…7 ноября 1920 года был день премьеры. Шла. "Вражья сила" спектакль для рабочих ударных заводов. Однако в фойе театра не горели большие люстры, и Шаляпин ругался: "Сидят там то ли циркуляры, то ли чиновники и не дают электричества! У меня в театре — и нет света!"

Кустодиев, взволнованный и бледный, в белоснежной сорочке и темном пиджаке, в отдельной ложе с волнением ждал начала спектакля и уговаривал Шаляпина:

— Федор Иванович, чтоб вас-то послушать, можно и в темноте в антракте посидеть. Вы посмотрите, как публика довольна. А это ведь не прежняя публика. Вы подумайте: чуть не все тут вообще в первый раз. Они же никогда не слушали оперу.

Шаляпин озадаченно умолк и внимательно посмотрел на художника, как тогда, в мастерской…

Тяжелые беглые звуки увертюры раздались в оркестре. Поднялся занавес, и открылась сцена гулянья. Декорация была великолепна: торжественна, монументальна, вместе с тем прозрачна и полна мелких деталей быта. На фоне балаганов, трактиров, деревянных домов и берез началось народное гулянье. Шаляпин — Еремка в рубахе-косоворотке, в фартуке, с взлохмаченной бородой и волосами, вышел, слегка приплясывая. Прищуренные глаза смотрели диковато. Недобрая ухмылка сменилась хохотом, а затем лукавым ехидством. Какая пластика, сколько естественности, музыкальности в каждом жесте!

Кустодиев прикрыл глаза, и ему представилась уже готовая картина. Большой — во весь рост! — Шаляпин. Шуба нараспашку. А позади вот эта самая масленица. Да, да! Можно использовать декорации "Вра жьей силы". Это будет облик незнакомого (и такого знакомого!) русского города. А картину так и назвать: "Ф. И. Шаляпин на гастролях в незнакомом городе".

Опустился занавес. Кустодиев и не заметил, что сначала окружающие, а потом весь зал обратились к его ложе, и лишь после аплодисментов понял, в чем дело. Шаляпин на сцене показывал рукой в его сторону.

Зал долго аплодировал художнику и его декорациям.

Прежде чем писать задуманную картину, художник сделал несколько подготовительных рисунков, этюд на маленьком полотне, отдельно несколько раз рисовал голову Шаляпина, потом портрет его дочерей, тенора Дворищина возле афиши, извещающей о приезде в провинциальный город знаменитого баса.

Во время сеансов художник и певец вспоминали Волгу, на которой оба родились, свое детство, говорили о прошлом, об искусстве.

В эти же дни Кустодиев делал другой портрет — молодых ученых Семенова и Капицы. Так что оба портрета стояли в одно время в мастерской. Молодые ученые, приходя, видели огромное незаконченное полотно с Шаляпиным. И когда Шаляпин однажды встретил у Введенской церкви Капицу и тот поздоровался, Федор Иванович поделился с Кустодиевым:

— Знакомое лицо, а где я его видел — шут знает.

— А не этот? — спросил Кустодиев и показал стоявший на мольберте портрет двух физиков.

— Он! Кто же это?

Кустодиев засмеялся и рассказал Шаляпину, как начал писать портрет этих молодых людей.

— Пришли и говорят: "Вы знаменитых людей рисуете. Мы пока не знамениты, но станем такими. Напишите нас". И такие они бровастые, краснощекие (им и голод нипочем), такие самоуверенные и веселые были, что пришлось согласиться. Притащили они рентгеновскую трубку, с которой работали в своем институте, и дело пошло. Потом и гонорар принесли, знаете какой? Петуха и мешок пшена. Как раз заработали тогда где-то под Питером, починив какому-то хозяйчику мельницу.

Кустодиев смеялся и шутил, при Шаляпине у него всегда повышалось настроение. Однако сама по себе работа была столь трудной, что нам сложно это сейчас представить. Поэтому предоставим слово свидетелю тех дней, биографу Кустодиева В. В. Воинову:

"…Сам Шаляпин такой огромный, комната для него мала, так что художник не мог охватить его фигуры целиком… Тут нужен был отход по крайней мере раза в два-три больше. Был выполнен этюд и ряд подготовительных рисунков. Затем перенесение на огромный холст по клеткам. После этого картину наклоняли так, что Борису Михайловичу, сидя в кресле, приходилось работать, глядя вверх (это с его-то болями в шее, в руках!). Б. М. говорит, что порой он сам как-то плохо верит в то, что написал этот портрет. Настолько он работал наугад и ощупью.

Мало того, он ни разу не видел этого портрета целиком в достаточном отдалении и не представляет себе, насколько все удачно вышло. Это прямо поразительно! Ведь это один из самых «цельных» и удивительно слитных портретов Кустодиева. Трудно себе представить, как мог Борис Михайлович создать такую махину, видя лишь небольшие участки своей работы, и даже не взглянуть на целое… Какой изумительный расчет и уверенность в своей работе".

И все-таки она доставляла ему огромную радость. Художник уже работал давно, но словно не спешил расставаться с любимым полотном. Чем дальше продвигалась работа, тем дороже становилась ему картина.

У Шаляпина тоже с этим портретом связывалось все самое дорогое: не только секретарь и друг его тенор Дворищин, не только дочери — Марфа и Марина, но счастливая, как в мечтах, его родина — Русь, празднично-нереальная, горделиво-шумная. На портрете появился даже его бульдог Роб-Рой. Кстати, писать бульдога оказалось нелегким делом… Чтобы он стоял и держал морду вверх, на шкаф сажали кошку.

…Шли последние дни работы над картиной. Сам портрет был закончен. Кустодиев делал уменьшенное повторение его для Русского музея. Работал мучительно, преодолевая физическое недомогание, усталость.

Так было всегда: как только он заканчивал работу — слабел, а потом становился к ней равнодушен, словно это уже не его вещь. Он говорил:

"Лихорадочно, с подъемом работаю только вначале, когда выясняется композиция. Дальше темп работы понижается; расхолаживает «доделка» белых пятен холста. Вообще художник только и счастлив во время самой работы, самого процесса. Затем, когда картина написана, становишься к ней как-то равнодушен".

Однако, делая повторение этой картины, он все еще продолжал ее любить. С каким упоением писал правый угол второго плана! Там на морозе сверкает золотом самовар. И дым от него идет такого дивного желто-голубого цвета…

Кажется, ему удалось добиться того, чтобы картина «говорила», как у старых голландских мастеров. В те дни Воинов записал со слов Бориса Михайловича:

"В своих работах хочу подойти к голландским мастерам, к их отношению к родному быту. У них масса анекдота, но анекдот этот чрезвычайно «убедителен», потому что их искусство согрето простой и горячей любовью к видимому. Голландские художники любили жизнь простую, будничную, для них не было ни «высокого», ни «пошлого», «низкого», все они писали с одинаковым подъемом и любовью.

Борис Михайлович помнит, как в Риме, кажется, в галерее Дориа, где есть несколько отличных голландцев, он был потрясен и растроган ими после обозрения массы великолепных картин итальянцев, очень красивых, «возвышенных», но лишенных той задушевности и свойства заставить зрителя отдохнуть, побродить с художником по его картине, которая манит туда, внутрь…

Вот такого-то отношения к русскому быту ему и хочется достичь в своих произведениях".

"Говорят, что русский быт умер, что он «убит» революцией. Это чепуха! Быта не убить, так как быт — это человек, это то, как он ходит, ест, пьет и так далее. Может быть, костюмы, одежда переменились, но ведь быт — это нечто живое, текучее.

Б. М. решительно протестует против того, что у него литература или сюжетность; нет, у него рассказ. Рассказ Б. М. понимает очень широко и глубоко. Рассказ — это то, что чувствует художник, рассказывать можно каждым мазком, каждой формой…"

В "Портрете Шаляпина" художник рассказывает о том, как лошадь мчится с бубенцами, как зазывает прохожих лихач: "Эх, прокачу!", как легки саночки с красной кошмой. На скамеечке судачат бабы. В балаганах силач, играя мускулами, бросает гири. Черт хвостатый и балерина. А с горки катаются дети.

Небо не голубое, нет, оно зеленоватое, это оттого, что дым желтый. И конечно, в небе любимые галки. Они дают возможность выразить бездонность небесного пространства, которое всегда так влекло и мучило художника…

Ф. И. Шаляпин.

…Шаляпин долгое время был на гастролях. Как только вернулся, поспешил на Введенскую:

— Когда будет закончена работа? Я приду к вам через три дня. — Шаляпин горел нетерпением. — Я снова уезжаю…

— Вернетесь с гастролей — закончим, Федор Иванович, — предложил Кустодиев.

Шаляпин сомкнул брови. Когда-то он вернется и вернется ли? На этот раз за границу едет.

— Борис Михайлович, не могу я уехать без этой картины. Она для меня как Россия…

Через несколько дней снова явился Шаляпин — с шампанским, с невиданным по тому времени тортом, неуемно шумный и радостный. Достал из бумажника кучу денег.

Федор Иванович ходил вокруг художника, хлопотал, пытаясь поддержать торжественность момента, но за этим шумным весельем словно хотел скрыть истинное настроение — настроение невысказанной вины и необъяснимой грусти. Художник был неразговорчив. Во всей его жизни этот портрет самый любимый. Лишь силой духа выиграл он бой за это гигантское полотно.

Дворищин и сын Шаляпина Борис поставили картину на пол. Прежде чем запаковывать, все несколько минут молча смотрели на нее. Кустодиев наконец увидел ее полностью и на значительном отдалении. Буйная красочность, цвет материальный, чувственный, рассыпанный с русской щедростью… Лицо певца показалось на этом фоне отнюдь не радостным, даже странно — чуть капризным. Фон и образ противоречили друг другу. Быть может, певец да и художник лишь выдумали такую Россию?..

В каком-то внезапном порыве Шаляпин наклонился к Кустодиеву, огромными своими руками бережно обнял маленькую фигурку в вельветовом пиджаке. И произнес негромко, так, что никто не услышал, кроме художника: "Если я когда-нибудь видел человека высокого духа, так это вы…"