22. Освобождение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

22. Освобождение

Прибежал человек из комнаты дежурных: письмо прямо из Министерства авиации, немедленно переводящее меня в часть. Так что я избегаю последних недель обучения и оргии испытаний на физподготовку, которой она кончается. Слава Богу. Кто-то, возможно, Тренчард, присматривает за мной. По случаю, мы узнали чуть больше о Тренчарде, когда были в карауле. Капрал, пришедший ночью, служил у него денщиком: тот, что в прошлом году отправлялся с нами в Египет на нашей лодке. Разумеется, меня он не узнал: но всю ночь, едва Таффи замолкал, мы выуживали из него рассказы о его хозяине. Хорошо быть героем в глазах своего камердинера.

К чаю новости достигли канцелярии. Капрал Харди вернулся и предупредил, что я должен быть в дежурке завтра в девять. «Старик Стиффи там до потолка скачет оттого, что рядового отсылают до конца обучения. Такого мне фитиля вставил, это что-то». Поэтому я отправился туда с дрожью в коленках, и для профилактики идеальным образом отдал Стиффи честь. Он посмотрел на меня, как будто я был безобразен и источал зловоние:

«Сколько времени здесь?»

Я ответил.

«Насколько знаете строевую подготовку?»

«Очень мало, сэр».

«Как это?»

«Первый месяц — сплошь работы, сэр; затем — сплошь подготовка к церемониалу».

Он выслушал меня с молчаливым отвращением.

В девять сорок прошлым вечером, после обхода, восточный край казармы — Фейн, Парк, Кортон, Гарнер, Мэдден и компания — постелили наиболее чистую простыню на столе, поставили по скамье с каждой стороны и уставили стол едой из ХАМЛ и столовой. «Цеппелины в облаках» (сосиски с пюре), «Адам и Ева на плоту» (яичница на хлебе, по-хокстонски) были главными блюдами, со всевозможными гарнирами — сыр, помидоры и булочки по пенни и по два. Три бутылки чая из ларька были последним штрихом на этом пиру, на который они потратили все оставшиеся медяки из совместного заработка. Это было их прощание со мной. Определенно я приобрел здесь чуть больше человечности: никто прежде не отваживался задавать мне банкет.

Это различие между востоком и западом в казарме сложилось естественным путем, когда мы впервые обосновались здесь. Те, кто говорил по-книжному, начитанные, непыльных профессий, собрались вокруг западной печки; а те, кто бранился с чистейшим кэмбервелловским выговором, стянулись к другой. В центре спали нейтральные. Со временем, как это ни нелепо, я стал почти бессознательным арбитром западного края. Западники слегка поддразнивали восток, как «кусок настоящей жизни подлинной пробы».

Обычно в субботний вечер затевался словесный бой. Восток любил пиво: больше, чем мог выдержать. В особенности Кортон. Это был плотный парень, который заканчивал все споры предложением свести счеты. Никто в бараке, кроме Моряка и, может быть, Диксона или Кока, не мог с ним тягаться. Кортон не был моим кумиром: когда он был пьян (а каждый седьмой день он был пьян в стельку), в нем проявлялись черты, что называется, похабства. Он распахивал дверь и вламывался после нужника, не подтеревшись, и брюки висели у него вокруг колен. Откинув одеяло на первой же пустой кровати, он присаживался на нее с ухмылкой, ерзая по простыням и вытираясь об них. Когда это достаточно его охлаждало, он на руках подтягивался к спинке кровати, вставал и радостно указывал пальцем на ее обладателя: «Вот засранец, обосрал всю кровать». Потом он переходил от одного к другому среди тех, кто будто бы спал, и мочился в каждую пару вычищенных ботинок, пока не мог больше ничего выжать.

Я скрывал свою тошноту перед ним из страха показаться «высоколобым»: да и тело мое понимало, что не сможет справиться с телом Кортона. Другие, однако, начали жаловаться за его спиной. Может быть, Моряк что-нибудь ему сказал: в любом случае, после третьих выходных дурная привычка прекратилась. За этот месяц запад несколько сбавил тон, а восток кое-чему научился: в это время мы все, в ежедневных испытаниях, обнаружили, что на самом деле кроется за внешними манерами.

Это было счастьем для меня; так как, когда я вступил в спор с капралом из-за отказа в займе, за неделю до моего последнего пребывания на губе, он переместил Кортона через всю казарму на кровать рядом со мной. Противостоянию по указке недоставало огня. При ближайшем знакомстве этот великан оказался на редкость, до тупости, честным. Ближе некуда: всю ночь нас разделяли три фута. И ни разу он не задел меня, когда был пьян. Он наклонялся над моей подушкой, бережно трепал меня по волосам и приговаривал: «вот негодник», в то время как вся казарма, ожидавшая, что меня сейчас скинут с кровати, дрожала от восторга.

Когда наступило печальное окончание пиршества, над развалинами еды организаторы начали говорить о том, каково им со мной расставаться, с прощальными словами, от которых немилосердно перехватывало горло. Для моего сдержанного ума этот перевод — дар свыше; но скоро, уже сейчас, я начинаю жалеть об этом. Анонимность для меня редкое блюдо. Только спрятав свою прежнюю личность, могу я получить равное отношение к себе, как ко всему потоку людей: и тогда я обнаруживаю себя во многом менее полезным, чем средний уровень. Здравый урок скромности; но и дорогостоящий, так как разыгрывать из себя другого человека — это требует бдительности денно и нощно, и только физическое волнение может заставить меня собрать себя в кулак.

Здесь я и сам по себе был в критическом состоянии: в напряжении, превышающем способности моего предательского тела, выдерживая состязание с юностью. На сборный пункт я буду оглядываться с теплотой, как на последнее мое испытание, которое я, по крайней мере, пережил, хотя не сказать, чтобы с честью. Правда, иногда я смеялся вслух, когда больше всего слез проливал в своих заметках. И приобретение от этого — то, что я никогда снова не буду бояться простых людей.

Потому что я научился здесь солидарности с ними. Не то чтобы мы очень похожи или станем похожими. Я завербовался, питая надежду, что разделю их вкусы, манеры и жизнь: но моя натура упорствует, видя все в зеркале самой себя, а не прямым взглядом. Поэтому я никогда не буду полностью счастлив так, как счастливы эти парни, находящие свой нектар жизни и ее эликсир в глубоком шевелении каких-нибудь семенных желез. Кажется, я могу ближе всего подойти к этому «по доверенности», используя свои способности (столь заостренные опытом, успехами в войне и в дипломатии), чтобы помочь им сохранить свое врожденное счастье в противостоянии с комендантами и Пултонами этого мира.

ВВС для меня теперь — это я сам: призвание абсолютное и неизбежное, без единого сомнения: и это такое чудо, что я горю желанием сделать его идеальным. Мне было нестерпимо видеть, как цвет его непорочных новобранцев портится здесь нелепым обращением. Мои горести всегда поправимы: горести каждого всегда поправимы, ведь слишком легко он может прощать их, если они вообще заслуживают этого великого слова — прощать. Может ли Пултон, даже если встанет с левой ноги, набраться достаточно тонкости, чтобы причинить мне боль, которую можно было бы запомнить? Но, когда он оскорбляет других, я негодую. Он грешит против воздушного флота.