9. Во время войны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9. Во время войны

Я вернулась на работу. Жизнь стала спокойнее, я собиралась летом поехать на Кавказ с приятельницей из Академии. За полтора месяца до войны отца призвали в армию на переподготовку. Был у него чин капитана, списанный с потолка. В Разведупре у него была должность, соответствующая по зарплате и прочему генеральскому званию — он ведь резидентом был, а когда вводили новые знаки различия, он сидел в тюрьме в Дании, ему и дали самое невысокое звание, тем более, что он беспартийный. Его отправили на три месяца в Нару, недалеко от Москвы. Раз приехал домой на выходной, вроде как в командировку, учебную литературу получать. Сказал: «Готовимся к войне с Германией. Сказали, что война неминуема». Через неделю снова приехал и сообщил: «Война отменяется. Все слухи о войне, оказывается, провокационные». Значит, думаю, можно ехать на Кавказ. Я ведь Бог знает, где побывала, а Кавказа не видела. 22-го июня, в воскресенье, стояла над сундуком и раздумывала, что взять в дорогу. Накануне из Одессы приехала мама, чтобы забрать вас, детей, к себе. Вдруг телефонный звонок. Звонит моя подруга Джека: «У тебя радио включено?» «Нет, конечно». «Напрасно, включи. Война». Ну, я перестала вещи собирать.

Мои воспоминания не могут быть интересными, потому что я способна рассказать только о событиях из своей жизни, а о чувствах и мыслях, даже на «общественную» тему, мне говорить трудно.

Перед самой войной я давала уроки английского языка в Генштабе. В первый раз после большого перерыва получила доступ к иностранной прессе. Мы с учеником-полковником читали английские газеты за 1940 год о массированных налётах немецкой авиации на Лондон. В наших газетах об этом упоминалось только мельком. И первая мысль после звонка Джеки была: Нам предстоит то, что было в Англии. Отец ушёл в свою часть. Скоро началась эвакуация, Академия уехала в Ташкент. Мы решили отправить детей с мамой на Восток, а мне пока оставаться в Москве. Ведь если я уеду, порвётся с ним связь.

Я раздумывала, куда бы пойти работать. Решила, что сейчас главное — бить Гитлера. Война эта — наша, как бы мы ни относились к советской власти. Хотела пойти на военный завод, чтобы работать на войну. Отец приехал на пару дней, сказал: «Нечего тебе делать на военном заводе». В это время в газетах сообщалось о пресс-конференциях Совинформбюро, которые проводил заместитель наркома иностранных дел Лозовский. Отец позвонил Лозовскому, которого знал в молодости, сказал, что уходит на фронт, и спросил, не найдётся ли у него для меня работы. Лозовский отозвался очень живо, просил прийти назавтра. Я пришла, сказала, что хочу работать «на войну». «Можно вас взять и в Соинформбюро, и в наркомат, но больше всего вы нам подойдёте для работы с иностранными корреспондентами». Я говорю: «Работать с иностранцами мне бы не хотелось. Боюсь, что после войны это может повредить Александру Петровичу в связи с нашей прошлой работой за границей». «О чём вы говорите! — возразил Лозовский. Да будет ли это „после“?! Вы знаете, какое положение на фронте? Уже Смоленск взят. Немцы подходят к Москве. Сейчас речь идёт о том, быть нам или не быть».

Он объяснил, почему я подхожу для работы с иностранцами: хорошо говорю по-английски — лучше его самого. Бывала за границей. «Наши люди, при самых лучших намерениях, допускают иногда грубые просчёты, глупости. А для нас этот участок теперь — важнейший. От того, как будут корреспонденты освещать события, зависит американская помощь». Я сказала: «Мне трудно будет скрыть от иностранцев, что я жила в Америке. У меня акцент американский». Лозовский посоветовал простое объяснение: была в командировке с мужем, который работал в Амторге[25]. «Так что не скрывайте, что жили в Америке. И вообще — чем меньше врать, тем лучше».

Лозовский позвонил в Отдел печати, и я встретилась с начальником отдела Пальгуновым. Тот тоже, по-видимому, решил, что я им подхожу, предложил прийти на следующий день: «Будет ещё один товарищ, с ним вы обо всём договоритесь». Этот «другой товарищ» сперва расспрашивал меня, потом сказал: «Как раз недавно приехал один американец, ему нужен секретарь. Вот номер его телефона. Конечно, мы будем к вам время от времени обращаться. Нам нужно знать, что собой представляют эти люди, как относятся к Советскому Союзу. И всё такое прочее. Я вам буду звонить. Не беспокойтесь, мы вас не оставим, будем давать инструкции, наставлять. Об оплате договоритесь с американцем сами». Не очень мне всё это понравилось, но делать нечего, я уже согласилась.

Американца, корреспондента Чикаго Дейли Ньюз, звали Арчибальд Стил. Я ему читала советские газеты и ходила с ним, куда ему надо было, в качестве переводчика. Первое время я была чрезвычайно осторожна, боялась сказать лишнее слово. И он, кажется, единственный корреспондент, с которым у меня не сложилось никаких личных отношений. Через несколько дней пришёл ко мне тот самый «товарищ» — ни имени его, ни фамилии я не знала: «Напишите, с кем дружит корреспондент, куда ходит, как относится к Советскому Союзу». Я написала, с кем Стил дружит из иностранцев, но твёрдо решила ни одного русского имени никогда не упоминать. Написала также, в какие учреждения мы с ним ходим. А что касается отношения к Советскому Союзу, то я спокойно писала, что хотела. Даже если я точно не знала, то представляла себе отношение к нам нормального американца. Ему от этого никакого вреда. Впоследствии я даже позволяла себе приписывать иностранцам свои собственные мысли! Могут же они критиковать отдельные порядки! И надеялась с помощью этой критики кое-что исправить. Надеялась, конечно, напрасно.

Я была осторожна со Стилом, во-первых, потому что он и не располагал к откровенности. Кроме того, я действительно серьёзно отнеслась к тому, что сказал Лозовский, — что от отношения корреспондентов к Советскому Союзу зависит американская помощь. Как это ни странно, вся моя оппозиция к системе прошла. Мне даже приснился Сталин, и во сне я чувствовала к нему любовь. Вот до какой степени я была настроена на победу! И старалась представить иностранцам советскую действительность в самом лучшем свете.

Корреспондентов понаехала уйма, представители всех газет. Советский Союз их очень занимал. Особенно их интересовали 1937–1938 годы, ведь с тех пор прошло не так много времени. Они меня спрашивали: «Как вы относитесь к процессам?» Но я эти разговоры пресекала: «Меня процессы совершенно не занимают. Никого из русских они не занимают. Сейчас, когда гибнут миллионы, какое имеет значение прошлое?» Американец Уолтер Керр однажды сказал мне: «Вы знаете, на Западе было много спекуляций — почему обвиняемые на процессах признавались в ужасных преступлениях». И не дожидаясь моего ответа, боясь, что я оборву разговор, продолжал: «Выдвигались разные теории. Одни считали, что арестованных пытали, другие — что применялись химические методы воздействия, гипноз. Но недавно появилась книга, где даётся очень правдоподобное объяснение». Я, конечно, навострила уши, но не показываю вида, что меня это интересует. «Вам знакомо такое имя: Артур Кестлер?» «Конечно, знакомо. Это венгерский писатель-коммунист». «Он больше не коммунист. Стал „ренегатом“.» Меня это ещё больше заинтересовало: «Да? И что же?» «Кестлер написал замечательную книгу, прототипом её героя считается Бухарин». Я бы дорого отдала, чтобы эту книгу получить. Может, у Керра она была, но я не спросила. И только через много лет, в 60-х годах, прочла эту книгу в cамиздате.

Стил тоже заводил со мной всякие разговоры. Ему хотелось знать, как относятся советские граждане к тому, что к Москве приближаются немцы. Но через меня он ничего узнать не смог. Каждый раз, как он спрашивал о том, что я собираюсь делать, если немцы придут в Москву, я отвечала: «Надеюсь, что они не придут». И вот 15 октября, когда я ещё жила в Покровско-Стрешневе и ездила оттуда в «Метрополь» на работу, Стил говорит: «Вы должны решить и сказать мне завтра, что вы собираетесь делать, если немцы займут Москву». Я ответила, как всегда: «Надеюсь, что они не придут». «Я это уже слышал. Очень хорошо, надейтесь. Но надо быть готовым к худшему. Дело обстоит так. Завтра специальным поездом, вместе с дипломатическим корпусом, мы уезжаем в Куйбышев. Русский штат поедет на машинах послезавтра. Вы можете ехать в моей машине». Я тогда ещё не решила, что делать, но по дороге домой в Покровско-Стрешнево видела, что Москву оставляют. Это была настоящая паника. По моему убеждению, немцы могли взять Москву голыми руками, потому то в городе не было власти. Я думала потом, что это бегство из Москвы будет описано много раз. На Западе достаточно русских, которые тогда были взрослыми, и это помнят. Я ехала из дома на трамвае. Люди довольно миролюбиво и откровенно переговаривались. Те, которые бежать не собиралась, беззлобно относились к тем, кто бежал. На трамваях, с узлами, бежали простые люди. На своих машинах, поездом удирало начальство. У какой-то женщины-крестьянки не было никаких узлов. Её спросили: «А вы что, никуда не собираетесь?» «А зачем мне от немцев бежать? Чего они станут нас трогать? Хлебушек-то всем нужен». Почему евреи бегут, понимали все. Тогда же слышала, что бежал НКВД, что перед этим жгли бумаги. Дела они, как позже выяснилось, не сожгли все вывезли, но площадь Дзержинского была, действительно, покрыта пеплом от каких-то бумаг, это я сама видела.

Назавтра я сказала Стилу, что решила ехать, проводила его, опять поехала домой, встретилась с Джекой. Она провела со мной эту ночь, я собрала вещи, кое-что отдала ей. Утром поехала в американское посольство. Там — толпа: русский штат посольства, все переводчики. Я уже сидела в машине, когда подошла с двумя детьми Мэри, бывшая американка, из тех, кто сотрудничал с нами в Америке. Она боялась остаться с детьми на погибель и привела их в посольство, надеясь, что их, рождённых в Америке, согласятся взять. Первый секретарь ещё оставался в посольстве, но он ничего для неё не сделал, и она бросилась с плачем ко мне, умоляя спасти детей. Это было душераздирающее зрелище, но я помочь не могла.

Приехали в Куйбышев. Корреспондентов и переводчиков поселили в «Гранд-Отеле». Корреспондентам дали по комнате, а нам — одну на четверых. И всё-таки мы были в гораздо лучшем положении, чем просто русские. То есть просто русских, рядовых советских граждан, в гостинице не было, они устраивались, как умели. Но внизу, в подвальном помещении гостиницы, было общежитие для писателей. Проходя мимо, я увидела полуодетого Эренбурга, койка его стояла в общежитии, вместе с семнадцатью другими.

К моей большой радости, я встретила в Куйбышеве Мэри и её мужа Чарли. Оказалось, что Радиокомитет, где работала Мэри, эвакуировался поездом на следующий день после нас. Была борьба за места в вагонах, им удалось сесть в последний момент. Я чувствовала себя виноватой, что не помогла им в Москве, оставила её плачущую, с детьми, и была рада, что теперь смогу их подкормить. Было голодно, но в специальном магазине для иностранцев хлеб, масло и другие продукты продавались без ограничений. А при мне было корреспондентское удостоверение.

Мы, работающие с иностранцами, оказались в Куйбышеве в привилегированном положении, и к нам частенько наведывались гости. Русские вообще тогда почувствовали какую-то необычную свободу, перестали так страшно всего бояться. Приходя в «Гранд-Отель», встречались там с иностранцами. Многие потом за это поплатились. Там я познакомилась с Бородиным, когда-то самым знаменитым человеком в Китае, с поэтом Щипачёвым. Правда, писатели нуждались только в первый год войны, уже в 42-м они сорганизовались, стали получать специальные пайки.

В Куйбышев эвакуировалась партийная элита, а также Большой театр. Я встретила своего знакомого, администратора театра, и спросила: «Ты не голодаешь? Я могу помочь». «Это я-то голодаю? Да если мне понадобится пушка, мне её доставят. За билет в Большой театр дадут что угодно». Рассказывали, что некоторые балерины получали посылки от своих покровителей из осаждённого Ленинграда! Корреспонденты всё это видели и поражались. Маклоглин говорил: «Что за страна, какая страшная страна!» Это было, как пир во время чумы. Англичанин Пол Холт уверял, что и Черчилль, и английский король живут на свои пайки, правда королю иногда привозят из его поместий дичь. Ни один русский такому не поверит, но когда я выразила сомнение, Холт очень обиделся: «Поймите, король не может, как я, покупать продукты на чёрном рынке!»

В конце ноября в Куйбышев приехала новая группа корреспондентов, среди них англичанин Паркер и австралиец Маклоглин. Паркера потом, с помощью переводчицы Валентины, завербовало МГБ. Все, кто работал с иностранцами, давали о них сведения, но Валентина была настоящим сотрудником органов: всё время тёрлась среди иностранцев, держалась с ними особенно свободно; чувствовалось, что в этом и заключается вся её работа. У них с Паркером начался роман, она открыто поселилась с ним вместе. И он настолько попал под её влияние, что остался в Советском Союзе. Правда, он и раньше был левым.

Переводчики разобрали всех корреспондентов, остался один, австралиец Маклоглин. С первого же дня корреспонденты нуждались в секретарях, и Стил попросил меня поработать также и с австралийцем. Сказал, что Маклоглин — прекрасный человек и хотя и алкоголик, но в пьяном виде совершенно безобиден. Я пошла к нему в номер, стала объяснять, что я умею. Он прервал: «Бросьте это. Мне нужно только человеческое тепло. Пожалуйста, выпейте со мной». Он был слегка нетрезв. Я выпила немножко. Он заявил, что, конечно, ему нужен переводчик, но главное — иметь дело с человеком. А он видит, что я симпатичный человек. Попросил рассказать о себе. Потом стал распространяться о своих симпатиях к Советскому Союзу. Он восхищается стойкостью русского народа. Не надо, говорит, путать австралийцев с англичанами. Англичане — снобы, а австралийцы очень демократичны, сочувствуют угнетённым. А тут народ сам хочет строить свою судьбу и терпеливо переносит все тяготы. Он уже слышал, что некоторые корреспонденты недовольны — цензура их не устраивает, то, другое. «Не беспокойтесь, у меня не будет проблем с цензорами. Я никогда не напишу ничего, что может повредить Советскому Союзу. Цензоры лучше знают, что им нужно. В этом отношении у вас будет лёгкая служба». Я-то знала, что на цензуру жаловались даже представители коммунистических газет, а «просто друзьям Советского Союза» приходится труднее всего. Но я ничего ему не сказала: ладно, мол, сам увидишь. Он продолжал пить и вдруг, после всех разговоров «на высоком уровне», заявляет: «А что касается нашего быта, то это — как вы захотите. Можем снять квартиру. Я человек покладистый, со мной можно жить». Я поняла, что у этого интеллигентного и прогрессивного иностранца несколько превратные представления о моих обязанностях.

Тогда, в Куйбышеве, для меня было тяжёлое время. Дети где-то в эвакуации, связь с отцом потеряна. Я очень остро переживала всё, что происходит в стране, и мне было абсолютно не до шуток и не до романов, тем более, что я вообще к этим вещам всегда относилась совсем не легкомысленно. Маклоглину я устроила классическую сцену. Оскорблённая, встала и заявила: «Простите, вы не совсем поняли мою роль». Потом мне самой было смешно. Я ушла наверх, к своим коллегам-переводчицам, с которыми у меня тоже не сложились отношения. Девицы эти чувствовали себя в своей стихии. Жилось им весело: в ресторане музыка, танцы, мужское общество. На следующее утро все переводчицы ушли к своим корреспондентам. Явился совершенно трезвый Маклоглин: «Я вас чем-то обидел?» «Нет, но вы на меня не рассчитывайте, я у вас не работаю». И закрыла дверь. За него просили его коллеги, и, в конце концов, я стала с ним работать. Держался он безукоризненно, очень боялся меня обидеть. С утра был трезвым и работал. А потом пил, и я старалась с ним не встречаться. В это время у него начались неприятности с цензурой, с Отделом печати. Он, действительно, был всей душой за Советский Союз, но ужасался глупости цензоров: «Они же не понимают своей пользы, что они вычёркивают? Ни один клеветник не причинил этой стране столько вреда, как Отдел печати!» В войну вступила Америка, Австралии угрожали японцы, Маклоглин загрустил: «Какого чёрта я здесь сижу?» Стал критически относиться к Советскому Союзу. Рассказывал мне о том, что между собой говорят корреспонденты. Вообще он был мне ближе, чем другие, он действительно был демократом, «человеком доброй воли». И я с ним тоже говорила довольно откровенно. К тому времени немцев отогнали от Москвы, и ко мне вернулось моё обычное отношение к советской системе.

15 декабря мы прилетели на самолёте на несколько дней в Москву, чтобы показать иностранцам лагерь военнопленных. Потом опять ненадолго уехали в Куйбышев и окончательно вернулись в Москву в начале 1942 года.

Лагерь военнопленных находился под Москвой. Мы зашли в длинный барак, и я помню ощущение ужаса от встречи с немцами. Пленные стояли у стены, проход был неширокий, и я боялась к ним прикоснуться, хотя была в шубе. Стали их интервьюировать, спрашивать, где и как они попали в плен. Один офицер сказал, что раньше он воевал во Франции. Корреспонденты спросили с надеждой: «А где были тяжелее бои — здесь или во Франции?» Неожиданно для всех немец ответил: «Во Франции. Воевать здесь, конечно, труднее: холодно, и никакой цивилизации нет. Но там, где французы дрались, они дрались лучше русских». Потом корреспонденты обсуждали между собой: действительно ли пленный так считал или просто хотел выразить своё презрение к русским?

Большинство пленных офицеров знали английский, но солдаты говорили только по-немецки, и я переводила с немецкого на английский. Из переводчиков в эту поездку взяли только меня. И в другой раз, когда мы посетили лагерь военнопленных возле Урала — тоже меня взяли.

В Москве мы поселились в гостинице «Метрополь». Москва была пуста. Я ходила в Наркомат иностранных дел и на Центральный телеграф на улицу Горького и среди дня встречала за весь путь одного-двух человек.

Потом корреспондентов повезли в освобождённые от немцев районы. С нами были начальник Отдела печати Пальгунов и ещё один цензор. Проезжали Истру, Новый Иерусалим, ехали по разорённым, страшным местам. Истра была вся разрушена. От деревень остались одни печные трубы. Приехали в подмосковную деревню, где уцелело несколько домов. Там стояла виселица. Пригнали народ для интервью. У одной девочки были обморожены кисти рук, пришли ещё какие-то калеки — несчастные, оборванные, страшные на вид, и мы их интервьюировали. Я переводила. Один крестьянин говорил о немцах с большим ожесточением и вдруг ляпнул: «Если раньше мы ждали немцев, то теперь я сам первый пойду воевать». Я надеялась, что Пальгунов и другой цензор не расслышали этих слов.

Немцы устроили в этой деревне укреплённый район. Население выгнали, дав 10 минут на сборы. Стояли сильные морозы, и многие помёрзли на дороге. Конечно, корреспонденты были потрясены: впервые увидели настоящие страдания, которые немцы причинили народу.

После того, как мы «поработали», нас пригласили в дом. На столе — белая скатерть, сверкает самовар, и стол ломится от закусок. Настоящий банкет! Обжора Пальгунов первый кинулся на еду: «Давайте закусим!» Корреспонденты опешили. Пришли в ужас. Один из них стал расспрашивать хозяйку, которая нас обслуживала. Она говорит: «Ой, что эти немцы творили! Всё у нас забрали!» «Однако вам оставили самовар». Конечно, самовар был не её. Это всё привезли специально, чтобы принять корреспондентов. А мы, готовясь к поездке, взяли с собой, по совету Маклоглина, продукты, чтобы раздать жителям. Но мы поняли, что здесь, в этой комнате, бессмысленно оставлять провизию. Перед отъездом, когда садились в машину, мне удалось кому-то из деревенских сунуть пакет. В машине корреспонденты между собой возмущались: «Какая мерзость! Что они делают! Как можно среди такого несчастья устраивать банкет? Неужели они не понимают, какое это производит на нас впечатление?» Один из них объяснил: «Понимаете, столько лет за границей писали, что в России голод, русские всегда это отрицали и привыкли иностранцев угощать, изобилие своё показывать. И тут — по инерции не сообразили, что это же немцы народ разорили».

Иностранцы были недовольны своим положением, говорили: «Какие же мы военные корреспонденты, если фронта не видим?» К войне их не подпускали на пушечный выстрел. К тому же, иных мучила совесть. Они хорошо зарабатывали, жили с такими удобствами, каких во время войны ни у кого не было, разве только в Америке. Но американские военные корреспонденты были на фронте. А тут, в Москве, они как сыр в масле катались.

Маклоглин не смог выдержать. К тому же вообразил, что влюблён в меня. А раз я не отвечаю взаимностью, то нечего ему здесь делать. Уехал, и я перешла работать к другому корреспонденту, Джефу Блондену, с которым мы вскоре подружились. В это время шла битва за Сталинград. Мы были далеко от фронта, но следили за сводками, которые поступали в разное время от Отдела печати. Он не мог обойтись без переводчика, и поэтому мы много времени проводили вместе.

Отец Блондена был чуть ли не один из основателей Социалистической партии Австралии. В начале 20-х годов товарищ отца по партии приехал в Россию, но в «великом эксперименте» разочаровался, и у Блондена с детства не было иллюзий в отношении Советского Союза. Если Маклоглин, не будучи социалистом, был вначале настроен просоветски, то Блонден — нет. В экономическую сторону дела он не вдавался: строить социализм — дело нелёгкое, естественно, что приходится терпеть лишения. Он интересовался, главным образом, тем, чем и мы все: арестами.

У нас начались откровенные разговоры. У него была с собой книга супругов Уэбб, посетивших Советский Союз в конце 20-х годов. Книга — апологетическая, но в определённом смысле довольно информативная, со списками членов ЦК и военного командования. Блонден предложил: «Посмотрим, кто из этих людей погиб во время чисток». Стали мы отмечать галочками погибших, впечатляющая получилась картина! Я его просветила на тот счёт, что пострадала не только партийная верхушка, что погибли или оказались в лагерях миллионы рядовых советских людей из городов и деревень.

Всем, что происходило в Советском Союзе, он глубоко интересовался. Позже у него, конечно, появились другие источники информации, кроме меня.

Корреспонденты, так сказать, подбирались к нам, русским, хотели узнать, что мы за люди. Кроме сотрудников определённого учреждения и нас, секретарей и переводчиков, вокруг них всё время были молодые девушки. Некоторых специально подсылали к иностранцам. Иностранцы были для многих девиц таким соблазном, перед которым невозможно было устоять. Одну из этих девушек мне удалось спасти. Встретила я её в номере знакомого корреспондента, и она мне сразу показалась порядочной, интеллигентной, непохожей на тех, которые обычно крутились возле иностранцев. Надо понять ситуацию: русские, встретясь у иностранцев, относились друг к другу с подозрением. Однако я решила с ней поговорить и, уходя к себе, сказала, в каком номере живу. Она ко мне зашла, и мы разговорились. Как видно и она почувствовала ко мне доверие. Рассказала, что познакомилась с иностранцем случайно. Я спросила: «Вы не боитесь с ним встречаться?» «Очень боюсь. Но мне так интересно. Расскажите, пожалуйста, что он за человек. Это очень неприлично, что я к нему пришла?» Я сказала, что человек он вполне хороший, но при существующих у нас порядках видеться с ним — опасно. Она ужасно расстроилась: «Но я ничего дурного не собираюсь делать. Я кончила Институт иностранных языков, а по-английски говорить не с кем. Ведь теперь они наши союзники». И уходя, сказала: «Всё-таки мне не хочется отказываться от этого знакомства. Это так интересно — узнаёшь другую жизнь».

Если бы это продолжалось, через два-три визита её бы заметили, вызвали бы в МГБ и сказали примерно так: «Вот вы ходите в „Метрополь“. Пожалуйста, ходите, заводите побольше знакомств. Дадим вам явку, кличку, а вы несите нам материал. Будете хорошо работать — вознаградим». Одним словом, завербовали бы. А попасть к ним однажды, значило никогда не вырваться. И, как потом оказалось, девушкам дают работать, пока в них есть надобность, а потом сажают. Всех их посадили. В МГБ хорошо понимали, что, побывав с иностранцами, девушки по существу перестают быть советскими. Вот если какой-то из них удавалось то, что удалось Валентине, которая помогла завербовать англичанина Паркера, тогда другое дело. Да и то ей повезло, что Паркер умер после Сталина, если бы раньше — её бы тоже посадили. Сколько я таких девушек потом встречала в лагерях и тюрьмах! Ведь всякий контакт с иностранцем расценивался как преступление. Даже, если он на улице спрашивал дорогу, его полагалось отвести в милицию. Моё положение было иным: я встречалась с иностранцами по службе, меня не могли шантажировать тем, что общаюсь с ними незаконно. А когда кончила работать в Отделе печати, я обегала «Метрополь» и знакомых иностранцев за версту. Впрочем, в конце концов и меня ведь посадили: я тоже «плохо работала».

Говорить с той девушкой начистоту я не могла, я её видела в первый раз. Но, встретив её опять, сказала прямо, что ей грозит. Может быть ещё не поздно: не так уж сразу они хватают — всё-таки это было во время войны. Я сказала, что она рискует не только собственной свободой, но и благополучием всей семьи. Больше она не появлялась. Вспоминая о своей работе с иностранцами, отношу этот случай к числу «мицвот» — богоугодных дел.

На следствии меня обвиняли во всех смертных грехах, чуть ли не в том, что я поставляла девушек корреспондентам. И я в ответ рассказала следователю об этом эпизоде. Он оживился: «Как её зовут? Кто она такая?» «К сожалению, не могу дать никаких указаний, по которым вы её сможете найти», — ответила я. На всякий случай, я всегда старалась не знать имён. Следователь злился: он же всё время требовал: «Давайте имена, давайте людей!»

О другом случае рассказал мне Блонден. Один корреспондент познакомился с молоденькой и хорошенькой русской девушкой и зажил с ней к взаимному удовольствию. Вдруг, недели через две, девушка загрустила. В чём дело, что случилось? Случилось страшное, она не должна с ним встречаться. Оказывается, её вызвали в МГБ и потребовали, чтобы она на него стучала. Но она — человек честный, она его любит и не пойдёт на такую подлость. Но даже если она с ним расстанется, это ей уже не поможет, ей уже всё равно не простят. В общем, ужас. Он говорит: «А что ужасного? Ну и стучи!» «Как? Чтобы я писала на тебя — что ты говоришь, с кем встречаешься?!» «Ну и пиши. Если сама не умеешь, я буду диктовать». Так они и продолжают счастливо жить. Каждую неделю она встречается со своим боссом из МГБ, приносит всё, что от неё требуют, то, что иностранец ей продиктовал.

Замечательную историю с Гильмором и его женой хорошо знают в Америке. Гильмор приехал в Москву в конце 1941 года. В «Метрополь» ходила хорошенькая девушка, пухленький подросток, ей не было 16-ти лет. Перебывала во всех постелях. И вдруг в неё влюбился сорокалетний степенный американец, у которого в Америке остались жена и дети. Корреспонденты смеялись над Гильмором, а он её не отпускал от себя, поселил в номере. Развёлся с женой. И собирался по истечении положенного срока жениться на Тамаре, браки с иностранцами ещё не были официально запрещены. Запретили после войны. Но однажды она вышла без него на улицу, и её схватили. Он с ума сходил. Поехал в Америку, встретился со своим конгрессменом, тогдашним вице-президентом Уоллесом, который когда-то приезжал в Советский Союз и был в дружеских отношениях со Сталиным. Уоллес послал Сталину телеграмму: «Мой друг Эдди Гильмор любит и уважает русскую девушку, хочет на ней жениться. По недоразумению она арестована. Прошу Вашего распоряжения устроить счастье двух влюблённых». Тамару освободили мгновенно. Вернувшись в Москву, Гильмор застал её у себя в номере. Они поженились и уехали в Америку. Из-за Тамары Гильмор много девушек сидело — из тех, что с ней вместе ходили к иностранцам. Она, между прочим, интересная личность: дочь дворничихи или уборщицы, кончила 5 классов, но удивительно легко усвоила английский. Ещё не будучи женой Гильмора, ходила с ним на дипломатические приёмы, приобрела манеры. Он умер, а ей теперь лет пятьдесят.

Однажды для корреспондентов и дипломатов устроили просмотр фильма. Переводила девушка из ВОКСа[26]. Два года назад она кончила Институт иностранных языков и очень прилично говорила по-английски. В антракте пили кофе. Я сделала комплимент её английскому, она что-то ответила и тут же заговорила с моим корреспондентом, Полом Холтом. Я их познакомила. Через два дня Холт говорит: «Предприимчивая девушка эта Татьяна. Позвонила и спрашивает, не нужен ли мне секретарь». Он ответил, что секретарь у него есть, но он с удовольствием с ней встретится. «Надя не откажется сыграть роль хозяйки». Она пришла и совершенно явно нацелилась на Холта. Но Холт был женат, с ним не вышло. А англичанин Мэтьюс, рохля и вообще неудачник в жизни, был холостой. И она перекинулась на Мэтьюса. И Мэтьюс очень клюнул. Началась жуткая игра: кто победит: она или МГБ? Девушка решила идти ва-банк. У неё была дочка лет 4-х и мать. Не могло быть речи, чтобы взять их с собой. По советским законам ребёнок — советский гражданин. Она постаралась забеременеть от Мэтьюса. Посольство и все корреспонденты берегли её, следили, чтобы она не выходила одна. Вовлекли в это дело посла Криппса. В конце концов им удалось пожениться. Я помню, как они пришли из загса. Но брак — это ещё полдела. Он без неё не уезжал, ждал, чтобы ей разрешили выезд. В общем, ей удалось добиться своего. В «Метрополь» приходила её мать, однажды мы сидели с ней за столиком в столовой. Тяжело было видеть её измученное лицо. Иные женщины из зависти к Татьяне в присутствии матери злобно шипели: мол, уезжает, оставляет ребёнка! Я старалась её отвлечь, но мы не могли, конечно, говорить откровенно. Безусловно, она была соучастницей дочери. Положение было такое, что раз дочь хоть как-то соприкоснулась с иностранцами, она пропала. Но мать наверное и до того знала, что дочь не может там жить. Видно было, что и мать не могла там жить. Отец у Татьяны погиб в тюрьме. Так пусть хоть дочь избежит этого ужаса.

Это всё случаи с благополучным концом. О других случаях я узнала в тюрьме и в лагере. Сотни серьёзных и несерьёзных девушек сидели за иностранцев, которые напрасно пытались их спасти. Посадили несколько законных жён, обвенчанных по католическому обряду, мужья потом не могли жениться вторично. И ничего нельзя было сделать. Причём всем жёнам дали по 25 лет сроку.

А война продолжалась. После Сталинграда, когда Паулюс, командующий немецкой армией, сдался, иностранцам в первый раз показали так называемый — то есть, уже после сражения — фронт. Корреспондентов второстепенных газет решили в поездку не брать, и Блондена сочли второстепенным. А для него лишиться такой поездки было бы катастрофой. Столько времени его держат в Москве, платят ему, а тут произошло важнейшее событие, все газеты получат сообщение, а его газета не получит. Я воевала за Блондена, и он поехал в Сталинград. Ничего особенного не увидел, но всё-таки побывал там. Прямо скажем, я заслужила срок, который мне за него дали.

Ещё одну вещь я для него сделала. Когда на следствии это обнаружилось, было страшно. Как все иностранцы, Блонден мечтал побывать в русском доме. Они жили в Москве годами и ни разу не бывали ни у кого в гостях. Для того, чтобы иностранцу посетить русскую семью, требовалось подать официальную просьбу в Отдел печати, как для поездки на фронт или встречи с министром. Я обещала Блондену это устроить, понимая, что тот, кто согласен принять у себя иностранца, рискует свободой. Советские служащие, работающие с иностранцами, домой никогда не могли их привести, об этом не могло быть и речи. С фронта приехал отец, мы жили с ним у меня в номере, а наша квартира в Покровско-Стрешневе была закрыта. Но мы — не типичная советская семья, и дом у нас не типичный. Я хотела его повести в настоящую московскую коммунальную квартиру.

Ко мне в «Метрополь» нередко приходили знакомые, погреться и искупаться в ванной. Приходила и Рахиль Афанасьевна, модистка-шляпница, которую я познакомила с Блонденом. Когда я сказала ей о его желании, она откликнулась: «Пусть приходит к нам, но только, чтобы никто не знал». А кто может узнать? Только её подруга, Лидия Романовна, с которой они вместе жили, да я. Комната их была расположена удобно. Советские люди научились так жить, что в коммунальных квартирах соседи часто не знали, что происходит рядом. Подруги долго готовились принять гостя. Я заранее принесла продукты. Корреспонденты ведь абсолютно не ограничивались в закупке продуктов. Нормы на них не распространялись, они покупали все продукты в специальном магазине. В этом отношении они жили лучше в голодающей Москве, чем жили тогда англичане где бы-то ни было. Наконец, привела его. Кстати, отсюда взялось имя героини романа Блондена Рахиль. Для него это был подарок! Женщины жили в двенадцатиметровой комнате, спали вдвоём на узкой кровати. До своего ареста там жил и сын Рахили Афанасьевны. Тогда на ночь ставилась раскладушка, а другую мебель выносили. Это была, действительно, типичная московская квартира, многонаселённая, с длинным коридором. Блонден переоделся в советскую одежду, зашёл, никем не замеченный, мельком глянул вглубь квартиры, но у него было достаточно воображения, чтобы представить, что это была за жизнь.

Эти женщины умели принять гостя, не то, что я. Как всё было приготовлено, сервировано! Он сразу отметил, что когда-то они жили по-другому…

Сидели долго и довольно откровенно разговаривали. Женщины рассказывали, я переводила. Муж Рахили Афанасьевны занимался когда-то экспортом сибирской пушнины, был процветающим купцом. В начале 30-х его взяли как «бывшего». Из Сибири она переехала в Москву, жила в этой маленькой комнатке, растила сына и зарабатывала тем, что делала шляпы. Мечтала только о том, чтобы её оставили в покое. Сын кончил Институт иностранных языков, работал учителем. Как видно, числился в списках неблагонадёжных. В сорок первом году его взяли, и больше она о нём ничего не слышала.

Женщины дружили с юности, вместе учились в гимназии, и судьбы их были схожи: мужа Лидии Романовны, в прошлом крупного адвоката, тоже взяли в 30-х годах как «бывшего». Лидия Романовна была красивой женщиной — статной, породистой, дворянских кровей. Вязала на продажу кофточки, делала пуговицы. В этом союзе Рахиль Афанасьевна была сильнее, крепче, выносливее.

Мы совершили ещё одно преступление, в котором я никак не хотела признаться на следствии: Рахиль Афанасьевна дала Блондену адрес своих родственников, которые после революции уехали в Шанхай и на Филиппины. Блонден обещал им написать, рассказать о её судьбе.

Ушли мы поздно. Он был потрясён и растроган. Он тогда уже задумал роман из советской жизни. Квартира в его романе[27] списана с этой квартиры, расположенной возле Смоленской площади, на правительственной трассе. Все корреспонденты знали, что по этой трассе проезжал Сталин.

Рахиль Афанасьевна ждала ареста всё время. Несколько раз её вызывали в органы, предлагали стучать, но она отказывалась. После ареста сына опять вызывали, угрожали, и опять она отказалась. Она рассказывала, что тот, кто её вербовал, возмущённо говорил своему товарищу: «Полюбуйся на неё — муж, враг народа, — расстрелян, сын сидит, а она отказывается работать!» О том, чтобы стучать, не могло быть и речи, даже ради сына. Она понимала, что если бы она даже стучала, её бы всё равно посадили. Семья была обречена. Посадили её за год до меня, в 1947. А как обнаружилось посещение Блонденом её квартиры, я узнала на следствии. «Признавайтесь, с кем из русских вы его знакомили, в какие дома водили!» Я, конечно, отпиралась, пока следователь не предъявил показания Рахили Афанасьевны. Из протокола её допроса было ясно, что она вела себя с исключительным мужеством, что выдала нас её подруга, Лидия Романовна. Я думала, что Лидия Романовна тоже арестована. Но с ней решили сыграть по-другому. И, встретясь с Р.А. в лагере, мы ужасались: что же они с ней делали?! Ей, вероятно, было страшнее, чем нам.

Незадолго до ареста Л.Р. вышла замуж за пожилого адвоката. Р.А. радовалась за подругу, но конечно, после замужества та от неё отдалилась. Как видно, в связи с арестом Р.А. её вызвали в МГБ, как вызывали и раньше. В этом же 47-м году вышла книга Блондена, где были детали, которые могли навести МГБ на подозрение: название «Комната на трассе», имя героини Рахиль. Может быть, ещё раньше проследили, как Р.А. ходила в «Метрополь». Поздний, счастливый брак лишил Л.Р. мужества. Впервые за много лет ей было, что терять. Она боялась за мужа, боялась за себя. Её легко можно было шантажировать, запугать, поймать. И она рассказала о посещении Блондена.

Для Р.А. предательство подруги было, вероятно, одним из самых больших потрясений в жизни. Она всех потеряла, и ближе у неё не было человека. Через что они вместе прошли!

Думаю, что Блондену не мешает знать и об этой жертве.

После освобождения Р.А. из лагеря в 1956 году они обе жили на Арбате, иногда встречались на улице, но отворачивались друг от друга. Ещё одна деталь: Р.А. освободили, не реабилитировав. Она добивалась реабилитации, так как от этого зависело, дадут ли пенсию, комнату. Её дело пересматривалось, снова вызвали Л.Р., и она подтвердила, что Р.А. всю жизнь была антисоветским человеком. Р.А. рассказала мне об этом уже на воле. Наверное, муж Лидии Романовны, юрист, внушил ей, что если она откажется от своих слов, её привлекут к ответственности за дачу ложных показаний. Р.А. всё-таки реабилитировали под горячую руку. Повезло, что такое время было. Вторичное предательство подруги её доконало. Может, первое она бы простила, но не это — в 56-м году. Сколько таких историй было! Лучшие друзья предавали. Мне повезло — меня никто не предал. А ведь я жила в «Метрополе», в окружении стукачей, и — видит Бог — была менее осторожна, чем другие. Л.Р. и Р.А. напуганы были давно, а я всё-таки меньше, потому что прожила большую часть жизни, говоря, что думаю, и долго думала так, как полагалось.

Не знаю, как у Блондена, а у меня, хоть и столько лет прошло, интереса к прошлому не убавилось. Какой он теперь человек? Может быть, он забыл обо всём, что тогда было? Когда мы встретились с Р.А. в Потьме на 10-м лагпункте и вспоминали о нём, мы представляли, как должен себя чувствовать человек, зная, что из-за него так пострадали. Он был очень мягким человеком, относился к людям с состраданием.

Году в 1959, сестра нашей приятельницы, бывшей американки Мэри[28] приезжала в Москву, перед этим повидавшись в Париже с Блонденом, который там жил после войны. Он её куда-то пригласил обедать, и она ему рассказала то немногое, что она тогда знала — что я сидела за его книгу, что, кажется, сидела вся моя семья. Он с ней какое-то время поддерживал отношения, с большим интересом, конечно, но возможностью нам с ним вступить в контакт не воспользовался — считал, что для меня это очень опасно[29].

…До войны и в самом начале войны корреспонденты коммунистических и буржуазных газет не поддерживали друг с другом никаких контактов, встречаясь только на совместных пресс-конференциях. Но постепенно контакты установились. На пресс-конференциях Лозовского я встречалась с молоденькой американской коммунисткой со Среднего Запада, которая, в отличие от большинства коммунистов, не была еврейкой. Я заметила, что она задаёт Лозовскому крайне глупые вопросы. Доверившись мне как советскому человеку, она рассказала, что корреспондентам коммунистических газет Отдел печати указывал заранее, какие вопросы задавать Лозовскому. Вопросы должны быть такого типа, чтобы ответы на них показывали преданность советского народа партии и вождю. Чем больше мы сближались, тем она больше жаловалась: «Как тошно! Почему они нам не доверяют?!» Она понимала, что подтасованные вопросы и ответы на них только роняют престиж Советского Союза в глазах американцев, приносят только вред. И сидела вся пунцовая от стыда за свою партию.

В конце войны в Москву приехала Анна-Луиза Стронг, старая коммунистка, давно связанная с Советским Союзом. В «Метрополе» она вела себя, как хозяйка. Рассчитывала, что перед буржуазными корреспондентами ей будет оказано преимущество. И напрасно рассчитывала: начальство знало, что на общественное мнение Америки коммунистические газеты большого влияния не имеют.

Корреспонденты старались подкормить тех русских, с которыми соприкасались: горничных, секретарей, курьеров, переводчиков. Я сама брала оставленные иностранцами бутерброды. Анна-Луиза Стронг выбрасывала не съеденные продукты. Считала, что отдавать нам еду — значит оскорблять советский режим. Заявляла, что партия и правительство достаточно обеспечивают советских людей. В 1948 году её арестовали как «шпионку» — я об этом узнала в Вологде на пересылке и, думаю, что это был один из сладчайших моментов моей лагерной жизни. Американское посольство за неё хлопотало и, продержав в тюрьме два-три дня, её всего лишь выслали из Советского Союза. Позже я узнала, что в Америке её исключили из партии. Американская компартия, одной из основательниц которой она была, поверила МГБ, что она — шпионка! Она описала свои злоключения в газете «Нью-Йорк Таймс». В 1956 году её реабилитировали, снова приняли в партию, но она осталась сталинисткой даже после речи Хрущёва на ХХ съезде КПСС. Последнее, что я о ней узнала: она у Мао, в Пекине. Кажется, она недавно умерла.

С английской коммунисткой Айрис Морли я познакомилась благодаря тому, что её муж работал для газеты «Дэйли Экспресс». Первый корреспондент этой газеты в Москве Пол Холт был обыкновенным буржуазным журналистом. Я учила его русскому языку, и мы были в хороших отношениях. Его характеристика, которую я написала для «товарищей», в общем, соответствовала действительности. Их интересовало его происхождение. Дед его был ткачом, и Холт гордился тем, что стал настоящим джентльменом, но особыми симпатиями ни к правым, ни к левым не отличался. Он был настроен консервативно, что наших как раз устраивало, потому что левые журналисты очень разочаровывались. Холт восхищался Черчиллем, который во время всеобщей забастовки в 20-е годы организовал студентов-штрейкбрехеров, выполнявших самые насущные работы. Холт сам был в числе этих студентов.

Приезжая, новый корреспондент подавал в Отдел печати заявку: что бы он хотел посмотреть, кого повидать. Пол Холт хотел сходить в ЦУМ. До войны он в Москве не жил, чего ему, дураку, ходить, с чем сравнивать? Но ему было любопытно. Магазин находится напротив «Метрополя». Так зачем ждать, пока разрешат? Ведь каждый может туда зайти, в том числе и иностранец. На почту — можно, на телеграф — можно, почему нельзя в магазин? Я пошла с ним. Магазин, конечно, оказался пустым, а меня за этот случай на следствии обвинили в шпионаже. Я возмущалась: «Да разве это роняло Советский Союз в глазах иностранцев? Наоборот: Холт, посетив магазин, написал статью о тотальных усилиях советского народа, о том, что народ живёт только для победы, приносит жертвы…»

Поскольку дед Холта был ткачом, он хотел также посетить настоящую рабочую семью ткачей. Я подала заявку в Отдел печати. Прошёл год, пока ему подыскали такую семью. Мы пришли, нас угощали. Мы увидели счастливую ткачиху, которая только при советской власти могла так прекрасно жить, и квартира оказалась у неё — представляешь? — трёхкомнатная! Может, это действительно была её квартира — она работала на Трёхгорке 25 лет. Власти думали пустить Холту пыль в глаза этой квартирой, но, узнав, что в ней живут восемь человек, он вытаращил глаза. А на меня квартира произвела прекрасное впечатление. И я даже удивилась, что он это так принял.

В 1943 году Холт поехал недели на три в Англию, оставил в «Метрополе» свои вещи: спальный мешок, лёгкий, из гагачьего пуха, тёплое мужское бельё, коричневый клетчатый плед. Мне хотелось, чтобы Холт вернулся — с ним было хорошо работать. И вдруг вместо него от «Дейли Экспресс» приезжает Аларих Джейкоб. Я его спрашиваю: «Холт приедет?» Он ответил неопределённо, видно было, что не хотел распространяться на эту тему. Вскоре приехала жена Джейкоба, коммунистка Айрис Морли. Она мне откровенно объяснила, что произошло, когда Холт приехал в Англию и они встретились. Он высказал всё, что думал о советской действительности. Айрис пошла в советское посольство, рассказала об антисоветских взглядах Холта и посоветовала не пускать его больше в Советский Союз. Вместо Холта назначение получил её муж Джейкоб, который тоже работал в «Дэйли Экспресс». А она приехала, вроде, как помощница ему, а также от газеты «Обзервер».

Айрис Морли происходила из старинной аристократической семьи. Она написала и подарила мне исторический роман из жизни своих предков. В партию вступила в 1939 году, уже после пакта с Гитлером. Айрис считала, что заключение пакта — было мудрым шагом советского правительства. Она была отчаянной коммунисткой, ничего плохого о Советском Союзе знать не желала, но когда в московском ателье, где она заказала платье, её заставили ждать, она пришла в неистовство. Я только одного желала — чтобы эта заносчивая аристократка сделалась советской гражданкой. Джейкобы кормили сардинами кота, и на вас, детей, которые только что вернулись из эвакуации, это произвело сильное впечатление. Для советского человека, если вдоволь хлеба — уже было роскошью.