17. Капрал Эбнер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

17. Капрал Эбнер

После воскресного обеда некоторые засыпают. Это самое худшее, когда живешь в спальне, где отдохнуть можно только на кровати. «Со службы — и в койку», — говорят старики, этот презренный тип мозга, пропитанного рутиной. Не то чтобы кто-то из нас спешил набираться ума. Многие летчики прошли школу и были любопытны. Так, Хордер два дня назад взял у меня почитать Лафорга[13] и лукаво усмехался над его реставрированными остротами: но счастье на службе и (что еще важнее) товарищество обрекают нас на поверхностную жизнь.

Золотистая дымка смеха — даже если это глупый смех — витает над нашим бараком. Перетряхните вместе пятьдесят с небольшим ребят, чужаков, собранных со всех классов общества, в тесной комнате, в течение двадцати дней: подвергните их незнакомой, пристрастной дисциплине: загоняйте их грязными, бессмысленными, ненужными и все же тяжелыми работами… но пока что никто из нас не сказал другому резкого слова. Такая вольность тела и духа, такая активная энергия, чистота и добродушие вряд ли сохранились бы в каких-нибудь других условиях, кроме общего рабства.

Все больше и больше я чувствую, что казарма проникается своим спокойствием от нашего капрала, которому личных качеств не занимать. Серьезная задумчивость этого человека задает тон. Сначала он вел себя мягко, увещевающе, почти по-отцовски. Со временем он стал жестче: и те из нас, кто помоложе, отвергая (или желая испробовать) свои удила, сердито брыкались. Нас привели сюда врожденные порывы, и мы предлагаем ВВС все лучшее, что в нас есть. Поэтому резкость команд и профессиональная суровость нас коробит. К концу представления шпоры будут казаться нам более заслуженными. Но я подозреваю, что капрал Эбнер прав, закаляя нас так рано. Внутри такой крупной службы не может все быть хорошо. Мы здесь — верховые животные; и среди наших офицеров и сержантов будут попадаться плохие седоки. Мы должны приобрести бесстрастность, чтобы держаться, и слишком любить нашу работу, чтобы позволять ей страдать, как бы они ни обращались с нами и как бы ни наказывали нас, по своему невежеству. ВВС больше самих себя.

Эбнер показал себя настоящим мужчиной: но всегда был несколько грустным и тихим. Я всегда ненавидел шум и был благодарен, что он не рявкает, притворяясь старшиной; и подозревал, что он недолюбливает многое из того, что заставляет нас проходить, сознавая тщетность большей части распорядка. Режим слишком часто — легкий путь экономить на мыслях. К тому же он терпел от властей выволочки за наши недостатки. Нас не могли хорошо обучать, потому что на весь день разбрасывали по работам. Мы были слишком сырыми, чтобы группироваться, слишком независимыми, чтобы скромно спрашивать, слишком невежественными, чтобы знать, чему нам учиться. Мы были более чем довольны, даже гордились, если продержались целый день и уцелели.

Поэтому Эбнер не мог надеяться достигнуть с нами больших успехов. Он был вежливым в ответ на откровенные расспросы, сардоническим с легкомысленными, резким с робкими. Он требовал быстрого повиновения любому приказу (когда наконец заставлял себя отдать его) и угрожал тем, кто мешкал. Непокорным? Таких пока нет; мы завербовались, чтобы служить: но многие недостаточно заботились о мелочах и были еще бойкими. Наконец, после пяти недель терпения, он отправил четырнадцать из нас к старшине за неопрятное снаряжение. Наказанием каждому был пожарный караул вне очереди: это мелочь, а он терпел долго: но они его за это возненавидели.

Будь у него чувство юмора или вкус к сальностям, мы бы сходились с ним лучше. Но Эбнер был вечно серьезен. «Кто забыл поставить ботинки у кровати?» — спросил он однажды утром. Узнав свою собственную койку, он лишь мрачно прошел мимо. Трудно, конечно же, немолодому человеку квартировать неделю за неделей в таком обезьяннике, как у нас. Ему не о чем было с нами разговаривать, но однажды днем за ним зашли двое друзей, и он отвел их в столовую и развлекал до отбоя. Ходят слухи, что он допился до поросячьего визга прошлым годом в Хендоне, на показательном вечере, когда отвечал там за очистку палаток с прохладительными напитками. Мы надеемся, что так оно и было, и повторяем эту историю, чтобы убедить себя.

У Эбнера было твердое лицо с узкой, как у танка, челюстью, ровными бровями и широким, низким лбом. Взгляд его был прямым и вселял беспокойство, потому что глаза его были на удивление глубоко посажены, а нижняя челюсть — весьма тяжелая челюсть — слегка выдавалась вперед. Поэтому его разделенные губы, казалось, готовы были улыбнуться или заговорить. Это придавало ему настороженный вид: но слова его всегда были серьезными, и я всегда подозревал, что улыбка его не лишена жалости.

Он был мастером по части солдатского дела, обмундирования, снаряжения. Никто из нас не мог за полчаса заправить кровать так, как он за три минуты. Но всегда в нем присутствовало это пуританское избегание хвастовства. Он, казалось, почти стыдился своей ловкости. Позже, когда мы оставили сборный пункт, мы обнаружили, что это черта настоящего летчика, в отличие от «любимчиков Стиффи». Пока что он озадачивал нас. Конечно, он был стар. На войне он был армейским сигнальщиком. Он заслужил три нашивки за ранение и управлял нами, шумными, как будто от нас не могло исходить никакой опасности. Только вот смеялся слишком мало. Но на параде глаза его очевидно улыбались, когда он держался перед нами, слегка откидываясь на каблуках, чтобы прокричать приказ. Ну что его так веселило?