Академия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Академия

На Васильевском острове у самой воды, у холодной свинцовой Невы императорская Академия художеств. Охраняют ее два египетских сфинкса. Величественная колоннада в вестибюле, оттуда идут лестницы наверх. Длинные коридоры. Замкнутое квадратное здание с круглым двориком посредине. На дверях надписи большими буквами: «Архитектура», «Живопись», «Скульптура». В классах запах красок, мела; античные головы, руки, торсы. Запыленные кувшины, фрукты, цветы для натюрмортов. Деловито-скучные натурщики.

И большой зал, где сдавали вступительный экзамен по живописи. В течение четырех часов тут писали обнаженную натуру. Закусив пухлую губу, поминутно вытирая руки, молодой Кустодиев терпеливо "лепил красками" человеческое тело. Потом "влез в работу и забыл, что сейчас решается судьба". Стал быстро схватывать то одну, то другую краску, смешивать их и класть на холст. Вот кто-то попал в поле зрения его глаз, устремленных в этом огромном зале среди десятков мольбертов лишь на натурщика. Этот «кто-то» поправил ногу натурщика. "Репин, Репин", — пронеслось по рядам. Борис замер с поднятой над мольбертом кистью. Так вот он какой! В письме сестре написал: "Репин оказался человеком небольшого роста, худеньким и подвижным, с остроконечной бородкой и лукавым взглядом".

Кустодиев вышел из этого «страшного» зала, готовый к тому, что не будет принят. Уже строил планы, как все равно останется в Петербурге и будет еще год готовиться в мастерской Дмитриева. А в три часа открыли двери зала, и каждый мог увидеть на своей картине написанные мелом слова: «Принят», "Не принят". На картине Кустодиева стояло: «Принят».

"Ура, ура, ура! Добродетель наказана, порок торжествует! — в шутливом тоне писал он домой. — Я принят!

…Теперь мне придется работать, и много работать, чтобы удержаться и не ударить лицом в грязь. Ведь экзамен был только первый. Затем будет испытательный период, который протянется до 1 января. И если в это время получишь удовлетворительные номера за работы, то останешься, а если нет, то к первому января попросят удалиться…

P. S. Это письмо обращено не к личности, а вообще к "славному гербу Дома Кустодиевых"…

Павлу Алексеевичу напишу завтра письмо".

Работать он начал сразу истово, по многу часов, с самого раннего утра. Вставал, как только светало. Уж если его, астраханского провинциала, приняли, то он не позволит себе ни минуты роздыха.

В первый же месяц дали задание сделать композицию на свободную тему. Он выбрал тему "В мастерской художника". Стал мучительно искать компо-зящио…

Ходил по величественному городу с крылатыми львами, ангелами, вдоль чугунных решеток Летнего сада, по красивейшей набережной, а сам думал о композиции. Десятки фигур в самых разных позах набрасывал в своем альбоме. А когда уже был натянут и прогрунтован холст, когда светлой охрой нанесена наконец найденная композиция и пришло время работать красками, именно тогда над Петербургом повисло свинцовое ноябрьское небо, солнце надолго исчезло с горизонта. Светлых часов для живописи можно было «наскрести» за день всего два-три.

Ах, как сердился Кустодиев на это небо и вместе с ним на город! Как нужен ему бездонный астраханский небосклон!..

Картина все же была написана к сроку. Кустодиев привел Сашу, усадил ее в кресло и открыл полотно. Сестра долго и внимательно смотрела.

В центре спиной к зрителю стоял художник в свободной светлой блузе, он что-то вдохновенно рассказывал. Три слушателя сидели на диване и в кресле, расположенных по диагонали, это расположение создавало ощущение глубины мастерской. Перспективу усиливал свет, падающий из окна.

— Как удачно получилась у тебя правая фигура, — воскликнула Саша. Ноги вытянуты, руки в карманах. Так естественно!.. Узнаю Васю!

Борис писал эту фигуру с Василия Кастальского, Сашиного мужа, с которым по приезде в Петербург быстро подружился. Что касается лица, то это был совсем не Василий. Лицо было иронически-насмешливое. Это выражение частенько скользило теперь в рисунках Кустодиева, да и в его собственном лице. Может быть, таким образом он пытался скрыть свою внутреннюю ранимость, свою чувствительность?

За эскиз "В мастерской художника" Кустодиев получил шестнадцать рублей. В тот же вечер он сообщил об этом родным в Астрахань, и весьма эмоционально:

"Вы не думайте, что я «загуляю», — нет, на эти деньги в «киятр» пойду, штаны куплю из холста. Здорово? Ведь это как-никак первый заработок "искусством"!"

Он ставит слово «искусство» в кавычки, боясь уронить его высокий смысл, отводя своей персоне тут весьма скромное место.

Ему не хватало в Петербурге матери, астраханского солнца. Но зато здесь были театр, музыка, музеи. Кустодиев жадно впитывал все, набрасываясь то на стихи (благо хорошая библиотека в Академии), то на музыку (он играл на фортепиано и на гитаре), то на театр (опера в Мариинском, драмы Островского в Александрийском), то на музеи (из Эрмитажа не вылезал часами). Его письма этой поры отличает необычайная эмоциональность. Еще год назад он писал сухие отчеты, деловые просьбы. Теперь иное. На бумагу вырываются свойственные ему и пока невидимые для петербургских товарищей жизнерадостность и юмор. В письмах он не скрывает своей непосредственности, восторженности.

"Живу в Питере, дорогая мамочка, прекрасно, чувствую себя восхитительно, сплю хорошо, пишу ничего (красками); рисую плохо (карандашом) и хвораю совсем скверно (т. е. здоров)".

"Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"!!! Этот сад, залитый сиянием луны, серебрящиеся деревья, кусты, замок, балкон, на котором стоит Джульетта, вся в белом, с чудными волосами, падающими на ее плечи. Перед ней Ромео. Он поет. Его голос так сладко замирает, так нежно шепчет, что кажется, будто где-то ветерок пробегает по листьям, задевает их, они трепещут и нашептывают оригинальную мелодию. А музыка!.. Я несколько раз умирал в театре!"

"Третьего дня я был на концерте Иосифа Гофмана, пьяниста. Он совсем еще мальчик, ему не более 20 лет; но какое мастерство, какое художественное чувство — это изумительно… Он так поэтично и тонко сыграл Шопена, что я был в каком-то забытьи. А "Лесного царя" Шуберта!.. Особенно то место, где слышится после могучих звуков голоса лесного царя чуть слышный детский лепет, тонкий и мягкий, как лесные колокольчики".

Дома, у дяди С. Л. Никольского, где жил художник, был рояль, и Кустодиев проигрывал всего "Евгения Онегина", «Русалку», «Демона»; за холстом насвистывал мелодии из опер. Часами простаивал в очередях, чтобы достать дешевый билет в Мариинский театр. Экономил на конке, бегая по морозным улицам каменного гулкого Петербурга. Здоровье и силы чувствовал в себе такие, что, казалось, мог бы неделю работать без сна.

И считал самым нужным делом рисовать. За рисунок все время получал третий разряд. Наконец получил второй и сразу же поставил цель — получить первый.

"Этим рисунком, — писал он матери, — я доказал самому себе, что при желании и терпении можно достигнуть желанных результатов. Следующий месяц постараюсь получить первый".

Он получил в конце концов первый разряд; его рисунок стал энергичным и изящным одновременно, он научился делать растушевку, искусно передавая карандашом поверхность предмета. О нем уже говорили как о будущем иллюстраторе книг.

Но он еще не знал о себе ничего.

Однажды сам "властитель душ" Репин обратил на его работу внимание. А через год взял к себе в мастерскую.

Репин заставлял своих учеников работать с утра до вечера. С девяти утра до двенадцати они писали этюды с натуры, с двух до четырех дня занимались зарисовками, от пяти до восьми вечера делали наброски с натурщиков.

Раз в месяц по субботам Репин просил всех приносить свои работы, не ставя на них фамилий. Учитель вслух разбирал каждую работу, и студент замирал, слушая его. Говорил Репин немного. Но иногда брал кисть, отходил от полотна, на минуту застывал, прицеливаясь, и потом сразу бросал, где нужно, мазок — широкий, смелый. Или растопыренной ладонью указывал на какое-то место и говорил: "Посмотрите сюда. Смотрите-смотрите, а теперь смотрите на натуру. Что-то общее есть, но приблизительно, приблизительно. Не любите вы натуру!"

Кустодиев учился мастерству у Репина, восторгался цветопередачей у Куинджи, гравюрами одного из любимых профессоров Академии художеств — Матэ. (Его портрет он потом сделает в благородной манере, поразительно отразив высокий строй чувств и мыслей этого человека.) В силу своей застенчивой сдержанности ни с кем особенно не был откровенен. Свои сокровенные мысли по-прежнему поверял лишь первому учителю Павлу Алексеевичу. Писал в Астрахань длинные письма, делился муками, поисками, сомнениями, своей неудовлетворенностью. Писал и товарищу своему по работе И. С. Куликову:

"Какой должен быть путь, чтобы вернее достигнуть результатов? Что прежде всего — рисунок, форма или живопись?

Ведь начинаешь писать — и вместо того, чтобы нарисовать строго, серьезно, пу-зть это будет и сухо, начинаешь увлекаться живописью, красивыми тонами и в погоне за ними теряешь самое драгоценное — рисунок. И это почти в каждой работе. Как будто втебэ живут два человека — один прекрасно сознает, что нужно вот так бы и так, а другой соглашается с ним и все-таки делает по-своему. Я, кажется, никогда так не мучился работой, как теперь: или потому что раньше отчета себе не давал — писал как писа-лось. И после каждой работы чувствую, что не умею рисовать и не только посредственно, но даже совсем не умею…

Академия, мне кажется, должна выпускать прежде всего людей, умеющих рисовать и писать, не картину, потому что картину написать никто не научит, это ужз в самом себе, а писать с натуры… Мне кажется, что вместо того, чтобы давать награды за эскизы, — не лучше ли давать их за этюды… И вот опять спраши ваешь: кто виноват? Больше всего, кажется, мы сами. Не имея силы воли, чтобы систематически и серьезно отдаться изучению, мы начинаем выдумывать всякие причины неуспеха, что вот, мол, и профессор плох… и время такое теперь, что не понимают нас и т. д. Да, своя собственная воля прежде всего!"

Характер, твердый, целеустремленный, хотя и внешне сдержанный, выковывался в нем. Необычайная работоспособность сочеталась с чувствительностью. Под внешней застенчивостью скрывалась глубоко запрятанная вера в себя, в свой труд, в свое сердце. Он уже знал: учение, теории, экзамены — нужно, но источник всего — верность тому главному, что лежит в самой глубине души человека.