18. Публика
18. Публика
Еще одна монотонная, злополучная служба в церкви, под серым холодным дождем, от которого ржавеют наши штыки и становится неуютно в нашей одежде. Этот аппарат парадной службы настраивает против себя и превращает в богохульство ту хрупкую надежду, которую организованное богослужение когда-то имело над энергичными людьми. Наш род опасается и презирает нечто немужественное в аскетическом лице падре. Он, кроме того, попадает мимо цели, когда пытается вселить в нас мысль о нашей греховности. Они пока еще счастливы, не ведая рефлексии, которая и создает чувство греха.
Контакт с естественным человеком побуждает меня сокрушаться о суетности, во власть которой мы, люди мыслящие, отдаем себя. Я отстраненно смотрю, как мои пальцы сжимаются, когда я в страхе, и как я улыбаюсь, и говорю «Бабинский[36]» — оценивая, как уношусь вслед за инстинктом, или прокладываю путь разумом, или решаю интуитивно: всегда неустанно каталогизирую каждую сторону своей единой сущности. Совсем как глупые ранние христиане, с их Отцом, Сыном и Святым Духом, тремя сторонами Бога в Символе Веры, исполнение которого сейчас нам приходится выстаивать.
Ненасытное время отняло у меня, год за годом, большинство пунктов Символа Веры, пока сейчас не остались три первых слова. Их я произношу с непокорством, надеясь, что разум, может быть, завязнет в новой деятельности, когда услышит, что есть еще часть во мне, которая избегает его власти: хотя путем мышления так же трудно отнять хоть дюйм от нашей сложности, как и добавить.
Вот он снова, конфликт ума и духа. В то время как люди здесь настолько здоровы, что не превращают свое мясо в фарш для легкого переваривания умом: и потому они так же нетронуты, как мы, изъеденные болезнями по этой же причине. Человек, который рождается как единое целое, раскалывается на маленькие призмы, когда мыслит; но, если он проходит через мысль к отчаянию или пониманию, то снова на какой-то миг ощущает единство с самим собой. И это не все. Он может достичь единства с самим собой среди своих товарищей, и в единстве их с неодушевленными предметами их вселенной; и всех вселенных — с иллюзорным «всем» (если он позитивист), или с иллюзорным «ничем» (если он нигилист), смотря какова окраска его души — темная или светлая. Святой и грешник соприкасаются — так же, как великие святые и великие грешники.
После церкви нам в кинозале прочли лекцию о сберегательных сертификатах, рассказывая, что мы порадуемся деньгам, когда покинем службу и встретимся с гражданской жизнью. Ну, знаете ли, мы завербовались сюда, потому что потерпели неудачу в этой самой гражданской жизни! И нечего нам напоминать об этих трудных временах с их денежными неурядицами. На семь лет мы избавились от них и можем даже позволить себе содержать мотоциклы, на которые весь наш барак копит шиллинги.
Лектору похлопали, и он покинул кинозал: но нас все еще удерживали на местах. Наконец появился Стиффи, поглаживая усы; он взошел на возвышение с деланной усмешкой. Мы хлопали, как черти. Самоуверенность его сгустилась в ухмылку, которая предполагала, к несчастью, старательное, подмалеванное обаяние дешевого профессионала. Он прошествовал к центральному стулу у стола и устроил небольшую клоунаду, якобы удивившись тому, что экран простирается у него над головой. Мы смеялись и кричали.
Тогда он сказал, что давно уже не выдавал нам своей ежемесячной порции ворчания: и, приступив к делу, начал очернять женщин как помеху телесной доблести мужчины. «Я хочу, ребята, чтобы вы задирали нос, когда выходите на улицу». (Как об стенку горох: чем старше летчик, тем больше он стыдится своего диковинного наряда. Это новобранцы способны красоваться на публике). «На прошлой неделе, около Шепердсбуша, я поймал летчика, не с этого сборного пункта, который ел «море и сушу» (рыбу с картошкой) на улице с лотка. Вот такие разгильдяи — самая легкая добыча для дурных женщин». (Оживление в задних рядах. Дурные женщины преследуют нас во всех романах: а мы больше читаем романов, чем встречаем женщин).
Все это было проделано непринужденно, хорошо сделано и приправлено сальностями из личного опыта, взывающими к нашей вульгарности. Вся речь пропахла вульгарностью. Мы хлопали и встречали каждую остроту сальными смешками мужского бара: смешками, в которых таилось осмеяние чего-то желанного, того, что может так открыто вызывать нашу привязанность.
Стиффи пал еще ниже, когда начал оправдывать свою привычку к гневу и ругани на плацу, убеждая ребят не быть тонкокожими и не упираться против того, что послужит нам лишь на благо. Если все это — намеренная политика, то он сам свидетельствует против себя. Мы готовы смириться с тем, что считаем всего лишь несдержанностью характера. Теперь я увидел, как его образ нисходит до нашего уровня; хотя после этого мы можем и полюбить его, с фамильярностью, как одного из своих.
Здесь, разумеется, его место. Стиффи — старый служака, продукт более суровых дней, чем сейчас, предвоенных дней, когда еще существовали невежественные классы. Жаль. Мы предпочли бы наших офицеров, не слишком искушенных — или, по крайней мере, не обнаруживающих своей низменной искушенности: офицеров, столь отличных от нас, что они не вызывают нас на сравнение ни в чем. Высокие, смутно различимые, редко появляющиеся существа, расточительные и величественные. Божества рядом с нами, червями земными.