20. Наш командующий офицер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20. Наш командующий офицер

Я проснулся, когда зажгли огни. Боль в голове, горло горит, тело ноет с головы до ног, как будто всю ночь по мне ездил паровой каток. Ну да, конечно, вчера был дерьмовоз. Однако впереди гимнастика и новый день.

День далеко не добрый. Идиот капрал, ведущий гимнастику, команды которого Мэдден уподобил чиханию таракана, снова взялся за нас. Сержант Каннингем уехал на выходные, и эта скотина получила власть. Чтобы поддержать его, появился комендант, пропащая душа. Он часто приезжает сюда утром в своем двухместном автомобиле. Это не человек, а сущие развалины: левой ноги у него нет, поврежден глаз и (как мы великодушно предполагаем) мозг, одна рука искалечена, среди ребер серебряные пластины и корсеты. Когда-то он был выдающимся военным: а теперь ВВС — его милосердный приют.

На гимнастику он не надевает свои искусственные конечности: вместо этого он цепляется за стену кухни ногой в пустой штанине и держится за опору, а рукой пытается повторять движения инструктора. Скажете, это прекрасно со стороны инвалида — так отрицать свои увечья? Театральная похвальба, причем за наш счет. Он вынужден испытывать боль всегда, и потому настроен на то, чтобы нам было, по меньшей мере, неудобно. Когда он присутствует на гимнастике, она длится до самой последней минуты: и, как бы ни плакало над нами небо, все упражнения должны быть сделаны. Он-то потом едет на машине домой и переодевается, если в этих руинах осталась хоть одна кость, способная почувствовать промозглую сырость. Летчикам приходится ходить так, пока их единственные брюки не просохнут.

Капрал спешно поднял нас на ноги, рыча и огрызаясь. Всех от него тошнило, и вся муштра разладилась. Самый лучший инструктор не может ничего поделать с упирающейся командой: а этот капрал был одним из худших. Ругань и угрозы — бесполезные средства для обучения. На мне тяжким грузом лежало истощение вчерашнего дня, и по скользкому асфальту бежать было тяжелее. Раз или два я чуть ли не сдался; но на меня зашипели, как на слабака, и я заковылял снова. Восемь ребят действительно свалились, вместо обычных двух-трех в день: но я изо всех сил приглядывался к себе и знал, что вряд ли упаду в обморок. И это к лучшему, потому что иначе врачи могут выкинуть меня как непригодного, и тогда все муки и надежды пропадут даром.

Разумеется, я пропустил завтрак: потому что плотность этой пищи довела бы до тошноты мое запыхавшееся тело. Потом капрал Эбнер сказал мне, что я направлен в штаб, бегать по поручениям, на весь день, поэтому должен сейчас же одеться в голубое и выступать. Это была еще и возможность разносить мою сбрую — «птичьи гнезда» в наших обмотках сильно беспокоили его перед походом в церковь. Обмотки, выпускаемые ВВС — негибкие, без припуска, и они не обволакивают ногу так, как обмотки Фокса — первое приобретение летчика, у которого завелись двенадцать шиллингов в кармане: но на сборном пункте новобранцам не разрешается идти на парад в «фоксах». Поэтому каким-то образом требуется приспособить к делу эту сбрую. Эбнер советовал надевать их очень туго в мокром виде: чтобы они растягивались там, где натянуты, и сморщивались там, где свободно висят, и после двух-трех таких замачиваний хоть как-то приспосабливались к нашим икроножным мышцам. Тем временем эта пытка сжатием заставляет нас хромать. Сегодня я был способен скорее ковылять по поручениям, чем бегать: и все же работа посыльного обещала быть чистой и легкой, так что я был благодарен, что капрал выбрал меня.

В штабе меня оставили на скамье в коридоре, пока я не понадоблюсь: до этого прошло два часа. Чуть ли не каждую минуту мимо проходили офицеры. Мне было приказано каждый раз подниматься на ноги и молча отдавать честь. Штукатурка на стене за скамьей посыльных сияла, отшлифованная шестилетним трением об их спины. Я перестал изображать из себя заводную игрушку только тогда, когда старшина послал за мной, чтобы разжечь ему камин.

Вскоре после одиннадцати комендант решил нагрянуть с инспекцией обмундирования тех тренируемых, которые собираются покинуть сборный пункт. Туда, куда он шел, я должен был следовать за ним, как барашек за Мэри[15], в двух шагах позади: и я учился приспосабливаться к поступи его протеза, когда он обернулся ко мне и заорал: какого дьявола набалдашник моей трости смотрит в землю? Искаженное гневом лицо приблизилось прямо к моему, и меня чуть не затошнило от мерзкого вида грубых волосков, которые лезли у него кустами из носа и ушей, и темных крапинок, испещрявших его кожу. «Какой у вас номер?» (Между прочим, никогда не зовите человека «рядовым», и старайтесь сначала спросить у них фамилию, а не номер. Мы вовсе не гордимся тем, что ходим нумерованными). «Из какого отряда?» «Еще не направлен в отряд, сэр». Потерпев поражение, он развернулся и затопал дальше. Даже архикаратель не вправе покарать за огрехи в строевой подготовке того, кто еще не проходил ее. Навлекать несчастья доставляло ему удовольствие, ведь его тело причиняло ему такие муки, что передвигаться он мог, только плотно сжав губы и нахмурившись: ему становилось легче, лишь когда вокруг него расходились круги ужаса.

Еще больше стыда досталось на мою долю в бараке, где обмундирование было аккуратно сложено на кроватях. Даже не взглянув, он поддел палкой одеяло первого по жребию и сбросил его на пол. «Застелить снова, как следует», — прогремел он ошарашенному владельцу. То же со вторым и третьим. После этого он успокоился за то, что не смог причинить мне неприятностей, и на другие комплекты не набрасывался.

«Это ваша лучшая фуражка?» — одному из людей. «Да, с-с-сэр», — пролепетал он. Знающий человек. Комендант любит, когда перед ним пресмыкаются. Он прошел мимо. «А ваша?» — следующему. «Да, сэр», — ответил тот неустрашимо. Комендант натянул фуражку ему на глаза, потом сбросил ее и сбил назад. «Новую фуражку», — бросил он сержанту, стоящему у его локтя. «Новую, сэр», — подобострастно повторил сержант. «А этого рядового — на уставную стрижку», — продолжал тот. Это значит — обкорнают по всей голове, и придется неделями сидеть здесь, в заточении, уродом.

Измывательство продолжалось. Я ловил себя на том, что дрожу, сжимаю кулаки, повторяю себя: «я должен его ударить, должен», а потом чуть не расплакался от стыда, что офицер выставляет себя таким хамом на публике. К счастью, на этом бараке представление закончилось, и мы прошествовали назад в штаб всей процессией, комендант, я, старшина, дежурный сержант и военный полицейский. Те, кто видели, как мы идем гуськом, шныряли назад или прятались за бараками. Если комендант на дороге к мосту, мы идем в секцию М, за полмили обходя столовую, чтобы уберечься от его дурного глаза.

Однажды он вышел, держа в каждой руке собаку на сворке. Возбужденные животные рванули вперед, увидев кошку. Калека упал, изрядно проехавшись лицом. Но собак он не отпускал. И не мог подняться, как ни бранился. Все склоны были усеяны летчиками, молча смотревшими на его потуги. Зараза любопытства достигла отрядов, и строевая остановилась. Наконец дежурный офицер, видя его брошенным, кинулся вниз и снова поставил его на ноги. «Да пусть бы старый хрыч хоть сдох», — перешептывались летчики.

Но мы были еще добрее к нему, чем его будущие подданные. В день, когда он впервые прилетел туда, аэродром был окружен рядовыми, чуть ли не на коленях молившимися, чтобы он разбился. Такая ненависть к смелому человеку столь же редкое, сколь и пагубное для военных явление. Его характер был основан на извращении понятий о храбрости, выносливости, твердости и силе: в нем не было участия ни к одному из тех, кто не был офицером, не было милосердия (хотя все роды войск нуждаются в большой дозе милосердия каждый день) и не было чувства товарищества. Он склонялся только к военной стороне Военно-Воздушных Сил, и понятия не имел о том, что его рядовые не будут покоряться таким методам. Отчасти, может быть, это была честная глупость. Его друзья-офицеры уверяли, что он был добр к собакам и близко к сердцу принимал материальные интересы рядовых. Это задевало нас еще больше. Нам казалось, что на нас можно было бы обратить чуть больше внимания, чем на нашу еду и одежду. Он относился к нам, как к скотине: поэтому видеть его было унижением для нас, а слышать его грубости — оскорблением. Само его соседство стало ненавистным, и мы избегали проходить мимо его дома.

После обеда адъютант вызвал меня звонком и с многочисленными инструкциями вручил запечатанный пакет для отдела расчетов, находящегося за мостом. Этот неопрятный барак, казалось, был весь заполнен столами на трех ножках, а столы были завалены документами, и я бродил там, не в силах найти среди множества клерков того, в чьи обязанности входит освобождать посыльных от ответственности. Как в тумане, я осознал, что в дальнем углу комнаты — золотой околыш, обозначающий офицера. Вдруг он подал голос: «Вы что, не отдаете честь офицеру?» Пораженный, я выдавил из себя: «Да, сэр, отдаю, если он в фуражке». Отступив на шаг, он удивленно притронулся к голове и выдохнул: «Но я-то в фуражке». «Значит, так и есть, сэр», — весело ответил я: и отдал честь: и вручил свою тягостную ношу в его пустые руки: и, ловко развернувшись, ушел на свободу, прежде чем он успел закрыть рот.

Остаток дня я прислуживал адъютанту с мягкой речью, чье застенчивое нежелание мною пользоваться побуждало меня предупреждать его приказы. Четыре тридцать, и комендант готовится возвращаться домой, а для меня это сигнал к освобождению. Я снес его дипломат и бумаги к небольшой машине. Он тяжело забрался внутрь, без посторонней помощи: ибо мы знали, что протянутую ему руку он ударит костылем. На сиденье он расчистил место для собаки. Я завел двигатель. Он отмахнулся от меня, втащил внутрь костыль и отвел машину назад: потом взревел: «Прыгайте, дурак проклятый!» Я взлетел на покатый задок, и цеплялся там, как обезьяна, между капотом и багажником, пока он ловко вел по парку к своему дому, окруженному деревьями, у площадки для гольфа.

Он въехал в ворота: и крикнул мне: «Смирно!» Я вытянулся, как на параде. «В следующий раз держите трость как следует. Вольно!» Я повернулся направо, отдал честь и зашагал прочь. Нелепость муштры может быть терпимой только среди товарищей по несчастью. Поэтому моя спина, пока я шел, горела от мысли, что в его глазах мои ноги шагают не прямо. К тому же эти ноги были натружены. Сморщенные обмотки заставляли меня пожалеть, что он обрек меня на эту долгую прогулку пешком до лагеря. Прежде чем я достаточно отошел, можно еще было слышать, как он в саду муштрует своих детишек.