Глава 1 НИЖЕГОРОДСКАЯ ВСТРЕЧА (май-сентябрь 1896)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

НИЖЕГОРОДСКАЯ ВСТРЕЧА

(май-сентябрь 1896)

L’AMORE

Mi hai insegnato,

Divina Presenza,

che l’amore pi? grande

? amare

senza essere amato.

Don Santino Spart?

ЛЮБОВЬ

Божественное Присутствие,

Ты научило меня,

что самая большая любовь —

это когда любишь без взаимности.

Дон Сантино Спарта

В тот день в начале мая 1896 года, когда Иоле Торнаги приехала в Нижний Новгород, ярко сияло солнце. Пробудившаяся после долгой зимней спячки русская природа жадно вбирала в себя нежность весеннего солнышка. Наступало самое хорошее, короткое, всего в четыре месяца, время для России — пора тепла, солнца, цветов… Казалось, теперь можно было вздохнуть свободнее — все терзания, сомнения и даже слезы, предшествовавшие ее приезду, могли быть забыты. Россия встречала ее гостеприимно и радостно и оказывалась совсем не той заснеженной пустыней, какой она ей виделась в Милане.

На вокзале итальянских артистов встречал вежливый, обходительный человек, хорошо говоривший по-итальянски. Да и все вокруг было ново, необычайно интересно и возбуждало любопытство…

Первое, что поразило Иоле в России, был паром: «какое-то странное сооружение, похожее на мост, на котором толпились люди, стояли телеги, запряженные лошадьми, коровы, какие-то корзины с курами…», как позднее вспоминала она. Когда «мост» неожиданно оттолкнулся от берега и поплыл, Иоле испугалась… Вокруг нее, серебрясь, расстилалась широкая, необъятная Волга, пугавшая и поражавшая своими размерами («У нас в Италии таких рек нет»). Куда ни посмотри, везде был неохватный простор, строгая сдержанность северной природы. А впереди, прямо перед ней, возносились к небу старинные башни нижегородского кремля; блистая золотыми куполами своих православных храмов, взбирался, громоздясь, на гору Нижний Новгород — город, который должен был сыграть такую важную роль в ее судьбе. Молодая девушка, сама того не подозревая, плыла навстречу своей новой родине, новой жизни…

Вторым потрясением стал недостроенный театр, в котором им предстояло выступать. Именно здесь, среди досок и мешков с цементом, бочонков с красками и без конца снующих рабочих, обсуждая со своими товарищами, а не вернуться ли им обратно в Италию, она и увидела в первый раз худого высокого парня — Федора Шаляпина.

Ее память удержала все детали их первой — и такой значимой для обоих — встречи: «Вдруг видим, издали, направляясь к нам, идет высоченный мужчина. Он приветствовал нас, размахивая шляпой, и беспечно и весело улыбался.

Артист Малинин, который встречал нас на вокзале, подвел к нам этого человека. Он был худ, немного нескладен из-за огромного роста, у него были серо-зеленые глаза, светлые волосы и ресницы, его широкие ноздри возбужденно раздувались, а когда улыбался, обнажались крепкие и ровные зубы.

— Федор Шаляпин, — представился он. У него был приятный грудной голос. Малинин объяснил нам, что это молодой бас, которого С. И. Мамонтов пригласил на летний сезон. Нам было очень трудно запомнить его фамилию, и мы стали называть его: „Иль-бассо“»[3].

Удивительно, что эта встреча запомнилась ей. В те далекие годы своей ранней молодости Шаляпин представлял собой весьма своеобразную фигуру. Воспоминания современников рисуют образ законченного провинциала, с простецкими манерами и простонародными выраженьицами типа «понимашь» вместо «понимаешь» и «мил-человек», облаченного в длиннополый зеленый сюртук и похожего больше на деревенского парня или семинариста-бурсака, чем на артиста. Это был еще цельный, нетронутый кусок бесценного мрамора, из которого мастеру Мамонтову только предстояло высечь свое совершенное творение. Единственное, что очаровывало в нем, был голос — глубокий, мягкий, голос певца. И еще — для тех, кто общался с ним в эти годы, — поразительным казалось его тонкое и глубокое понимание русской литературы, русской истории, которое никак не вязалось с его простонародным обликом. Но Иоле этого знать не могла — она смотрела лишь на простую внешность. И все же было в этом странном человеке нечто такое, что царапнуло, задело ее, что заставило обратить на него особое внимание…

Вместе с Иоле в Россию приехала ее подруга Антониетта Барбьери, тоже балерина. Едва познакомившись, Шаляпин принял горячее участие в судьбе девушек. Проводил их до гостиницы, дотащил тяжелые чемоданы, тут же объяснив жестами (итальянского языка он не знал), что здесь дорого, неудобно и посоветовал им переехать на частную квартиру, где он жил сам, и обещал всячески ухаживать за ними. Иоле выслушала его с улыбкой, но… не приняла предложения. Так состоялось знакомство.

Вскоре они столкнулись на репетиции. 14 мая 1896 года, в «царский день», т. е. в день коронации Николая II, итальянский балет вместе с труппой Русской частной оперы Мамонтова должен был открыть только что построенный Новый городской театр оперой М. И. Глинки «Жизнь за царя»[4]. Репетировали каждый день, но итальянский балетмейстер Винченцо Цампелли, совершенно не знавший польских танцев, поставил их в неверных темпах, и на закрытой генеральной репетиции артисты разошлись с оркестром и в смущении остановились… Повисла тяжелая пауза. Только в одной из лож вдруг раздался молодой раскатистый смех — Шаляпина!

— Cretino![5] — в негодовании крикнула ему, подойдя к рампе, одна из балерин.

— Кто кретино? — опешил Шаляпин.

— Voi![6]

* * *

На самом деле гнев балерины был вполне понятен. И без идиотского смеха Шаляпина положение труппы было весьма угрожающим: ведь под сомнение была поставлена профессиональная честь итальянских артистов. Чтобы избежать скандала, Иоле отправилась к Мамонтову и попросила дать им русского балетмейстера. Мамонтов легко согласился, и на открытии сезона итальянский балет с блеском исполнил мазурку в знаменитом «польском акте».

После спектакля был устроен праздничный ужин. Шаляпин сидел, окруженный артистками, и вокруг него стоял несмолкаемый хохот. После ужина все отправились кататься по Волге.

Кто знает, поехала ли с ними Иоле?

Четырнадцать дней спустя, т. е. 28 мая, в Нижнем Новгороде должно было состояться торжественное открытие Всероссийской художественно-промышленной выставки. На три летних месяца Нижний Новгород становился центром России, на выставку съезжались люди со всей страны, приезжала знать Москвы и Петербурга. После коронационных торжеств в Москве ожидался приезд государя императора Николая II и императрицы Александры Федоровны.

Савва Иванович Мамонтов, пригласивший Иоле в Россию, был одним из устроителей выставки. Этот «плотный, коренастый человек, с какой-то особенно памятной монгольской головою, с живыми глазами», как позднее характеризовал его Шаляпин, решительный и энергичный, прекрасно разбиравшийся в искусстве, учившийся скульптуре и пению в Италии, открывавший и собиравший вокруг себя всевозможные таланты и в совершенстве знавший несколько иностранных языков, был известным в России предпринимателем и покровителем искусств. На выставке ему принадлежал павильон «Крайний Север», украшенный фиолетовыми, металлически-мерцающими «северными» панно Константина Коровина. Со своей всегдашней неукротимой энергией Мамонтов стремился привлечь внимание заинтересованных людей к богатствам русского Севера, к которому он тянул железную дорогу. Был в павильоне и житель Севера — Василий, который заедал водку живой рыбой и присматривал за дрессированным тюленем, плававшим в оцинкованном баке с водой. Этот тюлень особенно поразил неискушенное воображение молодого Шаляпина.

Одновременно Мамонтов снял на летние месяцы здание Нового городского театра, где должна была выступать его оперная труппа. Он пытался возродить свое частное театральное предприятие после просуществовавшей лишь три сезона «Оперы Н. С. Кроткова». Частично в новую труппу вошли артисты, выступавшие в период оперы Мамонтова, но были приглашены и новые певцы. Мамонтов ставил перед собой высокую и благородную задачу — пропаганду и возобновление на театральной сцене русских опер, которые были оттеснены итальянской и французской оперой. Вместе с ним были его друзья-художники — Константин Коровин, Валентин Серов, братья Васнецовы, Василий Поленов, Михаил Врубель… Для дебюта в Нижнем Новгороде Мамонтов пригласил из Петербурга Федора Шаляпина, молодого солиста Мариинского театра, к которому он давно присматривался. Выписал из Италии балет во главе с очаровательной прима-балериной Иоле Торнаги, которую он увидел в театре «Ла Фениче» в Венеции и которая покорила его своим изяществом и артистизмом.

Русская публика тепло приняла итальянскую балерину. На первых страницах газет бросались в глаза объявления: «Танцует первая балерина г-жа Торнаги». Иоле выступала в балетах и балетных дивертисментах, которые шли по окончании оперных спектаклей мамонтовской труппы, собирая восторги зрителей и похвалы критиков.

26 мая газета «Волгарь» сообщала: «По окончании оперы поставлен был балет „Флорентийские цветочницы“ с участием первой балерины г-жи Торнаги, которая имела большой успех». В другой рецензии на этот же балет говорилось: «В лице госпожи Торнаги дирекция имеет совершенно законченную балерину, обладающую развитыми носками и умеющую делать двойные туры, что очень красиво и чрезвычайно трудно».

Второй «коронной» ролью Иоле на нижегородской сцене была Сванильда в «Коппелии» Л. Делиба. Именно в этой партии она очаровала Мамонтова в Венеции, и он пригласил ее в Россию. Однако в Нижнем Новгороде постановка балетмейстера Цампелли вызвала недоумение критиков. «Поэтический балет Делиба неузнаваем, — писала газета „Известия Всероссийской художественной и промышленной выставки 1896 года в Нижнем Новгороде“, — из него сделали водевиль, правда, очень веселый и забавный, но совершенно исключающий ту программу классических танцев, к которой мы приучены в этом балете на казенной сцене. Балерина г-жа Торнаги в этой „Коппелии“ совершенно не располагает материалом для того, чтобы показать свое хореографическое дарование…» Впрочем, это было лишь частное мнение. Иоле пользовалась в этом балете особыми симпатиями публики и очень часто танцевала его.

В июне в Новом городском театре был поставлен балет в двух картинах на музыку Н. Кроткова «Сон-Фу-Зин-Ло»: «Новая роскошная обстановка. Участвует вся труппа» (как сообщалось в газетах). Но он довольно быстро сошел с репертуара. Зато новый балет «Модели», поставленный Цампелли на музыку Мелькиоре, публика приняла тепло, и Иоле выступала в нем с огромным успехом.

Но не ради этих кратких заметок в провинциальной прессе стоило ей проделать такой долгий путь. В этом старинном русском городе ее ожидало событие гораздо более важное, чем обыкновенный удачный летний сезон.

Едва Иоле появлялась в театре на репетициях, как молодой человек, ее новый знакомый с непроизносимой фамилией «Шиальяпин», размахивая полами своего зеленого сюртука, сразу же устремлялся ей навстречу и обрушивал на ее бедную голову весь свой немудреный запас итальянских слов. Ему так хотелось поговорить с очаровательной итальянкой, что в ход шло все — руки, мимика, жесты! Но поначалу все его старания заканчивались крахом. Иоле боялась его… Было в этом странном огромном существе, обладавшем громким голосом и безудержным смехом, — в этом Гулливере в стране лилипутов! — нечто такое, что отпугивало, смущало ее. Он нависал над ней, как утес, и неутомимо кричал, хохотал, размахивал, как мельница, руками, потому что именно так — по наивности — представлялось ему общение с темпераментными итальянцами. К вечеру от этих «разговоров» у несчастной Иоле вспухала голова, поэтому завидев долговязую фигуру «Иль-бассо», она старалась скрыться куда-нибудь…

Много лет спустя об этом первом времени их знакомства Шаляпин вспоминал в книге «Страницы из моей жизни»: «Среди итальянских балерин была одна, которая страшно нравилась мне. Танцевала она изумительно, лучше всех балерин императорских театров, как мне казалось. Она всегда была грустной. Видимо, ей было не по себе в России. Я понимал эту грусть. Я ведь сам чувствовал себя иностранцем в Баку, Тифлисе да и в Петербурге. На репетициях я подходил к этой барышне и говорил ей все итальянские слова, известные мне:

— Allegro, andante, religioso, moderato!

Она улыбалась, и снова ее лицо окутывала тень грусти…»

Уже тогда, накануне того краткого отрезка ее жизни, который оказался для нее и самым счастливым, эта тень грусти как особый знак легла на облик этой прекрасной молодой девушки. Пройдет совсем немного времени, и в августе 1896 года Иоле напишет Шаляпину: «Я бедная девушка, очень несчастная, ты не знаешь всей моей жизни, сколько я страдала и плакала». Но пока они были немы и не могли открыть друг другу ран своего сердца. И Шаляпин в простоте души думал, что его прекрасная итальянка грустит из-за разлуки с любимой родиной, с родными…

Постепенно они заинтересовались друг другом, хотя в первое время их общение еще не выходило за рамки простого любопытства, смутного стремления к чему-то новому и неизвестному. Иногда они втроем — Иоле, Антониетта и Шаляпин — ужинали после спектакля в каком-нибудь ресторанчике. Объяснялись, конечно, жестами. Невероятный набор итальянских слов «Иль-бассо» казался девушкам настолько смешным, что им приходилось прилагать серьезные усилия, чтобы не расхохотаться. Иногда они беззлобно подшучивали над ним, напуская на себя недоумевающий вид, как будто не понимают его. Но была ли это только шутка или, возможно, им требовалась передышка, необходимый отдых от его постоянных выдумок, неистощимой энергии и льющихся через край фантазий?..

В своей книге Шаляпин описал одну из подобных жанровых сценок:

«Была чудесная лунная ночь. Мне хотелось сказать девицам, что в такую ночь грешно спать, но я не знал слово „грех“ по-итальянски и начал объяснять мою мысль приблизительно так:

— Фауст, Маргарита — понимаете? Бим-бом-бом. Церковь — кьеза. Христос нон Маргарита. Христос нон Маргарита?

Посмеявшись, подумав, они сказали:

— Маргарита пекката.

— Ага, пекката, — обрадовался я.

И наконец после долгих усилий они сложили фразу: La notte e gessi bella, que dormire ? peccato — Ночь так хороша, что спать грешно».

С этих русско-итальянских разговоров на темы Гете — о погибшей за любовь девушке! — и началось их постепенное сближение, сделан первый шаг навстречу — с двух далеких и непохожих друг на друга берегов, которые разделяло больше, чем расстояние. Интерес и милая веселость постепенно уступали место другому, более глубокому чувству. Поводом к этому, как ни странно, послужил весьма неприятный случай.

Живя в гостинице и питаясь в плохоньком нижегородском трактирчике, каких немало было на Руси и в которых, вероятно, так ничего и не изменилось со времен Гоголя — та же грязь и тараканы! — Иоле заболела… Но об этом в своих воспоминаниях она подробно рассказала сама:

«Вскоре я заболела. Шаляпин спросил Антониетту, почему я не прихожу на репетиции. Она жестами объяснила ему, что я больна. Тогда он сразу закричал:

— Dottore, dottore![7]

На следующий день ко мне явился артист нашего театра, врач по образованию.

Я уже начинала поправляться, как вдруг Антониетта заявила мне, что „Иль-бассо“ пристает к ней с просьбой разрешить навестить меня.

И вот в один прекрасный день раздался громкий стук, и на пороге появился „Иль-бассо“ с узелком в руке. Это оказалась завязанная в салфетку кастрюля с курицей в бульоне.

Как всегда жестами, он объяснил мне, что это очень полезно и что все это надо съесть. И эта трогательная „нижегородская курица“ навсегда осталась у меня в памяти».

Собственно, в тот день, когда Шаляпин появился в ее скромном гостиничном номере с той памятной курицей, плававшей в ароматном золотистом бульоне, и состоялось их первое настоящее свидание. Совсем не похожее на те, которые описаны в романах. В бедной казенной обстановке, с запахом лекарств, с еще подавленной и слабой после болезни главной героиней, но все равно что-то менялось в воздухе, в самой атмосфере этого места, где зарождалось одно из самых прекрасных чувств на земле…

Когда Иоле поправилась, Шаляпин уговорил их с Антониеттой переехать на частную квартиру, где он снимал комнату. Теперь у них была возможность больше времени проводить вместе, лучше узнать друг друга. А вскоре Иоле увидела Шаляпина на сцене…

«В театре репетировали „Русалку“, — вспоминала она. — Исполнив свои балетные номера, мы тотчас же уходили.

Наступил день спектакля[8].

Мы с Антониеттой сидели у себя в артистической уборной и гримировались, готовясь к выходу. Вдруг во время действия раздались аплодисменты. Антониетта, выйдя в коридор, увидела бегущих к сцене артистов. В это время снова раздался взрыв аплодисментов. Тогда и мы побежали за кулисы. Акт уже кончился, и на авансцене в каких-то лохмотьях раскланивался с публикой старик со всклокоченными волосами и бородой. Мы не узнавали артиста. Вдруг взгляд „старика“ упал в кулису, и безумец широкими шагами направился к нам, восклицая:

— Buona sera, signorine!..[9]

— „Иль-бассо“! — Мы были поражены».

Этот безумный старик в живописных лохмотьях действительно поразил ее. Кто бы мог подумать, что этот долговязый неуклюжий «Иль-бассо» окажется таким великолепным артистом? То, что в жизни выходило у него смешно и нелепо, на сцене преображалось в жесты, полные непередаваемого трагического величия и отчаяния.

Теперь Иоле внимательнее стала приглядываться к нему во время репетиций, с каждым днем понимая, что этого мальчика ждет необыкновенное будущее. Не все еще тогда чувствовали это, но она поняла — сразу, сердцем любящей женщины, вернее, готовой полюбить… Постепенно, медленно ее сердце раскрывалось ему навстречу, а Шаляпин уже был влюблен в нее по уши и не намерен был скрывать свои чувства. События развивались стремительно, и вскоре Иоле ожидало нечто уж совсем неожиданное и ошеломляющее…

«Театр готовился к постановке „Евгения Онегина“[10] — вспоминала она. — Роль Гремина была поручена Шаляпину. В этом спектакле я не была занята, и Мамонтов пригласил меня на первую генеральную репетицию, на которой присутствовали лишь свои. Савва Иванович рассказал мне о Пушкине, о Чайковском, и я с волнением смотрела спектакль. Но вот и сцена на петербургском балу. Из дверей, ведя под руку Татьяну, вышел Гремин-Шаляпин. Он был так значителен, благороден и красив, что сразу завладел вниманием всех присутствовавших.

Мамонтов, сидевший рядом со мной, шепнул мне:

— Посмотрите на этого мальчика — он сам не знает, кто он!

А я уже не могла оторвать взора от Шаляпина. Сцена шла своим чередом. Вот встреча с Онегиным и наконец знаменитая ария „Любви все возрасты покорны…“

…Я внимательно слушала Шаляпина. И вдруг среди арии мне показалось, что он произнес мою фамилию — Торнаги. Я решила, что это какое-то русское слово, похожее на мою фамилию; но все сидевшие в зале засмеялись и стали смотреть в мою сторону.

Савва Иванович нагнулся ко мне и произнес по-итальянски:

— Ну, поздравляю вас, Иолочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви…»

Ничего не боясь и никого не смущаясь — смело и победно! — Шаляпин поведал всему миру о своей огромной любви. Оказалось, на сцене ему это было сделать легче, чем в жизни. То, что он не решался (и не мог, не зная языка) сказать ей с глазу на глаз, под маской театрального героя — прекрасного семьянина генерала Гремина, «рассказывающего о своих семейных добродетелях»! — получилось естественно и красиво. Шаляпин спел то, что он чувствовал, о чем он думал:

Онегин, я клянусь на шпаге,

Безумно я люблю Торнаги…

Тоскливо жизнь моя текла,

Она явилась и зажгла,

Как солнца луч среди ненастья…

И хотя понять и оценить это Иоле смогла только несколько лет спустя, но могла ли ее тонкая, артистическая натура не откликнуться на столь совершенное признание в любви, произошедшее под сенью Пушкина и Чайковского?..

С этих трех эпизодов — «нижегородской курицы», безумного Мельника в «Русалке» и объяснения в любви на репетиции «Евгения Онегина» — и начался роман Федора Шаляпина и Иоле Торнаги, их знаменитый нижегородский роман. Можно ли описать, как они были счастливы в этом городе, который навсегда уже был омыт для них солнцем взаимной любви, в своем скромном домике на Ковалихинской улице, где было тихо, как в заводи, и никакие тревоги мира не проникали туда? В каком-то смысле эти три летних месяца 1896 года были самым счастливым, совершенным временем их взаимоотношений. Это была та кульминационная, высшая точка, на которую вознесла их любовь… Шаляпин был совершенно поглощен своей Иоле. Для него она была каким-то высшим, эфирным созданием, спустившимся в его скучную жизнь со сказочных высот, почти с другой планеты. «Тоскливо жизнь моя текла, она явилась и зажгла…» — все было так, он не лукавил. Вероятно, впервые он полюбил. Симпатии, увлечения, склонности в его жизни уже были. Но разве это можно было назвать настоящими чувствами? Чаще всего женщины просто из жалости пускали его к себе. Некоторых из жалости подбирал он. Его робкую попытку влюбленности в Оленьку Михееву, пианистку, жившую в Тифлисе, ее мамаша пресекла в самом начале. И вдруг эта необыкновенная девушка, приехавшая в Россию из какой-то далекой, неведомой страны, о которой он мог читать разве только в книжках, и она, кажется… любит его — можно ли было поверить в это и не сойти с ума?..

Между тем время шло. К их роману привыкли. Они везде появлялись вместе. Описывая ужин у артистки Частной оперы Татьяны Любатович в Нижнем Новгороде, ее племянница Е. Р. Рожанская-Винтер упоминает о том, что в Петров день, т. е. 29 июня по старому стилю, Шаляпин явился к ним со своей невестой — итальянской балериной.

В Нижнем Новгороде Иоле начала учить русский язык. Довольно быстро она заучила многие слова бытового обихода, научилась от Шаляпина вызывать извозчиков протяжным криком «Во-о-о!» Ее Федя был рядом с ней — заботливый, влюбленный, нежный. Конечно, и тогда уже замечала она в нем некоторую беспорядочность и слабость характера, но все это искупалось его трогательной заботой о ней, желанием предупредить ее желания, облегчить жизнь вдали от родины. Несмотря на бедность, Шаляпин никогда не унывал и не падал духом. В эти летние нижегородские месяцы он был попросту счастлив. И он размашисто писал в альбом своей Иоле признания в любви и милые стихотворные послания:

Дитя, в объятиях творца

Воскресну к новой жизни я!!!

Да, Иоле, я люблю тебя,

И ты моя, всю жизнь моя!..

На своем скудном русско-итальянском языке они рассказывали друг другу о прошлой жизни, пытались строить планы на будущее… Шаляпин рассказал ей о своем тяжелом детстве, о скитаниях по России. Судьба не баловала их. Оба они должны были начать зарабатывать себе на жизнь с тринадцати лет, но только в жизни Шаляпина все было гораздо более тяжелым, мучительным, бессмысленно жестоким… О чем он мог рассказать ей? О том, как пьяный, озверевший отец бил его беременную мать? Или о том, как озлобленные, невежественные люди, среди которых ему приходилось жить, били его, еще мальчишку, за его любовь к музыке, к театру, за то, что он был не такой, как они, и только чудо вывело его к искусству? Или о том, как разозлившийся антрепренер высадил его из поезда на какой-то незнакомой станции в Средней Азии, среди песков и диких людей в ватных полосатых халатах и чалмах? Все, что она могла понять, должно было казаться ей ужасным, не укладывающимся в сознании и переполнять ее жалостью к нему. Невзгоды и трудности ее собственной жизни на самом деле были мелкими и незначительными по сравнению с тем, что испытал ее Федя — что вообще можно было испытать в России.

Между тем сезон в Нижнем Новгороде подходил к концу.

16 августа Шаляпин в последний раз выступил на сцене Нового городского театра. Нижегородская публика тепло простилась с ним — ведь в этом городе Шаляпин получил свой первый большой успех. Но ему надо было возвращаться в Петербург, в Мариинский театр. Мамонтов звал его к себе, обещал уплатить неустойку и дать хорошее жалование, но Шаляпин сомневался. Несмотря на свое неопределенное положение в Мариинском театре, которым он явно тяготился, оставлять придворный императорский театр ему не хотелось.

Перед его отъездом они с Иоле отправились в мастерскую известного нижегородского фотографа М. П. Дмитриева. Должно быть, он с любопытством разглядывал эту необыкновенную пару. Наконец композиция была создана — двухметровый великан Шаляпин поместился на стуле, а маленькая Иоле, почти вдвое меньше него, встала рядом, оказавшись ненамного выше сидящего Шаляпина. Они нежно обнялись и прижались друг к другу, и бесстрастный аппарат талантливого фотографа навсегда запечатлел исчезающе-краткий миг их огромной любви, их беззащитной взаимной нежности… Мгновение остановилось! Никогда уже они не будут больше такими — молодыми и неиспорченными, с такими чистыми, открытыми прекрасному лицами… Почему Господь, видя это, не забрал их сейчас же к себе, как героя старой андерсеновской сказки, именно в этот миг — счастливее которого не будет, — чтобы они не успели испытать разочарований и искушений будущей жизни?..

Но на той давней фотографии оба они грустны. Безжалостная действительность вступала в свои права. Все в их жизни было неопределенно, зыбко. Шаляпин уезжал в Петербург, Иоле должна была возвращаться в Италию, а затем ехать во Францию, в Лион, где у нее уже был подписан контракт на зимний сезон. Было так, и неизвестно — когда они увидятся вновь? И как сложится их жизнь?..

Но, конечно, молодость брала свое, и они надеялись на лучшее. Едва Шаляпин уехал, как вслед ему полетело письмо Иоле:

«Прошло чуть больше суток, как ты уехал, а мне кажется, что прошел год. Вчера вечером, вернувшись из театра, я зашла в твою комнату, но моего Феденьки там уже не было, отчего мне стало очень грустно… В доме мне постоянно слышится твой голос, но тебя нет…»

Однако и ей оставалось жить в Нижнем Новгороде совсем немного. 27 августа состоялось ее последнее выступление. На следующий день газета «Волгарь» поместила заметку: «Вчера в Новом городском театре состоялся бенефис прима-балерины г-жи Торнаги, которая танцевала в балете „Коппелия“ и в балете „Модели“. Талантливая балерина танцевала прекрасно, мило и имела большой успех… Публики было очень много».

Сезон закончился. Возродившаяся опера Мамонтова получила хорошую прессу. Хвалили оркестр, прекрасные хоры, «очень недурных артистов», в числе которых был назван и молодой Шаляпин, итальянский балет ругали, но отметили талант Иоле… Неудивительно поэтому, что Мамонтов решился предложить ей пост первой балерины своей Русской частной оперы. С ее помощью он надеялся перетащить из Петербурга в Москву Шаляпина.

Иоле написала об этом Шаляпину, спрашивала, что он решил: остаться в Петербурге или перейти к Мамонтову? Если он останется в Императорском театре, она, конечно, вернется домой. Целыми днями она думала о Шаляпине. Разлука на такой долгий срок страшила ее.

«В этот момент я плачу, думая о том, что если я уеду в Италию, то очень долго не увижу тебя, и, возможно, ты быстро меня забудешь», — написала она ему.

Тем временем из Нижнего Новгорода начали разъезжаться артисты. Уехала домой Антониетта Барбьери, подруга детства Иоле и компаньонка всех ее нижегородских событий. Затухала ярмарочная суета, город пустел и выцветал, смывая с себя яркие краски и погружаясь в привычный сон русской провинции, и Иоле впервые почувствовала, что здесь ей может быть скучно. Шаляпин так ничего решить не мог, и Иоле, гуляя по тихим улочкам Нижнего Новгорода, застроенным деревянными домами, приходя на обрывистый берег Волги, запруженной пароходами и баржами, которые как будто звали ее в дальний путь, чувствовала себя совсем покинутой и несчастной.

Как артистка она прекрасно понимала Шаляпина и не осуждала его: больше чем кто бы то ни был она хотела, чтобы его карьера сложилась удачно. Но Мамонтов и многие артисты его труппы убеждали ее, что Шаляпин только выиграет, если перейдет в Частную оперу. И хотя поначалу Иоле несколько сомневалась в этом… все же она надеялась.

Шаляпин ничего не обещал ей. Он ничем не собирался ради нее жертвовать, и, казалось бы, она могла быть свободна. Но уехать из России и расстаться с ним надолго, а может быть, и навсегда, было для Иоле слишком тяжело — еще тяжелее той неизвестности, в которой она находилась в последние дни…

И она решилась — на свой страх и риск приняла предложение Мамонтова и отправилась в Москву.

Она считала, что поступает правильно, но, оказавшись одна в незнакомом огромном городе, испугалась. По письмам было ясно, что Шаляпин намерен остаться в Петербурге, и Иоле дрогнула сердцем. Первые дни в Москве она проплакала, сидя в своем гостиничном номере. Ее ужасала перспектива провести здесь шесть месяцев совершенно одной.

«Я вижу, что плохо сделала, оставшись в Москве, — в отчаянии писала она Шаляпину, — тем более, что теперь решено, что ты останешься в Петербурге».

В Москве тоже были расстроены решением Шаляпина. Мамонтов подумывал о том, чтобы взять в театр другого баса. И хотя Иоле было горько и обидно, что ее жизнь повернулась таким нелепым образом и все жертвы были напрасны, Шаляпина она не осуждала:

«Ты можешь себе представить, как это мне огорчительно, но я не могу ни в чем упрекнуть тебя, потому что боюсь, что если ты уйдешь из Императорского театра, это будет плохо для твоей карьеры».

Казалось, она внутренне смирилась с тем, что проведет эти полгода вдали от него. Она просила писать ей почаще, подробно рассказывать о себе и вести более спокойный образ жизни (по Нижнему Новгороду Иоле хорошо изучила безалаберные наклонности своего избранника).

«Ты должен вести спокойную и размеренную жизнь, — просила она его, — если ты хочешь стать великим артистом и достичь того, чего ты заслуживаешь».

Тем временем в Москве начался театральный сезон. Русская частная опера Мамонтова стала выступать в мрачноватом здании Солодовниковского театра на Большой Дмитровке. 8 сентября состоялся дебют Иоле на московской сцене. Она танцевала второй акт балета «Коппелия». В письме к Шаляпину она посвятила этому событию всего несколько строк: «Вчера вечером было открытие сезона, давали оперу „Снегурочка“ и „Коппелии“. Мне много аплодировали в „Коппелии“, и в театре было очень много народу».

Вместе с ней в Москву приехали балетмейстер Цампелли, ее партнер Масканьо и несколько артистов кордебалета. Кроме того, в труппе Мамонтова было два итальянских дирижера — Труффи и Бернарди. Но с ними Иоле связывали только деловые отношения, и она чувствовала себя в Москве совершенно одинокой — без родных и близких людей, а главное — без своего любимого и дорогого Феденьки.

В первое время они часто писали друг другу. Первые письма Шаляпина на итальянском языке Иоле читала с непередаваемым чувством восторга, смешанным со смехом. В тот момент эти письма были ее единственной радостью. Но она хвалила Шаляпина, зная, как он самолюбив, и убеждала, что прекрасно понимает его.

В свою очередь Шаляпин звал ее в Питер. В одном из писем он обмолвился о том, что пытается устроить так, чтобы ее пригласили танцевать в Мариинский театр. Однако Иоле отнеслась к этому скептически, как к прекрасной мечте. Она хорошо понимала, что ее Федя был не из тех, кто способен устроить не только чью-то, но даже и свою собственную жизнь. Ему просто сказочно везло на каждом шагу.

Но случилось иначе, и Иоле отправилась в Петербург совсем с другой миссией.

Однажды, как вспоминает она, Мамонтов вызвал ее к себе в кабинет и сказал:

— Иолочка, милая моя балериночка, поезжайте в Петербург! Только вы одна сможете привезти Шаляпина.

И она отправилась в Петербург. Без раздумий. Сразу же собралась и поехала. Нужно ли было уговаривать ее?

Вместе с ней ехал Малинин, артист Частной оперы и доверенное лицо Мамонтова. В мае он встречал итальянских артистов на вокзале в Нижнем Новгороде и познакомил Иоле с Шаляпиным. И потом он много раз помогал ей советами в незнакомой стране, окружал ее дружеским вниманием.

Но к Шаляпину Иоле отправилась одна. На листке бумаги латинскими буквами у нее был записан адрес новой квартиры Шаляпина на Екатерининском канале. Было утро. Над городом висели серые тучи. В надвигающемся тумане слабо угадывались очертания холодного, северного и в то же время необыкновенно торжественного и величественного города.

Проплутав довольно долго, наконец Иоле чудом оказалась на черной лестнице нужного ей дома, которая и привела ее прямо на кухню… Но когда она с трудом объяснила изумленной хозяйке, что ей нужен Шаляпин, то получила в ответ:

— Они-с почивают, будить не велено.

* * *

Эти два петербургских дня, как и три месяца в Нижнем Новгороде, остались самой счастливой порой ее жизни. Вновь и вновь перед ее глазами всплывали сцены, как она опять увидела своего Феденьку — счастливого, изумленного, не верящего своим глазам, что она все-таки приехала к нему, добралась, несмотря на все препятствия и расстояния, разделявшие их, и они снова вместе, и впереди их ждет «ночь поцелуев и любви», которую она не забыла никогда…

Встретившись с Шаляпиным — после первых поцелуев и объятий, — Иоле стала уговаривать его перейти в театр к Мамонтову, который был согласен на любые его условия. Казалось, теперь она была уверена в правоте своей миссии. Шаляпин был растроган ее заботой и самоотверженностью и обещал вскоре приехать в Москву для серьезного разговора с Мамонтовым. Окрыленная, Иоле уехала, но настал назначенный день, а Феди все не было. Aspettare e non venire ? una cosa da morire — она вынуждена была напомнить ему старую итальянскую поговорку: ждать того, кто не пришел, равносильно смерти. Если бы она могла знать, сколько ей придется повторять ее потом!

На какой-то момент она потеряла надежду на его приезд, и жизнь опять показалась ей ужасной. «Я всегда одна в моей комнате, как собака», — написала она ему.

Конечно, Иоле не могла знать, что в это время Шаляпин уже принял решение оставить Мариинский театр и дело заключалось лишь в том, чтобы фактически устроить его уход, осложнявшийся выплатой довольно солидной неустойки. Все, кто видел Шаляпина в эти последние дни пребывания в Петербурге, отмечали его необыкновенный подъем, радостное, приподнятое настроение и большие надежды на будущее.

Артист Ю. М. Юрьев, знавший Шаляпина, вспоминал, как они встретились на углу Невского и Садовой, и Шаляпин сразу же сообщил ему, что уходит с императорской сцены, а вечером Юрьев был у него дома и выслушивал увлекательный рассказ Шаляпина о его летнем сезоне в Нижнем Новгороде, о том, с какими удивительными людьми он там познакомился.

«Рассказывал он в своей обычной манере — красочно, сочно, живо, увлекательно, не упускал подробностей, а некоторые сценки, где главным образом фигурировал он сам, изображал в лицах, отдавая дань присущему ему юмору, — вспоминал Юрьев. — Был радостен, полон жизни, чувствовалось, что весь он охвачен подъемом. Так окрылили его успех и ожидаемые им впереди радужные перспективы. По всему видно было, что он душой и всеми помыслами там…

— Помимо всего, я там, у Мамонтова, влюбился в балерину… Понимаешь?.. в итальянку… Такую рыжую… Ну посуди — она там будет, в Москве, у Мамонтова, а я здесь!.. А?..

Словом, я понял, что он уже решил покинуть императорскую сцену и поступить к Мамонтову».

И вот какое-то время спустя в одно прекрасное утро в дверь гостиничного номера Иоле постучали… Затем дверь приоткрылась, и в щели появилась голова маленького человечка, который прямо на ее глазах начал расти и превратился в огромного, великолепного, улыбающегося «Иль-бассо»!

Весь день они провели вместе. Иоле поила Шаляпина крепким чаем с вкусными бубликами, заказала его любимейшие блюда. Она так хотела, чтобы он остался в Москве, что готова была скупить все сладости на свете! Но Шаляпин и так был настроен решительно.

— Сегодня же пойдем к Мамонтову, — объявил он ей. — Уж очень работать хочется по-настоящему.

А вечером они были в Солодовниковском театре. Шел «Фауст». Публики было мало. На сцене кривлялся бесталанный Мефистофель, и Шаляпин шепотом возмущался. Наконец не выдержал:

— Пойдем отсюда, Иоле, ну его к черту! Смотреть противно…

Халтура в искусстве всегда действовала на него раздражающе.

За кулисами Мамонтов встретил его с распростертыми объятиями. Переговоры, начавшиеся в театре, закончились в знаменитом в Москве Тестовском ресторане. Когда подали шампанское, Мамонтов сказал:

— Пью за ваше здоровье, Феденька, за ваши успехи. Мы еще покажем чиновникам из императорских театров, как надо ставить и петь русские оперы!

Шаляпин был растроган. Вокруг были единомышленники, друзья. Все были возбуждены, веселы, пили шампанское, говорили об искусстве, о любви… Рядом с Шаляпиным сидела Иоле. Наклоняясь, он говорил ей что-то очень ласковое и нежное, смешивая русские и итальянские слова. Но она понимала его без слов! В ту минуту она верила, что впереди их ждет безграничное счастье. Теперь, когда они наконец-то снова обрели друг друга, они будут вместе вечно, не расстанутся никогда…

22 сентября 1896 года Шаляпин дебютировал на сцене Русской частной оперы в партии Ивана Сусанина. Прошло совсем немного времени, и его узнала вся Москва. Как бы сложилась его жизнь, если бы в ней не появилась эта маленькая очаровательная девушка с грустными глазами — Иоле Торнаги? Во второй своей книге «Маска и душа», написанной в эмиграции, в совсем уже не идиллический период в их взаимоотношениях, Шаляпин вынужден был признать, что не только к Мамонтову, не только за новой интересной работой ехал он во вторую столицу: «Я был влюблен — в Москве…»