12. Переоценка
12. Переоценка
Когда вы в хорошей форме, плац — всего лишь тяжелая работа: но если вы чувствуете себя хотя бы немного хуже, чем хорошо, это очень и очень болезненно, это муки, переносимые день за днем, пока вы не поправитесь или не падете. Плац занимает теперь всю нашу жизнь. Мы не замечаем ни зимней реки, ни голых деревьев, ни сельской тишины лагеря.
Даже ради меня, главного из ее поклонников, луна больше не показывается. Последнее время она не сияла так ярко: шел дождь, и мокрая одежда — наказание для обитателей барака: было слишком холодно, чтобы слоняться без дела, а ведь лишь на досуге может человек наслаждаться луной. Но это — всего лишь оправдания. Причина в том, что теперь мы живем ради строевой подготовки, упражнений с оружием, маршировки, церемониала и гимнастики. Можно увидеть, как мы отрабатываем движения после поверки, в одних носках, между кроватями. Все разговоры наши — о строевой: все частные мнения мы потеряли. Только по вечерам мы иногда веселимся, и всегда шумим, собираясь вокруг печей, которые заставляем жарко гореть, набрасывая в них бурелома и краденого угля. Но слишком многие валятся спать в восемь часов, от усталости.
Между собой мы все еще с надеждой говорим о перспективе службы в ВВС, предполагая, что сборный пункт — это испытание, ради того, чтобы завоевать свободу для беспрепятственной работы, которая ждет впереди. Впереди должно быть лучше, иначе, если бы все летчики тратили время так, как мы, английский воздушный флот уже успел бы обанкротиться. Мучительное нервное напряжение постоянного наблюдения, проверок, унижения, наказаний казарменной жизни выжгло из нас каленым железом последние остатки рвения: или, скорее, прикрыло его, ведь, как я подозреваю, в конечном счете мы вновь обретем свои врожденные «я» и втайне вспомним наши мечты.
Нобби несчастен. Мы не оставляем его одного, боясь, что он собирается покончить с собой. Дылда поговаривает о том, чтобы выкупиться, потому что он слишком расхлябан физически, чтобы уследить за руками и ногами на занятиях, и потому вечно попадает под наказания. Шестеро в госпитале: но сорок остальных полны неустрашимой стойкости. Мы держимся вместе, доверяя друг другу во всем, кроме дележки еды за столом. Тогда вмешивается голод; и летчики легко поддаются недоверчивости, долгое время пробыв в бедности, которая пробуждает подозрения, лишенные великодушия. Большинство из нас неосознанно дает себе поблажки, когда мы делимся: исключая случаи, когда я стою на раздаче и сознательно урезаю себя. В этом нет никакой добродетели. Как леди Шалотт[27], я предпочитаю видеть мир сзади в зеркале.
Мы ворчим на пищу, и ворчат громче всех те, кто прежде никогда не имел еды вдоволь, да и та была плохо приготовлена. Такое брюзжание — часть всеобщих притязаний на благородное прошлое. На самом деле сырье отличное, а приготовление — все, чего заслуживают летчики. Мы набрасываемся на свой кусок, как волки, слишком поспешно, чтобы расценить вкус. Так же точно те, кто пришел сюда в лохмотьях, больше всех жалуется на дурно сшитую и ветхую форму; в то время как другие считают ее отличной, если вспомнить, что нас одевают даром. Уайт стал портным в нашем бараке (его отец и мать торгуют поношенной одеждой), и за недельный тариф, который допускает наш заработок, он утюжит складки на наших брюках до остроты ножа, как требует Стиффи.
Наш разговор — о кино или о футбольных кубках и лигах, если не о лавке. В тот день, когда распалось коалиционное правительство, я лежал и слушал, пока не погасили огни, и услышал много о «Челси» и «Арсенале», но ни слова о Ллойд-Джордже[28]. Иногда (и это лучше всего) люди делятся тайнами своих ремесел; монтеров и электриков почти невозможно понять, но они так живо рассказывают, что заразительны, как еврейские торговцы, болтающие на идиш.
Стесненное существование пробуждает противоположные стремления. Они щупают мои книги, а те, что на иностранных языках, рассматривают так, будто в них заключен какой-то шифр, способный их обогатить. На мой относительно просвещенный суд они несут мелкие вопросы по религии, естественной истории и науке. Я нахожу достойными жалости эти затруднения, вызванные недомыслием и необдуманностью: но так же часто они пугают меня гранитной уверенностью в истоках своих позиций. Идея (к примеру, о нормальности брака, предоставляющего человеку естественного, дешевого, надежного и согласного партнера по постели), если они воспитаны в ней, воцаряется уже к двадцати годам и становится неоспоримой, просто в силу привычки. Они предпочитают покорную веру активному сомнению.
И все же ключом к четвертому бараку остается смех, журчащий на нашем мелководье. Везде шум — игры, шалости, болтовня, советы, помощь, совещания, признания, жалобы: и смех, даже за самыми серьезными делами. Шум стоит адский. Наш джаз-бэнд — в своем роде шикарный, потому что Мэдден ведет его своей мандолиной. Его поддерживают угольные ведра, пожарные корзины, пять гребенок, обернутых папиросной бумагой, два совка, дверцы печки, пять заслонок и случайные голоса. Чем громче шум, тем громче они поют, тем больше прыгают по кроватям, состязаются в силе на руках, делают прыжки и захваты или борются, катаясь по полу, вокруг окованных железом ящиков. Едва ли хоть один вечер проходит без веселого кровопролития.