Глава 6 СОВЕТСКАЯ ГРАЖДАНКА (1922–1960)
Глава 6
СОВЕТСКАЯ ГРАЖДАНКА
(1922–1960)
После отъезда Шаляпина стало совершенно ясно, что дети вскоре последуют за ним, в России они не останутся. Ситуация в Москве не улучшалась — продолжалась та же жизнь, полная лишений, унижений и нищеты. Из-за границы Шаляпин звал детей к себе, писал им высокопарные письма, убеждая в необходимости учиться, чтобы затем продолжить образование за границей и стать хорошими специалистами — достойными гражданами своей страны.
«Детухи мои милые, — писал Шаляпин Борису и Федору в ноябре 1922 года, — учитесь, пожалуйста, хорошенько, чтобы в будущем году я мог вас взять за границу учиться, как я взял всех ребят из Питера. Учиться необходимо. Понимаете? НЕ-ОБ-ХО-ДИ-МО!.. Кончайте гимназию, и я вас также увезу в какие-нибудь высшие школы, кого куда, кого в Италию, а кого, может быть, тоже в Америку.
Помните, дети: новой России нужны сильные и здоровые честные работники во всех отраслях!!! На вас будет лежать ответственность за будущее нашей Родины…»
Шаляпин возлагал на своих детей большие надежды. «…Я верю в моих сыновей и думаю, что в жизни буду вами гордиться!» — писал он в 1923 году Борису. Впрочем, за этими громкими словами о необходимости работы на благо родины скрывалось прежде всего единственное, вполне человеческое желание Шаляпина — поскорее вывезти детей в безопасное место. Но пока он был советским артистом, зависел от власть придержащих и вынужден был выражать верноподданнические чувства.
Иоле же Игнатьевне — без громких фраз — он прямо написал о том, что нужно как можно скорее вывозить детей за границу, это для них наилучший выход.
«Ты же знаешь, что я желаю моим детям всего самого лучшего, что есть на свете, в этом не может быть сомнений!» — убеждал он ее, и пока у Иолы Игнатьевны не было повода усомниться в этом. Верила она Шаляпину и когда он писал ей о том, что очень много сейчас работает и вновь собирается в Америку отбывать «положительно каторгу» ради того, чтобы все они смогли скоротать свой век без унижений. «Что делать? нужно зарабатывать деньги, а для этого один-единственный путь, чтобы иметь достаточно золота — АМЕРИКА. Думаю, что после следующего сезона я уже не буду работать так много. Н-но — кто знает?..»
В декабре 1922 года Иола Игнатьевна выехала с Таней в Милан, устроила ее там, а сама в 1923 году вернулась в Россию за Федей, который пожелал жить в Париже с отцом.
Лидия уже два года жила в Германии, куда ей помог выехать Максим Пешков. Уезжая за границу, летом 1921 года Максим прислал из Берлина вызов и разрешение на выезд своей невесте Н. А. Введенской (бывшей участнице Шаляпинской студии), Лидии, ее мужу В. П. Антику и художнику И. Н. Ракицкому. В первых числах ноября этого же года в Берлин на лечение с тромбофлебитом, цингой и кровохарканьем приехал А. М. Горький. Его сын с невестой и Лидия Шаляпина уже ждали его там.
«После горного воздуха Сан-Блазиена врачи рекомендуют Алексею Максимовичу морской воздух Герингсдорфа, и мы едем туда, — пишет в своих воспоминаниях Н. А. Введенская. — У хозяина-немца снимаем виллу с мансардой. В комнатах виллы по стенам развешано много всевозможного старинного африканского оружия; особенно нас поразила высушенная голова африканца, стоявшая на камине.
На втором этаже поселился Алексей Максимович, мы — внизу, гости остановились в мансарде.
Неожиданно в Герингсдорф приехала Мария Игнатьевна Будберг. С ней Алексей Максимович познакомился еще в Петрограде, когда она работала секретарем в редакции „Всемирной литературы“… Кроме Марии Игнатьевны в Герингсдорфе с нами жила Л. Ф. Шаляпина…
Вечерами Лидия Федоровна пела, аккомпанируя себе на гитаре, цыганские и старинные русские песни. Пела с большим чувством и артистичностью, у нее было красивое меццо-сопрано.
Алексей Максимович всегда с удовольствием ее слушал, иногда сочинял смешные припевы, которые тут же и исполнялись при всеобщем одобрении…»
Иногда к ним заезжал Шаляпин, и тогда их милые домашние вечера на вилле напоминали дни, проведенные в России. Пение и задушевные разговоры сменялись шутками и анекдотами — все было как встарь… и вместе с тем совсем по-другому.
С первых же дней пребывания за границей перед шаляпинскими детьми встала серьезная проблема, о которой они никогда не задумывались ранее, — как заработать себе на жизнь? Ведь они больше не были состоятельными людьми, они все потеряли в хаосе революции, и теперь им предстояло самостоятельно строить свою жизнь, показать, на что они способны. Кончилась прекрасная поэзия их детства и юности, начиналась суровая трудовая жизнь. Но нужны ли были этой действительности с ее конкуренцией, с ее жестокими законами потребительского общества эти несчастные романтики и мечтатели, вышедшие из зачарованного сада на Новинском бульваре, с их утонченными душами и жаждой возвышенного — люди без родины, из рухнувшей, уничтоженной страны, от которой не осталось камня на камне?
И все же они старались — хотя и были обречены, — старались приспособиться к этому тусклому, невыразительному существованию, которое теперь им предстояло вести — работать ради денег, безо всяких сантиментов, работать ради пропитания… В первое время Лидия работала в театре-кабаре «Золотой петушок». В Берлине, где в то время находилось около тридцати тысяч русских, их труппа поначалу имела успех. Слухи об этом дошли даже до Советской России. Некоторые газеты назвали Лиду «примадонной Шаляпиной», но отец все равно был недоволен. Он не признавал линию подобных театров.
Положение Ирины в Москве было гораздо более сложным. Она поступила в Театр Корша, но не получала от работы особого удовлетворения. Желанных ролей не давали, и потому ее письма к матери в Италию были грустны и печальны. Теперь у Ирины было почти всегда плохое настроение, она жаловалась на жизнь и время от времени вообще переставала писать Иоле Игнатьевне.
Борис закончил Школу живописи, ваяния и зодчества и учился на скульптурном факультете Высших художественно-технических мастерских. Он не любил писать писем, и, не получая новостей из дому, Иола Игнатьевна обижалась. «Как вы не понимаете, — писала она Ирине, — что у меня больше никого нет, кроме вас, хорошие мои дети, а если вы будете ко мне так относиться, я вообще больше жить не хочу».
Русская революция разметала их семью по всему свету. Постепенно они отдалялись друг от друга, теряли ту кровную связь, которой были связаны в течение стольких лет, и Иола Игнатьевна, не желавшая с этим мириться, пыталась как-то ухватить эти разорванные нити, вновь связать в единое целое навсегда порвавшуюся цепь времен. И когда Ирина жаловалась ей на то, что от отца давно нет писем, она убеждала дочь относиться к этому терпимо: «Прошу тебя писать папе как можно чаще, он там работает, как лошадь, он все-таки уже не первой молодости, и нервы у него также, видно, расстроены, надо показать, что вы его не забываете…»
Как и в детстве, она продолжала рисовать перед ними идеальный образ отца, напоминать им о священном долге перед ним, об их ответственности. Причину же молчания и невнимания Шаляпина она списывала на влияние Марии Валентиновны: «…У нас есть много врагов, которые бы хотели испортить наши отношения с папой и которые ни перед чем не остановятся, чтобы добиться своего».
Мария Валентиновна начинала приобретать в жизни их семьи демонический облик. Федя, живший в доме Шаляпина в Париже, только подтверждал это своими письмами.
Вопреки желаниям Шаляпина отправить Федю в какую-нибудь «агрикультурную школу», где бы он быстро встал на ноги и начал зарабатывать себе на жизнь, Федя решил стать киноактером. Для молодого человека без образования, к тому же эмигранта, это было почти безнадежным предприятием, но Федя продолжал оставаться в Париже, погруженный в свои фантазии. В нем было много отцовских качеств — Шаляпин и сам был мечтателем и романтиком, и, возможно, в Феде, как в кривом зеркале, он видел отражение собственных слабостей и недостатков и потому сердился. Но пока еще — в первое время — Шаляпин пробовал проявлять терпение…
«Он парнишка хороший, добрый и сердечный, — писал он Ирине о Феде, — тоже неглупый, но российский мечтатель со многими идеями в голове, но с малой и даже ничтожной энергией насчет работы». Пока же это неопределенное положение Феди и необходимость жить на средства отца доставляли ему одни неприятности. Его отношения с Марией Валентиновной стремительно ухудшались. В каждом письме к матери Федя выражал настойчивое желание вернуться в Россию, но его останавливало то, что «по теперешним обстоятельствам» ему там было нечего делать.
С 1923 года Иола Игнатьевна жила с Таней в Италии. Она хотела помочь девочке привыкнуть к жизни в новой стране. Таня довольно быстро усовершенствовала свой итальянский язык, затем поступила актрисой в русскую труппу Татьяны Павловой, выступавшей в Италии. Иола Игнатьевна была неотлучно с ней, ездила вместе с ней на гастроли по городам Италии — в Венецию, Падую, Римини, Комо… Но не красота родной Италии занимала ее в это время. Иола Игнатьевна с ужасом думала о том, что наступит день, когда она должна будет вернуться в Россию и оставить свою младшую дочку одну — живущую в чужой стране на грошовое жалование актрисы иностранной труппы.
В это время Иола Игнатьевна внутренне переживала состояние растерянности и тревоги. Осенью 1924 года она написала Ирине, что за этот год, что она провела на родине, у нее не было ни одного спокойного, счастливого дня. Все ее мысли занимали ее дети, отчаянно боровшиеся за выживание в разных странах мира. На какой-то момент Иола Игнатьевна пала духом. Она надеялась на поддержку Шаляпина — но совсем не на те ничтожные суммы, которые он время от времени кидал ей. Не денежных подачек она ждала от него, но его участия и заботы. Она надеялась, что они встретятся или Шаляпин напишет ей, посоветует, как им быть, как помочь их несчастным детям, оказавшимся в таком сложном положении. Но этого не было. Шаляпин молчал. Он с легкостью отрекся от нее и вел себя по отношению к ней так, как будто будущее их семьи совсем не интересовало его, а Иола Игнатьевна и дети принадлежали к тому прошлому, исчезнувшему миру, от которого он бежал. Связь между ним и Иолой Игнатьевной была практически прервана.
«…He только он мне ничего не пишет, но как будто и знать меня не хочет», — с горечью писала она Ирине.
Перед всеми трудностями и испытаниями Иола Игнатьевна, как обычно, оставалась одна. Надеяться ей было не на кого. Она серьезно думала о возвращении в Россию. Беспокоилась за Ирину и Бориса и за судьбу их дома, который ей хотелось уберечь от окончательного разорения. Но, кажется, надежда не до конца покинула ее. Dopo la tempesta viene il buon tempo. Speriamo! «После грозы наступит хорошая погода. Будем надеяться!» — часто вспоминала она старую итальянскую поговорку, которую любила повторять ее мама. Как будто бы она не замечала того, что жизнь постоянно обманывала ее ожидания…
События между тем развивались своим чередом. В конце 1925 года в Париж приехал Борис, решивший продолжить образование во Франции. Теперь и ему предстояло столкнуться с трудностями маргинального эмигрантского существования. В Париже, кроме Феди, теперь оказалась и Лида. После успешного начала в ее театральной карьере наступила полоса неудач. Их труппа в Берлине распалась, устроиться в хорошие театры не удалось — для этого нужны были деньги и связи, а у Лиды не было ни того, ни другого. Пришлось переехать в Париж и просить помощи у матери, обещая ей в ближайшем будущем встать на ноги и начать зарабатывать на жизнь самой.
Едва в Париже появился Боря, Иола Игнатьевна, оставив Таню в Италии, примчалась к нему. Ненадолго они собрались все вместе. Вскоре им предстояло расстаться, поскольку Иола Игнатьевна все же собиралась возвращаться в Москву. Настроение у нее было подавленное. Неустроенное положение детей, безразличное отношение к ним Шаляпина тревожило и доставляло ей немалое беспокойство. Впереди вырисовывалась безотрадная картина. Столько лет страданий и самоотверженной борьбы за семью обернулись прахом, все ее усилия оказались напрасными, и столько сил было потрачено зря! «Боже мой, — писала Иола Игнатьевна Ирине, — если бы ты знала, как я устала от этой жизни. Мне кажется, что я все потеряла на свете, даже мою любимую семью. Где она?..»
Семьи, действительно, давно не было. Новый 1926 год Иола Игнатьевна с Борей и Федей встречала у Коровиных. Вечер оказался скучным и неинтересным. Гости разошлись к двум часам ночи. Как это было непохоже на те шумные, искрящиеся юмором и весельем застолья, которые устраивались, бывало, на Новинском бульваре! Тогда была молодость, льющаяся через край энергия, наполненная до краев жизнь. Теперь об этом остались одни поблекшие воспоминания, а в неутешительном настоящем — только бедность эмигрантского существования и унылые трудовые будни.
За эти несколько лет Шаляпин ощутимо отдалился от своей первой семьи. Он посчитал свои обязанности по отношению к ним исчерпанными и мог позволить себе снабжать их разовыми подачками, незначительными денежными суммами, на которые трудно было существовать безбедно. «От папы ничего не получаю, — жаловалась Иола Игнатьевна Ирине в конце 1925 года, — он мало о нас заботится». А в 1926 году она снова писала: «Папа стал очень расчетливый, он совсем неузнаваем…»
Шаляпин опасно менялся на глазах. Он был недоволен детьми. Их театральные неудачи раздражали и злили его, и постепенно между ними росла стена непонимания, разрасталось отчуждение, переходившее в глухую вражду. Огромную роль в этом играла Мария Валентиновна, настраивавшая Шаляпина критически по отношению к неуспехам его детей. Она извлекала из этого прямую выгоду — уничтожить все связи Шаляпина с первой семьей означало скорее подтолкнуть его к долгожданному разводу — благо теперь для этого не требовалось каких-либо особых усилий! — и добиться исполнения — наконец-то! — давно поставленной цели. И Мария Валентиновна действовала ловко и умело. Шаляпин целиком оказался под ее влиянием, предоставил решать все вопросы ей, и теперь даже дела его семьи зависели от нее.
Иола Игнатьевна почувствовала это сразу же. В марте 1926 года она написала Ирине о поведении Шаляпина: «Я только тебе говорю, что он открыл мне войну, а я буду защищать себя и вас, мои дочурки. Все говорили мне в Париже, что как человек он стал неузнаваем. Вот что сделало влияние скверного и нечестного человека…»
Но все же она просила детей писать отцу и не забывать его: «Папа, несмотря ни на что, страдает от такого отношения». Она еще по-прежнему оправдывала его, списывая все его негативные поступки на дурное влияние его окружения. Она не могла поверить в то, что Шаляпин разлюбил своих детей. Мария же Валентиновна теперь вызывала у нее только чувства презрения и негодования.
Последовательно и методично та начала подталкивать Шаляпина к решению развестись. Иола Игнатьевна была поставлена перед ситуацией, к которой она готова не была. В России ее права были надежно защищены законом. Революция открыла для Марии Валентиновны неслыханные возможности. Теперь все преграды пали, препятствия были устранены, и надо было только воспользоваться ситуацией — тихо и незаметно отстранить Иолу Игнатьевну со своего пути, вычеркнуть ее из жизни Шаляпина.
Но неожиданно Иола Игнатьевна, всегда шедшая Шаляпину навстречу, в данном вопросе проявила неслыханную твердость. Она наотрез отказала Шаляпину в разводе, сославшись на то, что Федя и Таня еще не достигли совершеннолетия. Конечно, это был всего лишь повод. Но Иола Игнатьевна надеялась, что таким образом она сможет сохранить хотя бы ту призрачную, тонюсенькую ниточку, которая связывала ее несчастных детей, разбросанных по разным странам света, с их ненадежным и капризным, но все же любимым ими отцом.
О себе она не думала. Она возвращалась в Россию, к своему разрушенному дому, на пепелище. Шаляпину она больше была не нужна. Он показал ей это слишком ясно. Между ними не получилось не только любви, но и дружбы, простых человеческих отношений. Они оказались слишком разными людьми. Все ее усилия повлиять на него — сделать его более благородным, более ответственным и участливым — оказались напрасными. Шаляпин не оценил того, что она сделала для него за все эти годы, и теперь ей больше нечего было делать в Европе. Да и жизнь детей постепенно определялась. Таня вышла замуж и осела в Италии. Борис серьезно работал и обещал стать хорошим художником. Федя собирался в Америку с желанием начать там карьеру киноартиста. Не устроена была Лидия, но она со свойственным ей оптимизмом обещала маме выпутаться изо всех сложных ситуаций.
Перед отъездом Иола Игнатьевна встретилась с Шаляпиным, просила его помогать детям, и, судя по его письму к Ирине, он это обещал. Несмотря на ее отказ в просьбе о разводе, расстались они вполне мирно, хотя не было уже между ними той искренности, той простоты и сердечности, которая существовала в России. Железные законы эмиграции разъединяли и отдаляли друг от друга когда-то очень близких и дорогих людей.
С отъездом Иолы Игнатьевны дети осиротели. Они лишились человека, который до этого момента охранял и оберегал их от всех трудностей жизни, и теперь им предстояло пробивать себе дорогу самим. Но тогда еще, конечно, никто не мог подумать о том, какой длительной будет эта разлука, и потому, провожая Иолу Игнатьевну в Россию, спокойно и беспечно Федя напутствовал ее словами: «Итак, мамуля, не застревай в Москве надолго и приезжай!»
Но даже им, испытавшим на себе все ужасы пяти революционных лет в России, трудно было представить, в какую именно страну возвращается Иола Игнатьевна. В Москве шла устоявшаяся советская жизнь — полная трудностей и лишений и теперь ставших уже постоянными политических преследований, — которую было почти невозможно вообразить в Париже. За три года отсутствия Иолы Игнатьевны не произошло ничего утешительного. Спокойная жизнь возвращалась, но это была совсем не та жизнь, которой они жили прежде. В современной жизни в России оставалось мало человеческого.
Дом на Новинском бульваре по-прежнему являлся огромным коммунальным муравейником, заселенным людьми самых разных социальных групп. Большинство составляли люди из народа, простые и малообразованные, ютившиеся до революции в деревянных домах и бараках в районах рабочих окраин. Но в стране победившего пролетариата они должны были жить в господских домах, хотя были по существу столь же бесправны, как и все остальные — притесняемые — граждане Советской России. Вместе с ними в разделенных фанерными перегородками комнатах с обшей кухней, ванной и туалетом ютились Иола Игнатьевна, Ирина с уже вторым мужем, актером П. А. Бакшеевым, крестная Шаляпина, оставшаяся в России, а также некоторые друзья и знакомые Шаляпиных, лишившиеся после революции своего имущества и обретшие в доме на Новинском бульваре теплый прием Иолы Игнатьевны.
Комнату Шаляпина на антресолях, его «последнюю комнату в Москве», которую в собственном доме ему милостиво оставили большевики, заняла преданная поклонница Шаляпина Ольга Петровна Кундасова — женщина, окончившая два высших учебных заведения, что для дореволюционной России было большой редкостью. Шаляпин познакомился с ней приблизительно в 1898 году у А. П. Чехова, который изобразил Ольгу Петровну в повести «Три года» под именем Рассудиной.
«„Олесю“ или „Астрономку“, как называл ее Чехов, знала вся литературная, научная и музыкальная Москва, — писала в воспоминаниях Ирина Шаляпина. — Это было странное и вместе с тем чрезвычайно оригинальное существо с довольно приятной внешностью, своеобразными манерами. Но всегда Ольга Петровна была неряшливо одета, неизвестно где и как жила и обычно кочевала из дома в дом. Она появлялась то у С. В. Рахманинова, то у В. О. Ключевского, то у А. П. Чехова, то у нас.
Ольга Петровна много читала, посещала театры, встречалась с интересными людьми и обладала недюжинным юмором. Она хорошо владела французским и английским языками и всегда носила под мышкой связку учебников, перевязанных бечевкой. Каждый раз, появляясь у нас или где-либо в другом доме, она считала своим долгом сообщить, что пришла прямо с урока…
Нас, детей, она привлекала тем, что мастерски рассказывала всевозможные сказки. Ее любимцем был мой младший брат Борис, которого она прозвала „Годуновичем“…»
Несмотря на то что Шаляпин очень любил Ольгу Петровну, это не мешало ему постоянно подшучивать над ней и особенно над ее «несчастной страстью» к известному астроному, профессору Московского университета Федору Александровичу Бредихину, что и привело к ее неудачно сложившейся личной жизни. Ольга Петровна была не замужем, презирала всех мужчин и называла их «злокачественными петухами». Исключения она делала для немногих. И хотя Шаляпин, без сомнения, входил в избранный круг «счастливчиков», но это не помешало Ольге Петровне, когда он однажды попытался обнять ее, оттолкнуть его руки с презрительным замечанием: «Отстаньте, животное».
Когда Ольга Петровна долго не появлялась в доме на Новинском бульваре, Шаляпин начинал скучать без нее и, бывало, говорил окружающим:
— Да где ж это Ольга Петровна? Уж не вышла ли замуж за профессора Бредихина? (Знаменитый астроном скончался в 1904 году.)
А когда она присутствовала за столом во время обеда, где сидело немало народу (но были только свои), Шаляпин мог неожиданно сказать:
— А знаете ли, Ольга Петровна, мне рассказывали, как вы на даче к Бредихину через забор лазили!
Под общий хохот Ольга Петровна вспыхивала и, бросая приборы, пулей вылетала из-за стола… Но ее обиды быстро проходили.
«…Это, конечно, были шутки, — вспоминала Ирина, — и все мы очень любили Ольгу Петровну; да и она, в сущности, не обижалась, и мне казалось иногда, что эти „розыгрыши“ ей даже доставляли удовольствие, так как исходили они от Федора Ивановича, которого она боготворила».
Так ли это было на самом деле, неизвестно, но Ольга Петровна была очень предана московскому семейству Шаляпиных и после революции окончательно перебралась в дом на Новинском бульваре, заняв комнату Шаляпина. Отдавать ее чужим людям Иоле Игнатьевне не хотелось.
«Ольга Петровна до последних дней своей жизни была связана с нашим домом, — продолжает свой рассказ Ирина. — Скончалась она в 1941 году, накануне Отечественной войны. Умирая, она просила, чтобы когда положат ее в гроб, надели ей на шею цепочку с небольшим медальоном, в котором были портреты Федора Ивановича и брата моего Бориса. Это, конечно, было исполнено».
В доме на Новинском бульваре после революции оказались и давние преданные друзья Шаляпиных Петр Петрович и Наталья Степановна Козновы. В трудные минуты они не раз помогали Иоле Игнатьевне, и вот теперь, когда они лишились своего имения Мешково, она приютила их в своем доме. Помещичий быт их когда-то уютной и гостеприимной усадьбы, почти тургеневско-гоголевских времен, всегда наполненной гостями и слугами, та спокойная и вольготная жизнь, которую вели эти два «российских мечтателя», уступили место печальному быту коммунальной квартиры. Теперь они уже не могли, как прежде, только наслаждаться жизнью. В последние годы Петр Петрович, прекрасно читавший рассказы Чехова, поступил на сцену, играл в театре Незлобина под фамилией Петров. Оба они закончили свои дни в доме на Новинском бульваре.
Загнанная в подвалы, униженная, но не сломленная российская интеллигенция продолжала жить своей собственной, подпольной, параллельной официальной, жизнью. Это был ее молчаливый протест — пассивный, но несгибаемый — против всех преступлений и беззаконий, творившихся в советском обществе. Они должны были жить и сохранять человеческий облик, несмотря на обстоятельства, вопреки той страшной действительности, которая их окружала.
Кое-как Иола Игнатьевна приспособилась к своему новому положению. Смирилась и поняла, что ничего иного уже не будет. Но, конечно, она не могла ожидать, что обстоятельства снова — в который уже раз! — обернутся против нее и вскоре она окажется в эпицентре скандала, причиной которого станет опять-таки Шаляпин.
Несмотря на то что после отъезда за границу Шаляпин сохранял советский паспорт и вел себя по отношению к власти в СССР вполне лояльно, под разными предлогами — что было вполне объяснимо — он отказывался возвращаться на родину. Не для того он бежал отсюда без оглядки, чтобы добровольно вернуться в «коммунистический рай» и вновь позволить надеть на себя ошейник. Но открыто высказать свою позицию, признаться в подобных мыслях означало бы поставить себя на грань разрыва со своей страной, а этого Шаляпин не хотел. Он надеялся пересидеть смутные времена за границей и потому на все вопросы, связанные с его возвращением, должен был стыдливо опускать глаза и врать что-то о том, что весь опутан контрактами и должен отрабатывать их.
Но в советском обществе подобного поведения ему простить не могли. Проявления буржуазности, политической неблагонадежности, зажиточность и мещанство выжигались из советских граждан каленым железом. Шаляпин становился странной, неподконтрольной фигурой. Самостоятельно заключал новые контракты на Западе, не спрашивая на это разрешение советских чиновников, не отчислял положенных денег государству, то есть не платил оброк, который еще хоть как-то мог оправдать в глазах правительства его затянувшееся заграничное пребывание.
Терпеть это дальше было невозможно. Постепенно Шаляпина стали подталкивать к возвращению. Он тихо упирался. В письмах к Ирине он называет то одну, то другую дату своего предполагаемого возвращения в Россию, но за этими датами без труда можно было угадать лишь его неловкость от вынужденного обмана и желание оттянуть свой приезд как можно на большее время. Ехать в Россию Шаляпин не хотел.
Но вот в 1927 году были предприняты решительные действия по возвращению Шаляпина на родину. Советская власть готовилась торжественно отпраздновать десятилетний юбилей своего правления, превратившего «нищую» и «отсталую» Россию в «процветающее» и «свободное» первое в мире «государство рабочих и крестьян». На это были брошены лучшие силы. В Мариинском театре готовилась новая постановка оперы «Борис Годунов» в авторском оригинале, по партитуре, открытой недавно П. А. Ламмом, к которой хотели привлечь и Шаляпина. Но Шаляпин на предложение не откликнулся, отговорился «необходимостью отрабатывать контракты». Он надеялся переждать и на этот раз, не хотел обострять отношения с властями, не хотел скандала. Но кто бы теперь позволил ему остаться в стороне? Те люди, с которыми Шаляпину предстояло иметь дело, были сделаны из железа, им не была свойственна человеческая слабость прощать. Нежелание Шаляпина участвовать в постановке, посвященной десятилетней годовщине Октябрьской революции, было рассмотрено как момент политический, а этого ему уже простить не могли. По отношению к нему должны были последовать репрессивные меры. Шаляпин должен был быть серьезно наказан. Повод тоже не заставил себя долго ждать. Шаляпина, никогда не разбиравшегося в политике и даже не особенно ей интересовавшегося, подловить было нетрудно.
Так случилось и на этот раз. Шаляпин, бывавший в русской церкви святого Александра Невского в Париже и иногда даже певший на клиросе вместе со знаменитым хором Афонского (что тоже не могло понравиться советской власти), однажды, увидев на церковном дворе оборванных русских женщин и детей, просивших милостыню, пожертвовал на этих несчастных 5000 франков. Деньги он передал отцу Георгию Спасскому, своему духовнику, служившему в кафедральном соборе святого Александра Невского, с просьбой распределить деньги между нуждающимися. «Милейший, образованнейший и трогательнейший» человек отец Георгий, как характеризовал его Шаляпин, разумеется, с благодарностью принял этот дар и даже посчитал необходимым публично поблагодарить Шаляпина, для чего направил письмо в редакцию газеты «Возрождение»: «Позвольте при посредстве вашей уважаемой газеты выразить благодарность Ф. И. Шаляпину, передавшему мне 5000 франков на русских безработных. Три тысячи переданы мною в распоряжение Владыки Митрополита Евлогия, тысяча — в распоряжение бывшего морского агента капитана первого ранга В. И. Дмитриева и тысяча франков розданы мною непосредственно известным мне безработным».
Это и было той последней каплей, которая переполнила чашу терпения московских правителей. За этим должна была последовать открытая травля Шаляпина.
И вот в № 20 (от 31 мая) 1927 года газеты советских работников искусств с замысловатым названием «Рабис» появилась статья некоего С. Симона под названием «Свиты его величества — народный артист Республики». Эпиграфом к своей статье С. Симон поставил благодарственное письмо отца Георгия Спасского, а далее он задавал вопрос, интересовавший в Советском Союзе многих: почему Шаляпин не возвращается на родину?
«Я еще понимаю, — возмущался С. Симон, — если побудет такой Народный Артист Республики за границей несколько месяцев, скажем, полгода, даже год — подлечится, отдохнет и вернется восвояси, к себе, в СССР. А если он путешествует по Америкам и Европам разным — годы, да встречается там со своими знакомыми — „бывшими“ русскими каждодневно, да гастролируя в театрах всех материков, зашибает громадную деньгу, приобретает дома, имения и виллы?.. Кто он тогда? Народный ли Артист Республики или… заслуженный артист императорских театров и солист его величества? Попробуй, разреши…»
С. Симон вполне определенно давал понять, почему Шаляпиным недовольны в Москве. Ведь оставаясь по паспорту советским гражданином, он мог позволить себе роскошь жить свободно и мало считаться с порядками той страны, к которой он пока еще принадлежал. У одних это вызывало зависть, у других возмущение, у третьих досаду. Без сомнения, упомянутый С. Симон разделял все эти чувства, иначе он не написал бы столь пламенной, столь возмущенной статьи, с таким революционным задором, но в сущности он был всего лишь маленькой пешкой в той большой игре, которая велась против Шаляпина. Перед ним прямо ставили вопрос: с кем он — с теми ли, кто осел во вражеском эмигрантском Париже, или с теми, кто строит социализм в СССР? Держаться в стороне от политики дальше было невозможно.
«Почему мы молчим?.. — вопрошал С. Симон. — Почему не положить предел издевательству и наглости над всем СССР этого свиты его Величества Народного Артиста Республики?..
Почему нам не заявить, что нет места среди работников искусств, среди людей, носящих почетное звание „Народного Артиста Республики“ — людям хамелеонам, ренегатам, подобным господину Шаляпину…
Почему?..»
Одновременно в газете «Вечерняя Москва» была опубликована еще одна антишаляпинская статья, написанная в развязно-бульварном духе. Ее автор, подписавшийся былинным именем «Садко», совершенно уничтожал артиста:
«Сейчас Шаляпин, ставший по ту сторону баррикады, для нас все равно что покойник, а о мертвых — как умолчать „хорошее“?
В лице „покойного“ Шаляпина никакой художественной потери мы не понесли, поскольку струя его творчества иссякла еще до революции и его репертуар не пошел дальше трех-четырех оперных партий и двух-трех десятков навязших в ушах старинных арий и романсов, — да и голос стал изменять ему еще в его „советские“ времена. За годы же пребывания за границей Шаляпин просто исхалтурился».
2 июня в кампанию против Шаляпина включился и первый, «самый талантливый», поэт молодой Советской Республики Владимир Маяковский, откликнувшийся гневным стихотворением в газете «Комсомольская правда»:
ГОСПОДИН «НАРОДНЫЙ АРТИСТ»
Вынув бумажник из-под хвостика фрака,
добрейший
Федор Иваныч Шаляпин
на русских
безработных
пять тысяч франков
бросил
на дно
поповской шляпы.
Ишь сердобольный,
как заботится!
Конешно,
плохо, если жмет безработица.
Но…
удивляют получающие пропитанье.
Почему
у безработных званье капитанье?
Ведь не станет
лезть
морское капитанство
на завод труда
и в шахты пота.
Так чего же ждет
Евлогиева паства,
и какая
ей
нужна работа?
Вот если
за нынешней грозою нотною
пойдет война
в орудийном аду —
шаляпинские безработные
живо
себе
работу найдут.
Впервые
тогда
комсомольская масса,
раскрыв
пробитые пулями уши,
сведет
знакомство
с шаляпинским басом
через бас
белогвардейских пушек.
Когда ж
полями,
кровью политыми,
рабочие
бросят
руки и ноги, —
вспомним тогда
безработных митрополита
Евлогия.
Говорят,
артист —
большой ребенок.
Не знаю,
есть ли
у Шаляпина бонна.
Но если
бонны
нету с ним,
мы вместо бонны
ему объясним.
Есть класс пролетариев
миллионногорбый
и те,
кто покорен фаустовскому тельцу?.
На бой
последний
класса оба
сегодня
сошлись
лицом к лицу.
И песня,
и стих —
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс,
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас.
А тех,
кто под ноги атакующим бросится,
с дороги
уберет
рабочий пинок.
С барина
с белого
сорвите, наркомпросцы,
народного артиста
красный венок!
Это уже было совсем не похоже на тот мирный, пасторальный скандал, разыгравшийся с Шаляпиным в 1911 году после истории с коленопреклонением. Теперь шла война не на живот, а на смерть, и Шаляпин оказывался во вражеском стане. Значит, по отношению к нему требовалось быть беспощадным. Маяковский открыто призывал к расправе.
Тем временем газета «Рабис» продолжала вести антишаляпинскую кампанию. В № 22 (от 14 июня) появилась заметка «Еще о Шаляпине» за подписью К. (читателям сообщили, что это перепечатка из газеты «Форвертс», касающаяся пребывания Шаляпина в Америке), но развязный тон ее говорил сам за себя:
«В центре внимания был, разумеется, Шаляпин как всемирно известный певец, который рта не разинет без гонорара ниже 4000 долларов. Когда Шаляпин говорит, всем приходится соблюдать тишину и единственное исключение составляет двадцатилетний сын его, киностатист, которому разрешается иногда вставить слово для перевода, ибо нелегко понять тот невозможный жаргон, на котором объясняется Шаляпин».
Далее приводились рассказы Шаляпина о революции, об отъезде за границу, когда таможенник, увидев в его чемодане коронационные одеяния Бориса Годунова, простодушно поинтересовался: «Это ты, брат, у царя-батюшки нашего спер?», из которых становилось ясно, что Шаляпин недоволен порядками в своем отечестве и даже осмеливается критиковать их.
В № 23 (от 21 июня) уже сообщалось о том, что ЦК РАБИСа, принимая во внимание опубликованные в белоэмигрантской печати данные, не опровергнутые Шаляпиным, ставит перед Совнаркомом вопрос о лишении Шаляпина звания народного артиста республики.
Рядом — как дополнение недостойного поведения Шаляпина во всех областях — была помещена краткая заметка об «очередном» скандале Шаляпина в Вене, когда во время исполнения оперы ему не понравились темпы дирижера Альвина и он сам подошел к рампе и начал дирижировать спектаклем. Читателям предоставлялось судить самим, с каким несносным человеком им приходится иметь дело.
Кампанию, начатую газетой «Рабис», с благословения сильных мира сего, подхватили и другие центральные газеты, которые за десять лет советской власти в совершенстве обучились сомнительному искусству создавать образ врага народа.
Особое место уделил в своих статьях Шаляпину известный журналист Михаил Кольцов. 30 июня 1927 года он пишет в «Красной газете»: «Имя Шаляпина будет синонимом исключительного нравственного падения, ибо оно будет означать человека, бежавшего из-за денег к его заклятым врагам».
2 июля он помещает в газете «Правда» большую статью под названием «Широкая натура», в которой анализирует поведение Шаляпина после революции и приходит к «неутешительным итогам»: «В советские годы Шаляпин не смог стать тем, чем ему полагалось: просто большим артистом, для которого открыты были все художественные и театральные возможности. Ему, десятипудовой хрипнущей птичке, показалось тошно на русской равнине. Не то чтобы голодно птичке жилось. Клевала она порядочно. Мы были свидетелями, как целые военные дивизии, большие заводы отрывали от жалких своих пайков возы и грузовики с мукой, крупой, мануфактурой и платили ими птичке за радость послушать ее. Птичка не стеснялась. Клевала, но самый вид русского зрителя, его потертая толстовка и несвежие башмаки опротивели Шаляпину. Хотелось другого зрительного зала — черных фраков, тугих накрахмаленных грудей, жемчугов на нежной коже женщин…»
И хотя это имело мало общего с действительностью, но дело было сделано — облик Шаляпина в черных тонах нарисован. Теперь никто уже не стеснялся пинать и бить Шаляпина в печати, уверенный в своей безнаказанности. И вот уже «Вечерняя Москва» пишет: «Несмотря на свой мировой талант, Шаляпин чужд нам и за десять лет с Октября не дал ни копейки из своего таланта (!) рабочему классу». Ей вторит «Рабочая газета»: «Федор Шаляпин протянул руку белогвардейцам. Он опозорил высокое звание народного артиста республики. Вычеркнем Шаляпина из списка граждан Советского Союза».
Шаляпина эти отравленные стрелы достигнуть, конечно, не могли, но он довольно остро реагировал на кампанию, начатую против него в Советском Союзе. Поначалу Шаляпин не понимал, что произошло. Он еще наивно верил, что в Москве неправильно истолковали его благородное желание помочь несчастным детям. Об этом свидетельствует его интервью, данное газете «Возрождение».
«Если я совершил преступление, помогая бедным русским детям, — заявлял Шаляпин, — и этим, быть может, нарушил советский закон, пусть рабоче-крестьянское правительство — правительство беднейших рабочих и крестьян — лишит меня этого звания. Я ж и впредь, видя голодных детей, будучи отцом семейства и собственным трудом зарабатывая на жизнь, всегда по мере возможности накормлю и напою. Жаль только, что на всех не хватит слез, как сказано в персидской пословице».
Впервые Шаляпин проявил неповиновение. Он отказывался ехать в Россию: «Я свободный человек и хочу жить свободно, дабы мне не навязывали убеждений». Он шел на открытый конфликт с советской властью, но, вероятно, это было для него менее страшным, чем вновь оказаться в России и потерять все. Он сознательно дистанцировался от советской власти, своим поведением игнорировал все ее требования. Уже одно описание парижской квартиры Шаляпина, данное корреспондентом газеты «Сегодня», могло привести в негодование господ, подобных С. Симону, прозябающих в совершенно нечеловеческих условиях у себя на родине.
«Прекрасная у Шаляпина квартира, — писал корреспондент газеты „Сегодня“. — Около Трокадеро, по соседству с тем самым домом, где несколько лет тому назад скончался президент республики Детанель. Огромные комнаты, старинная мебель, много картин, но повсюду страшный беспорядок. Тяжелые дорожные сундуки, оклеенные этикетками гостиниц всего мира, чемоданы, разбросанные вещи. Кресла, обитые прекрасными гобеленами, покрыты вместо чехлов номерами английских, немецких, русских и французских газет. Шаляпин в шелковом халате, в мягких домашних туфлях, растрепанный, прохаживается из угла в угол; то, что пишут о нем в советских газетах, сильно волнует и раздражает его…»
В своих оценках происходящего газете «Сегодня» Шаляпин окончательно потерял всякую осторожность. Он был еще более резок и непреклонен, чем раньше. Грязная кампания в советской прессе просто вывела его из себя…
— Может, они мной недовольны, что я шампанское пью? — недоумевал Шаляпин. — Так на свои же деньги, а не на «всерабисовские». Может, сердятся, что у меня в квартире двери золоченые? Ей-богу, не виноват. Не я дом строил. Может быть, хочется, чтобы Шаляпин с голоду под забором умер? А мне такая перспектива не улыбается. Вообще, чего от меня хотят? Я прожил в России после революции пять лет. Пел за чай да сахар. Теперь позвольте попеть на других, более выгодных условиях. И любят меня здесь больше, чем в России. Не говорю о Лондоне, Париже или Нью-Йорке. А вот голые негры из Сэн-Венсена с рыбьими костями в носу также меня с триумфом на руках таскали… Нет, пока в Россию не собираюсь!
И хоть в этих словах Шаляпина было много ребяческого, но они вполне ясно и определенно отражали его позицию и его дальнейшие действия.
Несмотря на то что теперь отношение Шаляпина к власти в России было выражено вполне четко, советские чиновники все же не оставляли его без своего внимания. Казалось, в Москве не хотели верить в столь решительное противодействие Шаляпина и надеялись на то, что он одумается и раскается в своем поступке. Пока разворачивалась эта история, Шаляпина пригласил к себе полпред СССР во Франции Х. Г. Раковский, чтобы по приказу из Москвы из первых рук получить объяснения Шаляпина по поводу пожертвованных им денег и публичных выступлений против советской власти в Лос-Анджелесе, а также выяснить его дальнейшие намерения.
В своей книге «Маска и душа» Шаляпин так описал свой визит в советское полпредство на улицу Гренель:
«Полпред Раковский принял меня чрезвычайно любезно. Он прямо пригласил меня в столовую, где я познакомился с г-жой Раковской, очень милой дамой, говорившей по-русски с иностранным акцентом. Мне предложили чаю, русские папиросы. Поболтали о том о сем. Наконец посол мне сказал, что имеет что-то такое мне передать. Мы перешли в кабинет. Усадив меня у стола рядом с собою, Раковский, нервно перебирая какие-то бумаги — ему, видно, было немного не по себе, — сказал:
— Видите ли, товарищ Шаляпин, я получил из Москвы предложение спросить вас, правда ли, что вы пожертвовали деньги для белогвардейских организаций, и правда ли, что вы их передали капитану Дмитриевскому[24] (фамилию которого я слышал в первый раз) и епископу Евлогию?
А потом, к моему удивлению, он еще спросил:
— И правда ли, что вы в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, выступали публично против советской власти? Извините меня, что я вас об этом спрашиваю, но это предписание из Москвы, и я должен его исполнить.
Я ответил Раковскому, что белогвардейским организациям не помогал, что я в политике не участвую, стою в стороне и от белых и от красных, что капитана Дмитриевского не знаю, что епископу Евлогию денег не давал. Что если дал 5000 франков отцу Спасскому на помощь изгнанникам российским, то это касалось детей, а я думаю, что трудно установить с точностью, какие дети белые и какие красные.
— Но они воспитываются по-разному, — заметил Раковский.
— А вот что касается моего выступления в Калифорнии, то должен по совести сказать, что если я выступал, то это в роли Дона Базилио в „Севильском цирюльнике“, но никаких Советов при этом не имел в виду…»
Свои объяснения, по просьбе Раковского, Шаляпин изложил в письменном виде, и они отправились в Москву, где ими остались очень недовольны. От него ожидали совсем другого.
24 августа дело Шаляпина было рассмотрено на заседании Совнаркома РСФСР и вынесено решение: лишить Ф. И. Шаляпина звания народного артиста республики.
Тем не менее гражданство ему все-таки оставили. Решили окончательно не закрывать перед ним двери на родину. Наверху проявили даже некоторое великодушие. Да и зачем было пачкаться самим, если всю грязную работу за них могли сделать разные мелкие негодяи, старающиеся выслужиться перед начальством? Как бы подводя итог этой кампании, проведенной против Шаляпина, 26 августа 1927 года А. В. Луначарский выступил в «Красной газете» с обстоятельной статьей, в которой намекал на то, что Шаляпина в Советском Союзе по-прежнему ценят, ждут и надеются на его исправление.
«На письмо полпреда товарища Раковского Ф. И. Шаляпин ответил объяснениями несколько уклончивыми, но во всяком случае свидетельствующими о том, что ни на какой нарочитый разрыв с существующим на родине порядком Шаляпин идти не желал, — писал Луначарский. — Единственным, вполне достаточным и всем хорошо известным мотивом лишения Шаляпина звания народного артиста являлось упорное нежелание его приехать хотя бы ненадолго на родину и художественно обслужить тот самый народ, чьим артистом он был провозглашен».
По поводу многократных ссылок Шаляпина на его чрезмерную загруженность на Западе, Луначарский высказался весьма определенно, теперь это больше не могло служить Шаляпину прикрытием:
«Все прекрасно знают, что Шаляпин заработал огромные деньги, составил себе немаленькое состояние и ссылки такого человека на денежный характер препятствий к приезду на несколько месяцев в свою страну не только кажутся неубедительными, но носят в себе нечто смешное и отталкивающее.
Единственным правильным выводом из создавшегося положения было бы для Шаляпина, несмотря на лишение его звания народного артиста, приехать в Россию и здесь своим огромным талантом искупить слишком долгую разлуку.
Я глубоко убежден, что при желании Шаляпин мог бы и теперь восстановить нормальные отношения с народом, из которого он вышел и принадлежностью к которому он гордится».
Луначарский по-прежнему высоко ценил талант Шаляпина, и теперь он подводил итог под этой травлей, полной незаслуженных оскорблений и упреков в адрес артиста: