Последний месяц-май
Последний месяц-май
Пятого мая 1927 года день выдался солнечный и ветреный — любимая погода Бориса Михайловича. Солнце приближалось к закату, когда возвращались из Пушкина от Алексея Николаевича Толстого.
Самодельный автомобиль издал звук первобытного животного, затарахтел и встал. (В те дни, когда Михаил Михайлович собирал автомобиль, квартира напоминала ремонтную мастерскую. Юлия Евстафьевна лишь тихо ахала, глядя на приставленные к синим обоям колеса, на паяльную лампу, стоявшую на диване из красного дерева. Но все мирились с этим — ведь благодаря автомобилю Борис Михайлович получал воз можность ездить.)
Решили сделать привал. Кустодиева вынесли с креслом.
— Я как Карл XII после Полтавской битвы, — пошутил он.
— Скорее как Петр I, ты выигрываешь все битвы, — заметил брат.
Михаил Михайлович и Кира поставили кресло под елкой, а сами пошли осмотреть машину. Юлия Евстафьевна присела на пенек. Мельком, но внимательно взглянула на мужа. Устал, захандрил?.. Или просто, прищурив глаза, оглядывается вокруг? Дремлет? Она всякое свое действие ставила в зависимость от мужа. И сиделка, и врач, и поверенная в делах; служила натурой, была первым зрителем и первым критиком. Вся ее жизнь давно уже превратилась в служение ему. Как-то в Госиздате встретился Маршак и долго рассыпался перед ней в комплиментах: мол, какая самоотверженная женщина, Воинову бы надо о ней тоже написать монографию; чем она хуже жен декабристов?..
Юлия Евстафьевна улыбнулась. Шутки шутками, но она постоянно в напряжении, вот и сейчас, стараясь, чтобы он не заметил, она поглядывает: не холодно ли ему, под рукой ли все необходимое?
Сквозь смеженные ресницы Кустодиев смотрел на освещенный заходящими лучами солнца лес.
Тяжелые темные ели стояли вперемежку с березками. Крохотные листики запутались в паутине еловых веток. Внизу голые старые ивы — как сказочные персонажи или скульптуры модернистов. А рядом маленькая рябинка, дивное дерево! Сейчас она еще даже не распустилась. Зато какие грозди у нее осенью или зимой! На фоне белого снега они еще ярче. Как одинокая немолодая женщина. Или как художник в конце пути, когда понял наконец кое-что в искусстве, а между тем подкрадывается холодное время жизни — болезни и старость…
Что за чудо живопись! И какое это славное занятие — быть живописцем! Три, пять художников возьмут один и тот же кусок жизни и сделают из него совершенно разные картины. Существует для этого всего два инструмента — рука и глаз, но покоятся они на сложнейшей смеси наблюдений ума и сердца, прошлого и будущего, философии и мечты.
Почему-то вспомнилась вдруг дорога в Судиславль. Он шел по ней в свой первый приезд в Кинешму. Был тогда строен и прям, походку имел легкую, быструю, и мороз, чуть ли не сорокаградусный, не пугал его. Солнцем залиты дали, на желтоватом небе фиолетовое, розовое, сиреневое… И березы невыразимо высокие, как застывшие фонтаны из снега…
Кустодиев чуть не застонал.
Он закрыл веки и увидел в воображении белые пушистые снега… Сколько снегу навалило в России! Из-под белых шапок выглядывают голубые купола, красно-кирпичные дома, черные стволы улиц… Снег розовый, голубой, фиолетовый, синий, только не белый. Как он бился над этим снегом в своей «Масленице», в «Шаляпине», в «Балаганах»…
А голубые тени на снегу — как голубые жилки на теле человека…
Юлия Евстафьевна тихо окликнула:
— Боря!
Он слышал, но не ответил, не в силах согнать с себя задумчивое оцепенение.
— Э, подуло сильно. Торопиться надо, — громко сказал Михаил Михайлович, оторвавшись от машины.
Юлия Евстафьевна подняла мужу воротник, поправила шарф. Он рассеянно взглянул на жену. Михаил донес его до машины…
Дома сразу уложили в постель. Юлия Евстафьевна приготовила чай с малиной. И все же утром у него поднялась температура.
"Вялая" температура держалась несколько дней. Слабость не проходила. Было подозрение, что это воспаление легких.
— Не воспаление легких, а легкое воспаление, — пошутил Борис Михайлович. И добавил: — Скоро 15 мая. Не вздумайте не заметить этого дня!
Через несколько дней должны быть именины Бориса Михайловича. В этот день он был улыбчив, даже весел, сидел в новом пиджаке, в белой рубашке с бабочкой. Выдумывал, как раньше, игры. Изображал из себя оракула, закрыв голову черным платком, говорил предсказания.
А потом, взяв карандаш, принялся за любимое занятие — рисовать, перебирать старые рисунки, рассказывать…
Вот автопортрет в манере кубистов — из углов, треугольников, квадратных плоскостей. Чем не Пикассо?
Вот автомобиль с таксой Пэгги, мчащийся по дороге — кошки, собаки, куры бросаются в сторону…
Гравюра на русскую тему: парень с гармошкой и девушка. Вокруг рисунка хорошо читалась частушка:
Под милашкину гармошку, И-хо-хо да и-ха-ха, Заведу я ихохошку. Чем я, девочка, плоха?
А потом заговорил о кукольном театре. Месяца два назад у него были молодые артисты-кукольники. Очень смущались оттого, что не имели ни времени, ни денег, и просили Кустодиева помочь оформить спектакль "Золотой петушок". Как его это тогда увлекло! Ведь кукольным театром он никогда не занимался.
Один из этих кукольников потом напишет в воспоминаниях: "Мы вошли… и увидели кресло на колесах, а в нем, словно гофмановский волшебник, склоненный над работой художник… Перед ним прикрепленный к креслу рабочий столик, бумага, цветные карандаши, баночки красок и тушь — словом, лаборатория этого алхимика, извлекающего из волшебных тюбиков и баночек ослепительные картины балаганных праздников, разноцветных веселых человечков и полнотелых рубенсовских красавиц.
Я представлял себе Кустодиева пожилым, почти стариком — к нашему удивлению, на нас глядело приветливое молодое, да, да, именно молодое лицо. Только вот несколько восковая бледность и легкая припухлость, но разве это имеет какое-нибудь значение при ласковом, веселом блеске глаз!
Мы сели и деловито изложили цель нашего визита.
— Кукольный театр, — повторял про себя Борис Михайлович. — Так, так, так… Кукольный театр… Это трудно! Это очень трудно…
И затем произнес слова, в которых выразил, по существу, всю философию этого жанра. Он сказал:
— Тут надо не играть в наивность, а быть по-настоящему наивным. Да, да, не наивничать, а быть наивным… — И тотчас же предложил: — А ну-ка покажите ваших кукол!
Мы предусмотрительно прихватили с собой несколько марионеток, чтобы познакомить Кустодиева с их устройством. И тут снова произошло нечто необыкновенное!
Глаза Кустодиева заблестели. Он посадил одну куклу себе на колени, а другую поднял, как мы ему показали, на «ваге» (коромысле) и попробовал управлять ею, дергая рукой попеременно то одну, то другую нитку. Повинуясь управлению, кукла ожила. И вдруг кресло на колесах заездило по комнате, а за ним бежала и марионетка, подпрыгивая и нелепо раскидывая руками.
Кустодиев играл с куклами, как ребенок".
Так и в этот день, 15 мая: он легко шутил, смеялся, вспоминал кукольников. Но на другой день ему стало хуже. Он стал какой-то тихий, более равнодушный к окружающим. И первый раз в жизни, быть может, не взял в руки карандаш.
— Что у тебя болит? — тревожно спрашивала жена.
— Ничего. Просто устал. Все же пятидесятый год пошел.
— Ты отдохни. Ничего не делай. Полежи дня три — усталость пройдет, успокаивала она.
— Трех дней мне мало, Юлик. Я уставал долго, всю жизнь. И отдыхать надо долго… — Он склонил голову. Как-то отрешенно спросил: — Ты знаешь, отчего умер Блок?
— Боря, ты же знаешь отчего. Что ты говоришь?
— Я просто говорю, что он умер оттого, что устал. Устал страдать, бороться, любить, жалеть…
В тот роковой день часов в шесть в комнату зашла Ирина. Васильковое платье делало яркими ее синие глаза, ее румянец. Она поцеловала отца, присела.
— Ну как, папочка?.. Тебе не лучше?
— Конечно, лучше. Ты видишь, улыбаюсь, глядя на тебя. Тебе ведь сегодня в театр?
— Да. Играет Алиса Коонен. Но, может быть, мне не ходить? — Она держала его красивые влажные пальцы в своих руках.
— Что ты, Иринушка, надо, непременно надо пойти. Такую актрису нельзя пропустить. Иди. Быть в театре — такое счастье… — Он закрыл глаза.
…Кустодиев задремал и тут же проснулся. Посмотрел вокруг. Слабость охватила его. Почему-то все стало плоским и одноцветным. Он словно не видел красок, объемов. Сердце еле билось, и чувства — верные, неутомимые погонщики желаний — встали, как загнанные кони.
Через все болезни, через все операции, через неподвижность десяти лет он нес одно упрямое желание — работать, писать, творить — картины, рисунки, скульптуры, декорации! Он знал: работать — это значит жить. И вдруг впервые это желание исчезло. Что-то цепенящее и равнодушное затопило его. Так, наверное, замерзают зимой ручей, дерево, птица.
Он смотрел на свои руки как на чужие. Вечная труженица, маленькая работяга, правая рука уже несколько дней не хотела брать карандаш… Какое предательство!
Неужели это конец? Его не будет и не будет ничего? Останутся лишь комбинации наложенных на холст красок и будут жить отдельной от него жизнью… Комбинации красок? Или это дух, переселившийся в картины? Его картины будут кого-то радовать и волновать… Другие узнают благодаря его картинам о том, что ушло или умерло. Но ведь на свете ничто не умирает бесследно, значит…
Он закрыл глаза. И воображение нарисовало картину: дивное сине-зеленое небо, сверкающие в инее березы. Где это? По дороге в Кинешму? На Волге? Невыразимо высокие березы, как фонтаны из снега. Мелькнула мысль: муки тела, скованного годами болезни, ничто в сравнении с вечной красотой мира. Мороз и холод — свет и солнце! А жизнь — как солнце в день морозный.