Мария фон Эбнер-Эшенбах (1830–1916)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мария фон Эбнер-Эшенбах

(1830–1916)

Графиня Мария Дубски накануне замужества. По литографии Иоганна Непомука Эндера, 1847.

«Когда женщина научилась читать, в мире появился женский вопрос». — «Умная женщина имеет миллионы заклятых врагов — всех глупых мужчин». — «Как только приходит время, когда ты мог бы, уходит время, когда ты можешь».

Едва ли кто-нибудь сочтет способной на подобные афоризмы — в произведениях Марии фон Эбнер-Эшенбах такие «шпильки» рассыпаны чуть ли не на каждой странице — женщину, которая, с точки зрения нашего современника, выглядит мягким и уж слишком безобидным существом. Тот факт, что в искусстве афоризма она уверенно заняла второе место в немецкой словесности после Георга Кристофа Лихтенберга, вероятно, покажется многим из нас удивительной неожиданностью — еще один пример того, что даже значительная степень знакомства не избавляет от ошибочных оценок.

Мария фон Эбнер-Эшенбах родилась 13 сентября 1830 года. В моравском замке Ждиславиц появилась на свет баронесса фон Дубски, опередившая на несколько недель рождение будущего императора Франца Йозефа, с которым она разделила и год смерти и очень обязанной которому чувствовала себя всю свою жизнь.

Ее отец, барон фон Дубски, единственный из трех братьев уцелел в освободительных войнах против Наполеона и, пережив тяжелое ранение и французский плен, вернулся в Австрию, чтобы уединиться в своих владениях. За свою жизнь Франц был четырежды женат. И хотя брак с первой женой Конрадиной, баронессой фон Зоргенталь, не дал ему детей, зато прибавил к владениям дом на Ротентурмштрассе, ставший зимней квартирой супругов. Летней резиденцией был замок Ждиславиц. Вторая жена и мать Марии — баронесса Мария фон Фокель — происходила из бюргерской протестантской немецкой семьи. Она родила двух дочерей: Фридерику и Марию. Через две недели после рождения Марии мать умерла.

В третий брак барон фон Дубски вступил с Евгенией, баронессой фон Бартенштайн, благодаря этому союзу на свет появились два мальчика и одна девочка. Евгения стала хорошей матерью также для Фридерики и Марии, которые очень полюбили ее. Но и она вскоре умерла. Ее материнские обязанности взяла на себя вдовая сестра Франца фон Дубски и мать будущего мужа Марии Морица фон Эбнер-Эшенбаха Елена, она стала матерью пятерым детям брата вплоть до его бракосочетания с графиней Ксавериной фон Коловрат. Первым языком, на котором заговорила маленькая Мария, был чешский — язык ее няньки, язык богатого, поощряющего фантазию фольклора; затем — французский, на котором с ней говорили гувернантки. Немецкий был лишь третьим.

Писательский дар пробудился в ней поздно и весьма знаменательным образом — в «Моих детских годах».

«…Для меня самой было полной неожиданностью то, что в толстовском описании детских и юношеских лет я недавно открыла изображение весьма близких мне вещей… У него некоторых из детей одолевают сомнения в истинности того, что их окружает. У меня сомнения переросли в убеждения… Над всем, куда бы ни падал мой взгляд, возникал величественный небосвод, каждый клочок земли расширялся до огромного мира. Но все недоступное моему взгляду было ничем, пустотой. Передо мною простирался мир, позади меня — страшная пустота, серая, немая, мертвая. О, как сжигало меня желание нащупать ее, эту пустоту!.. И я бежала что было сил в глубь сада, до самого забора, и там с быстротой молнии бросала взгляд назад… Но тут все снова принимало образ: кусты, деревья, цветники и лужайки. Мои глаза не успевали уловить мгновенья, взгляд запаздывал… Иногда я принимала дерзкие решения. Если нет людей, если они лишь созданы моим воображением, то я желала вообразить их такими, какими они должны быть, чтобы доставлять радость и удовлетворение мне. Я хотела представить себе папу так, чтобы не бояться его, и гувернантку, которая не мучила бы меня. И преображенного таким образом папу, и полную чистой любви и доброты мадемуазель Генриетту я встречала потом с такой неподдельной доверчивостью, которая вызывала крайнее недоумение и даже была чревата некоторыми наказаниями. Это было также вступительным аккордом к тем переживаниям, которые мне так часто приходилось испытывать позднее… Обживать свою страну лишь в воображении со временем показалось мне недостаточным, и я вступила в переписку с ее обитателями. На лучшей бумаге, какую я только могла достать, писала я крохотные письма и отдавала их на волю ветрам…»[26]

Позднее маленькая Мария стала заполнять стихотворными строчками небольшие тетрадки, которые всегда носила с собой. Если же она знакомила со своими первыми опытами кого-либо другого, например сестру Фритци, то вызывала тем самым парадоксальную реакцию: стихами восхищались до тех пор, пока не узнавали, кто их сочинил, а когда устанавливали авторство, холодно удивлялись и выражали свое неприятие…

«Моя сестра воплощала для меня весь мир, который должен бы любить это (поэтические создания. — Б. Ш.). Она же встречала меня с угрюмым страхом в глазах, как только я приходила к ней со своими стихами. Неужели, возмущалась она, я еще не оставила это несуразное чудачество? До чего же недовольны будут папа, бабушка и тетя, когда узнают об этом! Я понимала, что в чем-то она права, но все же не могла с ней согласиться… При этом она так искренне за меня переживала, что в конце концов разразилась горячими слезами. Я была растрогана и, совершив героическое усилие, пообещала хранить молчание в том случае, если в голове моей вдруг появится „это“, и даже не переносить „это“ на бумагу, а коль скоро меня начнет одолевать искушение, то молча молить Бога дать мне силы устоять перед соблазном… Тупое неприятие моего первого поэтического лепета со стороны самых преданных мне и самых любимых мною людей затянуло мое увлечение литературным творчеством до весьма зрелого возраста, когда меня поощряли к нему другие столь же преданные и любимые люди.

Самые уважаемые — в том числе и моими близкими — авторитеты давно уже заметили мой талантишко и советовали развивать его, но преданнейшие мне люди по-прежнему предпочитали хранить тактичное молчание по поводу злополучных плодов моего духа…»[27]

Даже столь любимая ею бабушка (Фокель) строго отчитала Марию, когда узнала, что стихи, которые сперва так понравились старушке, вышли из-под пера внучки.

И в ту пору, когда признание пришло со стороны, семья в общем-то продолжала не одобрять литературные занятия Марии, исключение составляла, может быть, Ксаверина фон Коловрат, подарившая падчерице в день, когда той исполнилось одиннадцать лет, сочинения Шиллера, так же как и ее кузену Морицу, который был старше Марии на пятнадцать лет и потому являлся для нее «дядей Морицем». Будучи сыном «тети Елены», сестры Франца Дубски, ставшей в трудное время после смерти Евгении матерью пятерых полусирот, он еще тогда почувствовал себя в некоторой степени ответственным за судьбы детей Дубски и следил за их развитием, особенно же внимательно он относился к Марии:

«…Но вот, к моему ужасу, одна из тетрадочек попала в руки дяде, я сунула ее в большую тетрадь, когда, сидя за письменным столом, услышала вдруг шаги мадемуазель, а потом забыла про это. Он открыл тетрадочку и прочел: „Ода Наполеону“ — мое последнее стихотворение.

— Чей это опус? — спросил дядя Мориц таким тоном, от которого у меня мороз пошел по коже, и с таким презрением, что даже моя сестра почувствовала себя обиженной за оскорбление моего достоинства. Одно из самых близких мне существ, она, с такой искренностью отвергавшая мое сочинительство, при натиске со стороны третьего лица взяла меня под защиту и чуть ли не с благоговением, будто речь шла о чем-то весьма значительном, произнесла:

— Это стихи Марии.

Он рассмеялся, начал их читать и, покуда читал, не строил никаких гримас… Спустя несколько минут, показавшихся мне целой вечностью, он положил тетрадку на стол. Те строгие внушения, которые делала мне несколько лет назад бабушка, были для меня теперь куда менее жестокими, нежели ледяное молчание первого читателя моей пылающей огнем вдохновения оды.

Через несколько дней мне прислали красивый, перевязанный шелковой лентой сверток. В нем оказались очень вкусный сахарный сухарь и большой лист бумаги, на котором на зависть четким, ровным почерком „дядя“ вывел похвальную песнь на Рейне из „Лесной девы“ Цедлица… от начала… до конца…

И вот ее эпилог:

Пой, дева, на родном немецком языке

Во славу чужакам, не чуждую тебе.

Ты по-немецки мыслишь, а о чем —

Осмелься говорить немецким языком.

Эти стихи имели ко мне прямое касательство! Они были адресованы мне, и я чувствовала себя отмеченной и польщенной. Их смысл был очень понятен мне и радовал мою душу! Я была уверена, что мысль свою способна выражать только в немецком слове. Весьма суровый судья санкционировал мое сочинительство именно при этом условии. Но… „ты по-немецки мыслишь, а о чем…“

Мне казалось, что мои мысли — истинные немки. Еще маленькими детьми мы говорили почти только по-чешски, потом почти всегда по-французски и думали на том же языке, на котором и говорили. И я начала строго себя контролировать. Мои мысли проверялись национальными чувствами. Произошло быстрое внутреннее преображение французской поэтессы в немецкую, гусеница превратилась — позволим себе такое сравнение — в бабочку-капустницу. В необходимости сделать немецкий языком моих мыслей я убедилась в одно мгновение, и моей страсти к поэтическому творчеству суждено было совсем недолго пострадать от этого обстоятельства…»[28]

Эти воспоминания о детских годах дают представление о тех трудностях, которые пришлось преодолеть Марии фон Эбнер-Эшенбах на пути к признанию. Ее определение таланта как «одного из наименований силы» скорее всего основано на ее собственной борьбе за самореализацию. Менее сильная натура, вероятно, просто не выдержала бы этого.

Тематический круг ее поздних произведений, безусловно, возвращает нас к детским годам писательницы. Душевные раны, причиной которых был, вероятно, суровый и необузданный нрав отца, отсутствие понимания со стороны гувернанток, строгости католического воспитания, переживания, связанные с первой исповедью, — все это излито на страницы книг, глубоко прочувствовано, воплощено в художественном слове, а стало быть, в такой общезначимой форме, что читатель не может не испытать врачующего воздействия этих произведений.

При этом важную роль играет вопрос о равноправии женщин в смысле получения высшего образования, с чем связаны не самые приятные воспоминания о детской поре. Ее заботил прогресс, уже достигнутый в этом отношении Францией и Англией, и на сей счет она четко выражает свое мнение:

«У нас все иначе. У нас естествознание делает удивительные открытия: женщина как таковая — ничто и может достичь чего-то лишь благодаря мужу, коего она обязана любить, смиренно слушаться и забывать себя в этой любви. Столь несовершенному существу, разумеется, отказано в обладании совершенным талантом. А его попытки развить таковой рассматриваются как нечто ненужное и извращенное, что в лучшем случае вызывает жалость, а в худшем — отвращение».[29]

Еще в тринадцать лет, когда она унаследовала библиотеку бабушки Фокель, Мария столкнулась с этой проблемой.

«С неутолимой жаждой поглощала я все, что открывала для себя в драмах Шекспира, Расина, Корнеля, Гете, Клейста, и сожалела лишь о том, что моя бедная бабушка не приобрела ни одного из произведений, которыми зачитывался Лессинг, будучи в моем возрасте. А он, счастливец, читал их, конечно, на языке оригинала. Поскольку он был мальчиком, ему это дозволялось, ему даже вменялось в обязанность учить древнегреческий и латынь. С его уст слетали слова, которые произносили Фемистокл, Демосфен, Цезарь, Тит. К славе привело его счастье… За кого бы сочли меня, если 6 я пожелала учить латынь и греческий? Да просто за сумасшедшую. Ведь я была всего-навсего девочка! Меня окружали стены до небес, а между ними метались мои поэтические порывы и создания. Стены, в которые меня заключили…»[30]

Попытки вырваться из этого заточения проявлялись и как драматургические амбиции. Это началось с первого посещения Марией театра. С девяти лет она пользуется ложей Дубски в Хофбургтеатре. Эти амбиции привели к ставшему известным «покушению с читкой» на Грильпарцера. Грильпарцер терпеливо выслушал весь патетически прочитанный текст драмы, теребя, разглаживая и снова комкая голубой носовой платок у себя на коленях. Поначалу он дал как бы положительный отзыв, но все же заставил многообещающую юную писательницу дожидаться окончательного суждения до тех пор, пока она не начала сгорать от стыда за свою назойливость.

Из-под пера Марии фон Эбнер-Эшенбах вышло около полудюжины пьес, ни одна из которых, несмотря на премьеры, осуществленные Генрихом Лаубе в Хофбургтеатре, не блещет художественными достоинствами.

В июле 1848 года графиня Дубски выходит замуж за своего «дядю Морица», барона фон Эбнер-Эшенбаха; бракосочетание состоялось в часовне замка Ждиславиц. Мориц — блестящий офицер и человек, сведущий в различных областях изобретательства, — представлял собой замечательную личность. Будучи главой «Комитета по изобретениям», он прославился как автор целого ряда технических новаций. Не кто иной, как известный ученый Эрнст Мах, написавший в 1898 году некролог по случаю смерти барона, отмечает при этом такие изобретения, как электрический запал для мин, использование электротелеграфа в военно-полевых условиях и приспособленный для военных целей прожектор. Эбнер-Эшенбах — член-корреспондент Венской академии наук. В 1858 году он руководит взрывом бастионов, является президентом Комиссии по организации «австрийской выставки вооружений». Являясь эрудитом в области литературы, философии и политики, он был убежденным сторонником радикальных реформ, и в 1874 году из-за либеральных взглядов его в конце концов преждевременно спровадили на пенсию.

Вскоре после свадьбы молодая чета едет в Южную Моравию, а именно в Зноймо, где Морицу предложено преподавание в местном кадетском училище. Десять лет жизни в глухой провинции дают молодой поэтессе возможность углубиться в литературу, историю и прочие науки. Круг общения составляли главным образом коллеги мужа, среди них — поэт Йозеф Вайль (известный под более аристократическим именем — фон Вайлен), с которым у Марии завязались дружеские отношения на всю жизнь. С 1863 года, когда барона перевели в Вену, супружеской паре была уготована спокойная и упорядоченная жизнь в семейном особняке на Ротентурмштрассе. Летом они — в Зальцбурге, осенью в Ждиславице, своем гнезде, именуемом «Вороновым домом». К постоянному кругу друзей, помимо уже упомянутого Йозефа фон Вайлена, принадлежали Фридрих — барон фон Мюнх-Беллингсхаузен (Фридрих Хальм), Фердинад фон Саар, писательницы Йозефина фон Кнорр и Бетти Паоли и, конечно, старик Грильпарцер, который был особенно почитаем Марией и со своей стороны не скрывал своего восхищения ею.

«Те особые чары, которые исходят от Марии фон Эбнер-Эшенбах, таятся в красоте ее души, прелести ума, натуры и в безграничном даре сострадания…»[31]

Мы уже говорили о ее несокрушимой любви к театру. В 1860 году, в пору, когда и состоялось «покушение с читкой» на Грильпарцера, из-под ее пера выходит явно навеянная драматургией Шиллера пьеса «Мария Стюарт Шотландская», которая была подписана псевдонимом М. ф. Эшенбах. Это обстоятельство позволяет предположить, что даже по условиям того времени было необходимо создать впечатление мужского авторства. Пьеса была разослана по немецкоязычным театрам и наконец с успехом поставлена Эдуардом фон Девриентом, представителем знаменитой театральной династии, подвизавшейся также в Хофбургтеатре, — режиссером театра в Карлсруэ. Девриент даже выдвинул эту пьесу на соискание Шиллеровской премии, а когда узнал, что «М» в псевдониме «М. ф. Эшенбах» следует расшифровывать как «Мария», пытался всячески поощрять драматургическое дарование юной писательницы. После раннего успеха в Карлсруа последовало немало отказов со стороны театров, и Мария все больше впадала в уныние и вообще задумала бросить заниматься литературой.

В 1873 году, когда постановка «Лесной девы» в городском театре Генриха Лаубе натолкнулась на резкое неприятие публики и критики, решение оставить навсегда драматургию — может быть, самую престижную область литературы в первой половине XIX века, область, в которой упорно не признавался успех Марии, — было уже окончательным. Душевный опыт, который она облекала в драматические диалоги, отныне предназначался романам и рассказам. В 1878 году Юлиус Роденберг, издатель журнала «Ди Дойче Рундшау», напечатал ее роман «Лотти-часовщица» и вернул славу пятидесятилетней писательнице. Вершина ее творчества приходится на период между 1880 и 1890 годом. Один за другим появляются такие мастерски написанные рассказы, как «Божена», «Дитя общины», «Бароны фон Гемперляйн», «Он дал руку для поцелуя» и, наверно, самое популярное произведение — «Пунш».

Эти проникнутые теплом человечности истории часто разворачиваются в привычном Марии с детства мире, прежде всего среди так называемых простых людей, изображенных без всяких прикрас жертв морально отупелого общества. Поскольку они постоянно соприкасаются с людьми дворянского сословия, представителям последнего немало достается от автора. Несмотря на то, что Эшенбах отнюдь не была сторонницей революций и классовой борьбы (хотя отголоски мятежных идей в ее творчестве ощущаются), приоритетной для нее является мысль о необходимости морального переворота.

«…Притеснителей мало, притесняемых много. Если же притесняемые восстанут и потребуют своей доли в земельных владениях, тогда власть имущих разлетится в прах. Но колосс, способный разорвать опутавшие его узы малейшим движением мышц, остается неподвижным. Он терпит и не снимает с себя ярма, он будет терпеть и нести свое ярмо. Та недостойная человека жизнь, которую он вел веками, убила в нем и человеческое достоинство, и свободную волю. А те, кто обрек его на это, повинны не только перед несчастным, презираемым ими народом, они повинны перед самим Господом, хотя это и не приходит им в голову…»[32]

Пути выхода писательница видит прежде всего в улучшении нравов с помощью доброго примера и своими моральными требованиями, с которыми она обращается к аристократии, наживает себе не только друзей.

«…Мне обидно, что тем самым я переступила черту круга моих ближайших друзей. Если я умудрилась быть непонятой теми, кто хорошо ко мне относится, значит, это моя ошибка. Но мне еще должно научиться быть терпимой к чужим заблуждениям, снисходительной к ограниченности. Я принимаю твердое решение не ввязываться более ни в какие дискуссии…»[33]

В 1880 году выходит сборник ее афоризмов, нисколько не уступающих по выразительности и точности изречениям Ларошфуко, Лихтенберга, Шопенгауэра и Ницше. Мастерское владение этой трудной литературной формой было по достоинству оценено и многократно отмечено критикой и принесло Марии фон Эбнер-Эшенбах славу одной из самых остроумных и блестяще мыслящих писательниц в странах немецкого языка.

Мария фон Эбнер-Эшенбах.

«Литературный патриарх» той эпохи Пауль Хейзе замечает (и констатирует, если мы правильно интерпретируем маленькую грамматическую ошибку) отсутствие у Марии равноценных конкурентов среди пишущих мужей:

«…Ничто человеческое не чуждо этой писательнице. Преимущества происхождения она использует лишь для того, чтобы возвыситься над традиционными предрассудками, притом — с таким юмором, которым редко владеют немецкие писательницы. О своеобразии ее внутреннего богатства мы имеем, несмотря на всю литературную старательность, далеко не полное представление, однако ее правдивейшие творения, прелесть и сила коих жаждут того же от ему подобных, опередят само время как произведения особого рода…»[34]

Место Марии фон Эбнер-Эшенбах в литературном мире той поры проясняет один весьма характерный анекдот:

«Готфрид Келлер (знаменитый швейцарский писатель. — Б. Ш.), Пауль Шлентер (критик и директор Бургтеатра) и некий профессор из Базеля сетовали по поводу упадка немецкой словесности. Тут Шлентер с похвалой упомянул „Дитя общины“ Эбнер-Эшенбах. „Ну, конечно же, — ответил профессор, — „Дитя общины“ — просто прелестно“».

Тогда Келлер, хранивший доселе молчание, с характерным швейцарским акцентом горячо возразил на это: «„Дитя общины“ не прошто прелештно, у него доброе шердце».[35]

В преклонном возрасте, осыпанная бесчисленными почестями, Мария фон Эбнер-Эшенбах становится чем-то вроде неофициальной, но общепризнанной национальной австрийской писательницы, символом литературно-художественных традиций старой Австрии.

К семидесятилетнему юбилею (11 октября 1900 года) ей присваивается звание Почетного доктора Венского университета; вплоть до 1965 года, когда праздновалось 600-летие этого университета, именуемого Альма Матер Рудольфина, она оставалась единственной женщиной, удостоенной подобного отличия. И это был не единственный знак всеобщего почитания, когда отмечался семидесятый день рождения писательницы:

«…13 сентября 1900 года перед ней почтительнейше склонились все сословия и все общественные течения Севера и Юга, и безграничное уважение, выказанное ей в Германии и Австрии, значительно превосходило то, чего она могла ожидать или желать: от имени старшего поколения ее славил Пауль Хейзе, от молодых — Герхарт Гауптманн, от рабочих — Виктор Адлер, а представители высшей знати передали ей поздравления императорского дома…»[36]

Немалый финансовый успех ее популярных произведений позволил ей также осуществить на деле и благотворительные замыслы. Определив долю ближайших родственников по части наследства, она переходит в своем завещании к следующему: «Доходы от изданий моих произведений необходимо употребить на покрытие расходов на содержание нового Дома бедноты в Ждиславице. Мою коллекцию часов следует продать и половину вырученной суммы потратить на основание и содержание какого-либо детского приюта…»[37]

Коллекция часов возникла как плод страстного интереса писательницы к механическим часам, ради чего Мария изучила ремесло часовых дел мастера. Эта коллекция составляет основной фонд Венского музея часов.

Вся Вена скорбно прощалась с ней, скончавшейся 12 марта 1916 года, еще до того, как умер император и наступила гибель монархии.

Лу Андреас-Саломе успела познакомиться с Марией фон Эбнер-Эшенбах и, глубоко впечатленная этой личностью, оставила следующие воспоминания:

«…Никогда еще не встречался мне человек такой невероятно благотворной силы души и проникновенности. Она взглянула на меня, и вся милая доброта, какая только есть на этом свете, хлынула из маленьких старушечьих глаз. Я не хотела отнимать у нее много времени, хотелось лишь преклонить колени перед этой прекрасной женщиной, но завязалась долгая беседа. Она поощрила меня в стремлении… и впредь заступаться за права женщин и, ласково улыбнувшись, сказала: „С вашей красотой, милая дама, вы самой судьбой предназначены для этого“. Прощаясь с ней, я уже понимала, почему весь мир готов был склониться перед нею…»[38]