Глава 4 ГОСПОЖА ШАЛЯПИНА (1898–1906)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

ГОСПОЖА ШАЛЯПИНА

(1898–1906)

Наверное, если бы Иоле Торнаги можно было спросить, какая картина из всей мировой живописи ей ближе всего, она бы ответила — «Святое семейство» Рембрандта. В бедной комнате полумрак… Мирно спит Христос-младенец, над ним заботливо склонилась, держа в руках Святое Писание, мать. Отец-плотник скромно мастерит что-то в углу. И ангелы Господни взирают на эту картину простого человеческого счастья, неся в темную каморку свет вышней любви, охраняя тихий сон младенца и покой его родителей…

Собираясь замуж за Шаляпина, Иоле мечтала о такой семье. Шаляпин будет трудиться на благо искусства, она будет ему помощницей, верной женой, заботливой и доброй матерью его детям. И так они красиво и достойно проживут всю жизнь, пройдут по ней вместе, пока Господь Бог не призовет их к себе.

Выйдя замуж за Шаляпина, Иоле стала российской подданной и приняла православие. Все у них с Шаляпиным должно было быть общим. Она хотела быть с ним и в горе, и в радости.

Теперь ее звали Иола Игнатьевна Шаляпина — так на русский манер перекроили ее итальянское имя и имя ее отца Иньяцио, превратившееся в отчество.

К браку Иола Игнатьевна относилась по-христиански. Чистая супружеская любовь, самоотверженная и бескорыстная, когда двое становятся как «плоть едина», была для нее самым светлым и прекрасным в мире, высшим предназначением человека. Она верила, что они с Шаляпиным создадут хорошую, дружную семью, наполненную теплотой и любовью, заботой друг о друге, чего они оба были лишены в детстве.

Первые месяцы семейной жизни были по-настоящему прекрасными. Предсвадебные тревоги ушли в прошлое. Шаляпин был внимателен к жене, в тот короткий отрезок времени они жили только друг для друга.

В это время чету Шаляпиных часто видят гуляющими по московским улицам и бульварам — огромного Шаляпина и его маленькую женушку, которая была настолько ниже его, что даже не могла взять его под руку и просто клала руку к нему в карман.

Как и в прежние годы, они жили в небольшом кирпичном флигеле дома Т. С. Любатович на Долгоруковской улице. Ежедневно в восемь часов вечера Иола Игнатьевна и Шаляпин устраивали чаепития, на которые приходили К. Коровин и В. Серов, иногда приезжал М. Врубель и другие. Атмосфера этих милых домашних вечеров была самая дружеская и доброжелательная. Разговоры о будущих театральных постановках перемежались бесконечными шутками и анекдотами. Серов всегда был при карандашах и альбоме, рисовал каждую минуту — рисовал и сорил своими рисунками, многие из которых спасла потом Иола Игнатьевна, вытащив их из мусорной корзины. А Шаляпин прямо на глазах создавал образ Олоферна в «Юдифи»…

В этой атмосфере любви и тепла они и встретили новый 1899 год, а 3 января у Шаляпиных родился первенец — обожаемый сын Игорь, к которому оба родителя относились с особыми чувствами. Шаляпин оказался на удивление нежным и трогательным отцом. Он любил возиться с сыном, сам укладывал его спать. Видя Шаляпина в эти минуты, Иола Игнатьевна старалась скрыть слезы счастья… Кажется, ее мечта об идеальной семье, к которой она стремилась, начала сбываться?

Но Шаляпин был прежде всего артистом. Заботы и будни его артистического мира постоянно вторгались в их жизнь. В марте 1899 года, еще не успев насладиться семейным счастьем, Шаляпин едет с труппой Русской частной оперы на гастроли в Петербург. В северной столице он произвел настоящий триумф своими царями — Иваном Грозным и Борисом Годуновым. Его жизнь вертится в привычной череде спектаклей, обедов и приемов, восторженных поклонников и поклонниц. Казалось бы, он должен быть доволен, а между тем в Москву летит его грустное письмо: «Радость моя, красавица… ты не можешь себе представить, дорогая Иолинка, как я скучаю в Петербурге. Не знаю почему, но ничего меня не занимает, и я жду с восторгом дня, когда смогу увидеть тебя и целовать без конца…»

Иола Игнатьевна осталась в Москве из-за болезни Игоря: мальчик простудился в церкви во время церемонии крещения. Но и она, целые дни проводя в скромном флигеле дома Любатович, утопающем в серых мартовских сугробах, с нетерпением ждала приезда своего «дорогого муженька»: «Хоть я и занята весь день и время для меня бежит довольно быстро, но я все же чувствую, что мне чего-то не хватает, и не хватает мне тебя, мой Федюша. Да, мой Федя, и я желаю, чтобы ты скорее вернулся в мои объятия, чтобы я смогла прижать тебя к моему сердцу и чтобы мы остались так долго-долго, крепко прижавшись один к другому».

Иногда по вечерам к ней заходили Рахманинов и Лодыженский[15]. Вместе они пили шампанское за здоровье Игоря и успехи его отца, а потом Иола Игнатьевна ложилась спать и видела Шаляпина во сне. «А ты?» — задавала она ему наивный вопрос влюбленных.

Когда Шаляпин должен был звонить ей из Петербурга, она, забыв обо всем, бежала на телеграф, и оба были так взволнованы, так переполнены чувствами, что почти ничего не успевали сказать друг другу.

«Дорогой мой Федюша, — писала она после этого, — я была так рада услышать твой голос по телефону, что от волнения вся дрожала. Так я была взволнована. Мне показалось, что и ты был взволнован, я поняла это по твоему голосу».

Но и самой малости было довольно, чтобы поколебать это хрупкое состояние идиллии. Едва Шаляпин заикнулся о том, что на несколько дней задержится в Петербурге, последовал взрыв возмущения. Наверное, он не слишком торопится увидеть ее, раз не едет в Москву при первой возможности. Будь она на его месте, она бы примчалась сразу же: «Что для тебя может быть интересного в Петербурге больше, чем твоя Иоле и твой Игорь?»

Ей предстояло учиться, необходимо было смириться — могла ли она? — что ее муж, которого она любила больше жизни, никогда не будет принадлежать всецело ей. Шаляпин принадлежал искусству, публике. Его артистическая натура постоянно искала себе выхода. И как ни интересна была эта новая роль отца и мужа, но его манили новые встречи, впечатления, поездки по разным городам, и жертвовать своими привычками ради кого бы то ни было Шаляпин совсем не собирался. Но в наивной требовательности своей молодости Иола Игнатьевна этого еще понять не могла.

В первые годы их совместной жизни у Иолы Игнатьевны было много дел. Надо было преподать Шаляпину нормы поведения европейского актера, научить его правильно вести себя в артистическом мире. Ведь Шаляпин был наивен, простодушен, почти по-детски доверчив. Напуганный трудностями своей голодной юности, он даже и во время работы у Мамонтова готов был при первой возможности петь где угодно за любую плату, лишь бы заработать хоть что-нибудь.

В эти моменты Иоле Игнатьевне приходилось занимать решительную позицию. Актер должен уважать себя, он должен знать себе цену. Если будет известно, что Шаляпин соглашается на мизерные гонорары, его перестанут уважать и в другом месте бульшую сумму уже не предложат. А между тем они были небогаты. У них родился ребенок, были большие расходы. Но Иола Игнатьевна была согласна потерпеть, лишь бы не причинять вреда репутации Шаляпина. Его интересы стояли для нее на первом месте.

Именно поэтому она умоляла его брать гонорар до выступления и никогда не выходить на сцену, пока деньги не будут у него в кармане. Эта привычка Шаляпина сделалась известной, вошла в поговорки. И сколько потом из-за нее случалось скандалов и недоразумений — в революционном ли Петрограде, когда гонорарами Шаляпина часто становились мешок сахара или вязанка дров, или в шикарных залах Европы, — но он уже никогда не отступил от этого золотого правила. Оно вошло в его плоть и кровь. И мало кто знал, возмущаясь его поведением, сколько труда, сколько сил стоило Иоле Игнатьевне научить его этой необходимой вещи, сколько писем написала она ему об этом сама и еще просила написать их знакомую Анну Ивановну Страхову, боясь, что Шаляпин не до конца понимает ее итальянский. Почему она была так настойчива? В молодости, когда Шаляпин пел еще в частных антрепризах провинциальной России, его много раз обманывали. Обещали заплатить деньги по окончании спектакля или концерта… и не платили. Шаляпин рассказывал об этом не раз, и она сделала свои выводы — она не хотела, чтобы он выглядел смешным.

Еще одна легенда — о невероятной скупости Шаляпина — была создана, вероятно, тоже не без ее участия. Но Иола Игнатьевна встретила человека беспечного, готового работать задаром и не знавшего цену деньгам. К этому добавлялась абсолютная неразборчивость Шаляпина в знакомствах. Все время вокруг него вертелось великое множество мерзавцев, и когда у Шаляпина появлялись деньги, эти негодяи тут же вытягивали их из него, а «скупой» Шаляпин щедро тратился на своих «друзей», готовых затем предать его при первом удобном случае. Могла ли Иола Игнатьевна спокойно смотреть на это? Она совсем не была жадной, она считала, что искусство надо любить больше денег (как любила его она и как, собственно, любил и Шаляпин), но она, к сожалению, знала власть денег над людьми. Материальная независимость была для нее синонимом свободы.

Она понимала, что если, не дай Бог, Шаляпин потеряет голос (а это при его разгульном образе жизни казалось ей вполне возможным), он не будет больше нужен никому. И этого она боялась больше всего, потому что понимала: это будет означать для Шаляпина неминуемую смерть. «Я очень-очень сильно люблю тебя и хотела бы, чтобы ты поднялся до самых звезд как артист и занял бы такое положение, чтобы ты больше не зависел ни от кого, был надо всеми и никогда не был должен ни перед кем унижаться», — это она написала ему еще в 1897 году. И не это ли стало девизом всей жизни Шаляпина и определило его судьбу?

Иола Игнатьевна считала, что артист должен быть независимым. И когда она увидела, что Мамонтов начал диктовать Шаляпину условия, что он душит его талант, она возмутилась и была за то, чтобы по истечении контракта в Частной опере Шаляпин ушел из этого театра. «Будет гораздо лучше, если ты будешь петь в императорском театре, и когда ты будешь свободен, ты сможешь делать то, что ты хочешь, и петь там, где тебе нравится…» — писала она ему в марте 1899 года.

К счастью, в это время Шаляпин был уже настолько известен, что привлек к себе внимание нового управляющего конторой Императорских театров В. А. Теляковского, который предложил Шаляпину вступить в труппу Большого театра. Одновременно он предложил Иоле Игнатьевне после рождения ребенка вернуться на сцену и стать солисткой балета Большого театра.

Заметку с этим сообщением еще 28 декабря 1898 года поместила газета «Новости дня»: «Говорят, г-жа И. Торнаги принята с будущего сезона солисткой в Большой театр».

Этим приглашением в один из лучших театров мира увенчался артистический путь Иолы Игнатьевны. За два года работы в Частной опере она создала себе имя, завоевала положение в театральном мире Москвы. Она могла бы еще сделать блестящую карьеру, если бы не ее исключительная, ни с чем не сравнимая преданность Шаляпину.

Славу и триумфы она без колебания уступила ему. Она знала, что Шаляпин этого достоин. На ее глазах он стал тем, кем он стал, создал ведущие партии своего репертуара — образы Ивана Грозного, князя Галицкого, Бориса Годунова, Варлаама, Досифея, Сальери, Олоферна… Заново — и более совершенно — переработал Ивана Сусанина, Мельника, Мефистофеля… Никто не сомневался, что его ожидает великое будущее, но рядом с ним должен быть человек, который бы помогал ему, заботился о нем, охранял от всех волнений и тревог этого мира. И этим человеком должна была стать она — в чем-то более взрослая, более практичная, более серьезная. Ради этого стоило забыть свою балетную карьеру!

Все хозяйственные хлопоты Иола Игнатьевна целиком взяла на себя. Помимо забот о муже и сыне, она должна была заботиться о престарелом отце Шаляпина Иване Яковлевиче и брате Василии. Некоторое время эта двоица жила вместе с ними в Москве.

Родственники Шаляпина были людьми непростыми и могли доставить немало хлопот. Насколько тих и благообразен был Иван Яковлевич в трезвом состоянии, настолько же отвратителен бывал в пьяном. Впрочем, к Иоле Игнатьевне он всегда относился с уважением и даже с опаской — как к иностранке.

В книге «Страницы из моей жизни» Шаляпин дал убийственный в своей откровенности портрет отца во время его жизни в Москве:

«Отцу не нравилось жить у меня, — однажды, в пьяном виде, он откровенно заявил мне, что жить со мной — адова скука. Пою я, конечно, неплохо, мужиков изображаю даже хорошо, но живу скверно — водки не пью, веселья во мне никакого нет и вообще жизнь моя ни к черту не годится.

Он часто просил у меня денег, возьмет и исчезнет. Перезнакомился с мастеровщиной, сапожниками и портными, ходит с ними по трактирам и посылает оттуда ко мне за деньгами разных джентльменов, не твердо стоящих на ногах. Эти присылы скоро стали настолько частыми, что боясь за здоровье отца, я перестал давать ему денег. Но тотчас вслед за этим услышал своими ушами, как он, остановив на улице прилично одетого человека, говорит ему:

— Господин, я родной отец Шаляпина, который поет в театрах. Эта Скважина не дает мне на выпивку, дайте на полбутылки отцу Шаляпина!..

Не раз приходилось ловить его на улицах пьяного за попрошайничеством и чуть не со скандалом везти домой…»

Но ни уговоры, ни какие-либо другие, более жесткие, меры не могли оказать на Ивана Яковлевича своего воздействия. Наконец он заявил, что больше не желает жить в Москве и возвращается к себе на родину в Вятку, в деревню Сырцово. Там он и умер в июне 1901 года.

Брат Шаляпина Василий еще какое-то время жил с ними. У него был неплохой голос, и Шаляпин пытался устроить его судьбу. Но все его старания оказались напрасными. Из Василия ничего не получилось. Время от времени он представал перед Иолой Игнатьевной, чтобы в очередной раз занять у нее денег и опять исчезнуть на неопределенный срок. Потом следы его затерялись… По одним данным он стал медбратом и погиб во время Первой мировой войны. По другим — умер в Ветлуге от тифа в 1920 году.

С первых же месяцев совместной жизни, помимо этих мелких неприятностей, перед Иолой Игнатьевной и Шаляпиным встала мучительная и неизбежная проблема разлуки. Они были небогаты, поэтому Шаляпин должен был часто уезжать на гастроли.

Расставаться было тяжело. Уезжая от семьи, Шаляпин страдал. Ему хотелось, чтобы Иола Игнатьевна была рядом с ним.

«Бог мой, не могу забыть, что вы так далеко от меня, и я страдаю здесь, как проклятый, от скуки», — писал он в июне 1899 года из Одессы.

Его письма адресованы уже в Большой Чернышевский переулок, дом Пустошкина, квартиру № 3. Здесь они поселились после того, как Шаляпин ушел из Частной оперы. Его уход совпал с арестом и разорением Мамонтова и рассматривался им и его близкими как предательство, поэтому оставаться в доме Любатович, любовницы Мамонтова, не было никакой возможности.

Теперь Шаляпины жили в центре Москвы. В двух шагах от их дома располагалась Консерватория. Их маленький переулок отходил от Большой Никитской улицы в том месте, где стояла церковка Малое Вознесение, а прямо напротив их дома, в тени деревьев, высилось массивное готическое здание темно-красного кирпича — английский собор.

Рядом с флигелем, где они жили, стоял дом, принадлежавший когда-то поэту П. А. Вяземскому, у которого останавливался Пушкин. Так судьба впервые свела их, Шаляпина и Пушкина, в одном месте. В Большом Чернышевском переулке Иола Игнатьевна продолжала устраивать вечерние чаепития, приходили друзья Шаляпина — спорили, шутили, говорили об искусстве. В этом доме 10 февраля 1900 года у Шаляпиных родилась дочь Ирина. Крестным отцом ее стал С. В. Рахманинов.

Письма Шаляпина к жене по-прежнему полны любви и нежности. Но неожиданно в одном из них появляется настораживающая фраза:

«Дорогая моя Иолинка! Будь спокойна!.. Я люблю тебя… Между нами нет никакой женщины… Я хочу единственно твоей любви и буду очень ей счастлив. Дорогая моя, ты не знаешь, как я люблю тебя и как страдаю, думая, что ты меня не любишь».

Какое-то легкое облачко, тень угрозы, набежало на их прекрасные отношения…

Лето 1900 года Шаляпины провели в Италии, в местечке Варадзе недалеко от Генуи. Шаляпин готовился к своему дебюту в «Ла Скала». В начале июля в Варадзе приехал Сергей Рахманинов, решивший провести это лето со своими друзьями, но который сразу же начал страдать от невыносимой итальянской жары и от шума и крика, поднимаемого в доме шаляпинскими детишками. Тем не менее ему все же удалось написать за лето сцену Паоло и Франчески из второй картины оперы «Франческа да Римини» и подготовить с Шаляпиным партию Мефистофеля для его дебюта в Милане.

Шаляпины сняли большую виллу — maison Lunelli, — стоявшую прямо на берегу моря и отделенную от него небольшим садиком. По утрам, надев дома купальные костюмы, они пробегали через садик и окунались в теплую воду южного моря… Шаляпин — прекрасный пловец — в своей жажде простора уплывал далеко в море — так далеко, что терялся вдали, растворяясь в прозрачном воздухе на горизонте. Иола Игнатьевна нервничала на берегу. Этот страх потерять его — вечный, непрекращающийся кошмар ее жизни! — в эти минуты преследовал ее особенно остро…

Е. Р. Рожанская-Винтер, гостившая тем летом на итальянской даче Шаляпиных, вспоминает о тихой семейной идиллии, о спокойном течении их жизни на отдыхе… По вечерам Шаляпин сам укладывал спать своего любимца Игоря. Мальчик не засыпал, если не держал отца за палец, а Шаляпин тихо пел ему какие-то песенки собственного сочинения, гладил по голове… Европейская слава еще не пришла к нему, здесь его никто не знал. Можно было спокойно жить, наслаждаться теплом, солнцем и красотой итальянской природы. Но почему-то именно в это время Шаляпина начали посещать грустные мысли о том, как пуста и бессмысленна его жизнь, как малого он добился. Иногда он вспоминал, что в юности мечтал быть народным учителем — он хотел приносить пользу.

Но на другой день он мог собрать друзей, отправиться с ними в Ниццу или Монако и проиграть там огромную сумму денег. А потом, отыгравшись, веселиться и пить шампанское… Таков был характер этого человека!

В марте 1901 года Шаляпин должен был дебютировать в «Ла Скала» в опере А. Бойто «Мефистофель». Благодаря ему эта опера возобновлялась после долгих лет забвения. Однако артистический Милан встретил Шаляпина настороженно. В. М. Дорошевич, известный журналист и друг Шаляпина, бывший свидетелем этих событий, в своих очерках оставил характерные зарисовки музыкального Милана и того ажиотажа, который вызвала в городе весть о дебюте никому не известного русского певца:

«Я застал Милан… в страшном волнении.

В знаменитой „галерее“, на этом рынке оперных артистов, в редакциях театральных газет, которых здесь до пятнадцати, в театральных агентствах, которых тут до двадцати, только и слышно было:

— Scialapino!

Мефистофели, Риголетто, Раули волновались, кричали, невероятно жестикулировали:

— Это безобразие!

— Это черт знает что!

— Это неслыханный скандал!

Сцены разыгрывались презабавные.

— Десять спектаклей гарантированных! — вопил один бас, словно ограбленный. — По тысяче пятьсот франков за спектакль!..

— О Madonna santissima! О Madonna santissima! — стонал, схватившись за голову, слушая его, тенор…

— Да чего вы столько волнуетесь? — спрашивал я знакомых артистов. — Ведь это не первый русский, который поет в Scala!

— Да, но то другое дело! То были русские певцы, делавшие итальянскую карьеру. У нас есть много испанцев, греков, поляков, русских, евреев. Они учатся в Италии, поют в Италии, наконец, добиваются и выступают в Scala! Это понятно! Но выписывать артиста на гастроли из Москвы! Это первый случай! Это неслыханно!

— Десять лет не ставили „Мефистофеля“. Десять лет, — горчайше жаловался один бас, — потому что не было настоящего исполнителя. И вдруг Мефистофеля выписывают из Москвы. Да что у нас своих Мефистофелей нет? Вся галерея полна Мефистофелями. И вдруг выписывать откуда-то из Москвы. Срам для всех Мефистофелей, срам для всей Италии…

И, наконец, один из наиболее интеллигентных певцов пояснил мне:

— Да ведь это все равно, что к вам стали бы ввозить пшеницу!»

И без того напряженную атмосферу усугубил сам Шаляпин, отказавшись заплатить главе миланской клаки господину Мартинетти. Это вызвало новый взрыв удивления и шумных обсуждений в артистических кафе. Дебют Шаляпина в Милане приобретал скандальный характер. Впрочем, это касалось только околотеатральной атмосферы. В самом театре шла серьезная, напряженная работа, и дирижер Артуро Тосканини был вполне доволен Шаляпиным.

Наконец наступил день премьеры. Теперь все вопросы должны были быть разрешены. Шаляпин должен был или покорить непокорный Милан, или с треском в нем провалиться…

«В день спектакля я шел в театр с таким ощущением, как будто из меня что-то вынули и я отправляюсь на страшный суд, где меня неизбежно осудят, — вспоминал он. — Вообще ничего хорошего не выйдет из этого спектакля, и я, наверное, торжественно провалюсь…

Начался спектакль. Я дрожал так же, как на первом дебюте в Уфе, в „Гальке“, так же не чувствовал под собою сцены и ноги у меня были ватные. Сквозь туман видел огромный зал, туго набитый публикой.

Меня вывезли на каких-то колесиках в облака, я встал в дыре, затянутой марлей, и запел:

— Хвала, Господь!

Пел, ничего не чувствуя, просто пел наизусть то, что знал, давая столько голоса, сколько мог. У меня билось сердце, не хватало дыхания, меркло в глазах, и все вокруг меня шаталось, плыло.

Когда я кончил последние слова, после которых должен был вступить хор, вдруг что-то громко и странно треснуло. Мне показалось, что сломались колесики, на которых я ехал, или падает декорация, я инстинктивно нагнулся, но тотчас понял, что этот грозный, глуховатый шум течет из зала.

Там происходило нечто невообразимое. Тот, кто бывал в итальянских театрах, может себе представить, что такое аплодисменты или протесты итальянцев. Зал безумствовал, прервав „Пролог“ посередине, а я чувствовал, что весь размяк, распадаюсь, не могу стоять. Чашки моих колен стукались одна о другую, грудь заливала волна страха и восторга. Около меня очутился директор во фраке, бледный, подпрыгивая, размахивая фалдами, он кричал:

— Идите, что же вы? Идите! Благодарите! Кланяйтесь! Идите!..

Помню, стоя у рампы, я видел огромный зал, белые пятна лиц, плечи женщин, блеск драгоценностей и трепетание тысяч рук, точно птичьи крылья бились в зале. Никогда еще я не наблюдал такого энтузиазма публики».

Огромная скульптурно-мраморная фигура Шаляпина-Мефистофеля, вознесенная над залом на фоне бархатистого синего, в ослепительных звездах неба, произвела на итальянскую публику сильнейшее впечатление. Успех Шаляпина превзошел все ожидания. К сожалению, этого не увидел автор оперы. Напуганный провалом «Мефистофеля» в «Ла Скала» в 1868 году, Бойто на премьере так и не появился…

А спектакль был действительно великолепен… Благодаря В. М. Дорошевичу мы можем увидеть его глазами публики в зале:

«Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.

Я никогда не думал, что Милан такой богатый город. Целые россыпи бриллиантов горят в шести ярусах лож, — великолепных лож, из которых каждая отделана „владельцем“ по своему вкусу. Великолепные туалеты.

Все, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.

Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает свое место среди колоссального оркестра.

Аккорд — и в ответ, из-за опущенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.

Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.

Занавес поднялся.

Пропели трубы славу Творцу, прогремело „аллилуиа“ небесных хоров, дисканты наперебой прославили всемогущего, — оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам раздались мрачные ноты фаготов, — и на ясном темно-голубом небе, среди звезд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.

Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.

Огромная черная запятая на голубом небе.

Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.

Strano figlio del Caos. „Блаженное детище Хаоса“…

Могуче, дерзко, красиво разнесся по залу великолепный голос:

— Ave, Signor!

Уже эти первые ноты покорили публику…

Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка — все. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало…

Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он действительно произвел сенсацию.

Мастерское пение пролога кончилось.

Заворковали дисканты.

— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат, словно пчелы в улье! — С каким отвращением были спеты эти слова.

Мефистофель весь съежился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.

Театр действительно „дрогнул от рукоплесканий“. Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.

В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.

— Bravo, Scialapino!

Пришлось — нечто небывалое — прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясенный. Публика его не отпускала».

Как-то неожиданно, молниеносно ворвался Шаляпин в артистическое общество Милана. Его имя произносят на улицах, его знакомят с музыкальным издателем Рикорди, композиторами Пуччини и Масканьо. 4 марта, на следующий день после премьеры, Анджело Мазини пишет ему записку: «Уважаемый синьор. Вчера вечером я был в Скала, с величайшим удовольствием имел счастье аплодировать Вам: браво, дважды браво. Тысячи приветствий от коллеги…»

Томазо Сальвини посылает ему свою визитную карточку со словами: «Тысяча и тысяча поздравлений по поводу великого успеха, одержанного в Скала в Милане, и Томазо Сальвини был бы в высшей степени счастлив и почтен иметь знаменитого Шаляпина помощником и товарищем на благотворительном вечере итальянского общества!»

В эти дни миланского триумфа Шаляпина Иола Игнатьевна была рядом с ним, его помощником и переводчиком, его поводырем в этом незнакомом ему мире итальянских знаменитостей. Она подсказывала ему, как вести себя, чтобы никого не обидеть, переводила записки, писала письма, вела переговоры о новых постановках с участием Шаляпина. С первых же его шагов на сцене Большого театра она говорила ему о необходимости сделать европейскую карьеру (Шаляпин был с ней полностью согласен, но не верил, что слава придет к нему настолько быстро), и вот теперь перед ним открывались двери лучшего театра мира…

Не успел Шаляпин вернуться в Россию, как его уже ждало письмо из «Ла Скала». Представитель дирекции, некий Альдо Байнери, спешил заключить с Шаляпиным контракты на 1902–1903 годы. В конце он сделал приписку: «Будьте так любезны приветствовать милую синьору Иоле, которой от всего сердца желаю всего доброго».

В этом же счастливом 1901 году Иола Игнатьевна подарила Шаляпину еще одну дочку — Лидию.

Они могли бы быть очень счастливы. Все свои силы Иола Игнатьевна отдавала семье. Семья была для нее смыслом и назначением в жизни. Нельзя сказать, чтобы и Шаляпин поначалу не пытался быть примерным мужем, но, увы, все его благие намерения губила неизбежная и ставшая для них постоянной необходимость расставаться.

По-прежнему Шаляпин много ездил на гастроли. В его письмах слышна тоска по дому, по дорогим детям и любимой жене: «Если бы ты могла вообразить, как я хочу поцеловать тебя и прижать к моему сердцу, если бы ты была сейчас здесь, я бы зацеловал тебя всю-всю, моя дорогая, нежная…»

Но их жизнь проходила розно, рождая подозрения. Очень скоро начались упреки, недомолвки, взаимные обиды. Шаляпинская легкость в общении, беззаботность, способность мимолетно увлекаться и столь же быстро остывать натолкнулись на сицилийский темперамент Иолы Игнатьевны, на ее ревность. Их любовь друг к другу оказалась под угрозой. Иола Игнатьевна замкнулась в молчании.

Вскоре и Шаляпину предстояло узнать, что успокаивать жену относительно своей супружеской верности было гораздо легче, чем испытать муки ревности самому. Уезжая на гастроли и не получая вовремя писем от жены, он начинал нервничать и слал Иоле Игнатьевне возмущенные письма: «Мне странно, что ты мне ничего не пишешь, но это так. Ты прекрасно знаешь, что я не пишу только потому, что занят, как собака, но когда не пишешь ты, этого я понять не могу. Кажется, у тебя должно найтись время написать мне два слова…»

В апреле 1902 года Шаляпин отправился к М. Горькому в Крым. С Горьким он познакомился летом 1901 года во время своих гастролей в Нижнем Новгороде. Перед отъездом ему показалось, что жена была недостаточно опечалена разлукой с ним. Его «подозрения» подтвердились, когда, приехав к Горькому, он не нашел от нее ни одного письма, даже телеграммы. Он не мог работать, не мог ни на чем сосредоточиться, он был готов расплакаться, как дитя. Излив все свое безграничное возмущение по-итальянски, он не смог успокоиться и повторил то же самое по-русски — она совершенно равнодушна к нему и увлекается больше всякими завтраками и обедами, чем своим супругом, хозяином и отцом ее детей!

И хотя вскоре ему принесли все письма Иолы Игнатьевны, задержанные на почте, Шаляпин и не подумал извиниться. Он не изменил своего мнения, заявив, что у него «были причины написать ей об этом».

Писем Иолы Игнатьевны за эти годы не сохранилось. Потерялись они или были уничтожены специально, неизвестно. Нам не дано узнать, как Иола Игнатьевна могла объяснить свое молчание — как оправдаться или в чем обвинить?.. Возможно, это был ее молчаливый протест против мелких измен Шаляпина, против его невнимания к ней?.. Судя по всему, 1902 год был для супругов довольно напряженным. Во всяком случае в 1903 году, когда мы вновь встречаемся с ними, дела в семье обстоят уже не самым лучшим образом.

В феврале 1903 года Шаляпин пишет жене из Харькова: «Прежде всего крепко-крепко прижимаю тебя к своему сердцу и целую, целую без конца!.. Если бы ты могла вообразить, как мне будет скучно без тебя, моя дорогая, моя нежная и любимая! О, как я сильно люблю тебя! Верь мне, что в жизни для меня теперь не существует никого, кроме моих дорогих детей и моей нежной женушки. С каким удовольствием я прижал бы тебя к своему сердцу. Смелей, дорогая, будь мужественной, Бог даст, все пройдет, дети будут здоровы, твое здоровье поправится и мы заживем спокойно».

Оговорка о здоровье жены в письме Шаляпина не случайна: Иола Игнатьевна была больна. Мимолетные, бездумные измены Шаляпина ранили ее слишком сильно. Она вынуждена была обратиться к врачу. «Думаю, что у меня какая-то нервная болезнь, потому что бывают моменты, когда мне кажется, что для меня все кончено, я чувствую себя брошенной, и в голову мне приходят мысли, как у сумасшедшей», — откровенно признавалась она мужу.

Тем не менее она пыталась казаться бодрой, не забывала молиться о Шаляпине и спрашивать о его успехах. В дни его выступлений она по-прежнему шла в церковь и просила Мадонну послать ее Феденьке большой успех. Униженно, с мольбой, она просила его только об одном — когда он захочет изменить ей в очередной раз, пусть он вспомнит о ней, о его преданной собаке, которая дышит лишь им одним… Его измены — и с этим она не могла ничего поделать — убивали ее!

«Видишь ли, мой Федя, — писала она, — даже твой самый незначительный поступок, которым ты причиняешь мне боль, заставляет меня невыносимо страдать, так же как мне приносит счастье любая твоя маленькая любезность или ласка. Если бы ты всегда мог показывать мне в мелочах, что любишь меня, то я тебя уверяю, что мы были бы счастливы и прожили бы так всю нашу жизнь, любя друг друга и наших обожаемых детей».

Но об этом можно было только мечтать! Шаляпин не был создан для этих милых домашних мелочей…

В марте 1903 года он уже был на гастролях в Одессе, откуда намеревался отправиться в Константинополь, Афины, Александрию, Каир, а затем — «к тебе, моя голубка, в Неаполь», где Иола Игнатьевна с детьми и мамой жила в пансионе.

Шаляпин ехал в Африку впервые. Пирамиды поразили его. Ему захотелось подняться на самый верх, но на полпути у него закружилась голова, и он вынужден был вернуться обратно.

Из Александрии Шаляпин собирался доплыть пароходом до Мессины, съездить в Палермо, а затем на поезде приехать в Неаполь и просил Иолу Игнатьевну встретить его на Сицилии. Ему хотелось побыть с ней вдвоем. Они так редко бывали вместе. Это сказочное путешествие по югу Италии, когда все заботы на миг отступили прочь, было короткой передышкой, вспышкой счастья, перед теми испытаниями, которые ожидали их в будущем…

В Неаполе случился большой скандал. В пансионе, где они жили, Иола Игнатьевна встретила своего давнего знакомого, они сердечно обнялись и расцеловались. Это была всего лишь теплая встреча двух старых друзей, но Шаляпин увидел в этом иное. Ревнивое воображение тотчас же дорисовало остальное, последовала ужасная сцена, в которой Шаляпин был взбешен, а Иола Игнатьевна оскорблена. Вскоре Шаляпин уехал в Россию.

Дорогой он понял, что был несправедлив, груб, жесток. «Дорогая моя женушка, — писал он из Москвы, — прошло только пять дней, как я без тебя и моих дорогих детей, а я уже соскучился ужасно, но скоро-скоро мы увидимся и будем мирно жить все лето».

Он снова пытается быть нежным мужем, любящим отцом. «Знай, что нет другой души в мире, которая бы любила тебя так же сильно, как я», — убеждал он Иолу Игнатьевну.

А пока его семья была в Италии, Шаляпин снова отправился на гастроли. Киев, Екатеринослав, Новочеркасск, Ростов-на-Дону… Изо всех городов на Иолу Игнатьевну сыплются телеграммы с краткими сообщениями о его артистических успехах.

Но Иола Игнатьевна уже находилась в постоянной тревоге. Частые отъезды Шаляпина пугали ее. Она знала, что вдали от семьи с ним случались вещи непростительные, постыдные — с ним могло случиться все, что угодно! И она об этом узнавала не сразу, а какое-то время спустя, стороной. Узнавала, что когда ее муж писал ей нежные и ласковые письма — почти такие же, как теперь! — он в то же самое время обманывал ее самым недостойным образом. И как она могла мириться с этим? Как с этим можно было жить? Иола Игнатьевна чувствовала себя оскорбленной, обманутой, смешной, ее гордость и чувство собственного достоинства не позволяли ей больше верить легковесным и обманчивым словам Шаляпина, и потому она переживала глубокий внутренний конфликт. «Я несчастна, мой Федя, и потому тебе иногда кажется, что я не люблю тебя. Нет, я люблю тебя, но у меня больше нет к тебе доверия…» — это были жестокие слова.

Но Шаляпин как будто не слышал ее. Из России он звал ее к себе. Он нашел на лето дачу под Харьковом и теперь с нетерпением ждал приезда Иолы Игнатьевны. «О, как я хочу прижать тебя к моему сердцу, моя обожаемая женушка. О, как я люблю тебя, моя Иоле, как обожаю, я бы хотел, чтобы ты вот так любила бы и меня, и я был бы счастливейшим человеком», — писал он из Екатеринослава.

Но хорошего летнего отдыха на Украине тоже не получилось. Именно там, в одном из красивейших уголков южнорусской природы, которой они и не успели толком насладиться, на злосчастной даче Енуровского под Харьковы, как наказание за все их грехи, их невнимание и нечуткость друг к другу, семью постигло страшное горе — в три дня от аппендицита умер их первенец, их обожаемый мальчик Игорь.

Все произошло настолько быстро и неожиданно, что казалось почти немыслимым. Осознать случившееся было невозможно… В один из отъездов родителей мальчик по недосмотру няньки объелся ягодами и захворал. Вернувшись и обнаружив сына в ужасном положении, Шаляпин пригласил из Харькова врачей, Игорю была сделана операция. На короткое время мальчику стало лучше, но затем боли возобновились. Врачи были бессильны: у ребенка началось воспаление большой кишки. После суток страданий он скончался. Истошные крики, наполнявшие дом несколько последних дней, сменились молчанием.

В первый момент Шаляпин не помнил себя от боли. Он находился в невменяемом состоянии, и друзья не оставляли его ни на минуту одного. В. В. Иванов, невольный очевидец этих событий, пишет в своих воспоминаниях: «Шаляпин, как подстреленный зверь, буквально обезумел. Стеная, он бросился в поле, пытаясь криками притупить остроту своей боли. Я и Слонов[16] следовали за ним по пятам, слушая стоны и вопли, надрывающие душу: „Где ты, Бог?.. Как ты мог, как ты смел отнять у меня моего ребенка?! Нет Бога, нет… Одна жестокость!..“ Незаметно мы приблизились к Васищевской церкви, и Шаляпин, поднявшись по ступенькам к закрытой двери, опустился на колени и поцеловал висящий замок».

Вскоре Шаляпины собрались и уехали в подмосковное имение своих друзей Петра Петровича и Натальи Степановны Козновых. Находиться в одном доме с умершим ребенком у них не было сил.

Шаляпин был совершенно раздавлен, сломан, морально уничтожен случившимся. Он не хотел больше жить, он стал совершенно беспомощным — его надо было кормить, поить, укладывать спать, что и делали его друзья. Иола Игнатьевна как будто окаменела в предчувствии нового несчастья: этот мальчик, который соединил их жизни, покинул их, «улетел на небеса». Что их ждет впереди?

В. В. Иванов вспоминает: «Иола Игнатьевна, жена Шаляпина, отрыдав в лесу, старалась скрыть свое смертельное горе и молча суетилась возле девочек. Она понимала, что потеряв сына, она теряет и ту связь с Шаляпиным, которая так прочно поддерживалась погибшим ребенком». Их внутренний конфликт был виден даже посторонним.

23 июня Игоря похоронили на кладбище Скорбященского (Новодевичьего) монастыря в Москве. Его тело привезли с почтовым поездом из Харькова. Газета «Одесский листок» писала: «В Москве на вокзале ко времени привезения тела сына Ф. И. Шаляпина — Игоря… явились выразить сочувствие горю артиста и его супруги масса товарищей, друзей и почитателей. Среди них были представители трупп обеих опер, преподаватели филармонического училища, консерватории и масса артистов частных театров. Похоронное шествие, растянувшееся на несколько кварталов, у ограды монастыря встретила многотысячная толпа народа…»

После похорон Шаляпин и Иола Игнатьевна снова уехали к Козновым. Вероятно, именно к этому времени относится первое воспоминание об отце трехлетней Ирины: «Помню, как в саду, около большой клумбы, на скамье, в безмолвном горе, обнявшись, сидят мои родители, такие необычные для меня. Мне непонятно, что произошло, я не знаю о смерти брата, но чувствую, что надо приласкаться к ним. Я рву цветы на клумбе и складываю их на скамейке, рядом с родителями. Плачет мать, а отец гладит меня рукой по голове».

Но у Козновых, на свежем воздухе, среди прелестей деревенской жизни и доброго, чуткого отношения к себе со стороны своих друзей, Шаляпин — не сразу, не в один день — стал успокаиваться, постепенно приходить в себя. Рана в его сердце была еще очень глубока, от него по-прежнему прятали ножи и вилки, чтобы он не сделал над собой чего-нибудь ужасного, но Шаляпин быстрее, чем Иола Игнатьевна, возвращался к жизни. Он больше любил и ценил жизнь, чувствовал вкус к жизни.

В августе 1903 года они вместе отправились в Нижний Новгород. Как и в предыдущие два года, Шаляпин должен был выступать в Большом ярмарочном театре с труппой антрепренера А. А. Эйхенвальда, а также петь на открытии Народного дома, созданного по инициативе Максима Горького, на строительство которого Шаляпин пожертвовал немало средств.

Они ехали в Нижний Новгород с надеждой. Эта поездка многое значила для них. В Нижнем снова была ярмарка, и все было так же, как и семь лет назад — пароходы у берега, пестрые, радостные краски лета и голубое безоблачное небо над этим родным для них старинным городом. Все должно было напомнить то далекое и счастливое время их встречи, пробудить прекрасные воспоминания.

В этот приезд Шаляпины остановились в квартире Пешковых на Мартыновской улице. Но несмотря на восторженный прием публики, поездки по Волге, встречи со старыми друзьями, знакомство с новыми людьми и взволнованную, интересную атмосферу в доме Горького, их не покидало грустное, тревожное настроение.

По традиции они отправились в мастерскую фотографа М. П. Дмитриева, у которого сфотографировались когда-то на память в августе 1896 года. Тогда перед ними стояла угроза близкой разлуки, и потому на той давней фотографии они вышли такими невыразимо грустными, печальными. Теперь Иола Игнатьевна была не просто грустна, в ее лице появилось нечто трагическое, безнадежное. У ее ног распластался огромный Шаляпин. Обреченно он смотрит в одну сторону, она в другую. Оба они одиноки и несчастны. Трещина, которая прошла между ними, становилась все более и более заметной…

По возвращении в Москву Иола Игнатьевна сразу же отправилась к Козновым, где находились ее дочери. Шаляпин остался в Москве. Что-то произошло между ними — какая-то размолвка, которая мучила и терзала обоих. Наконец Шаляпин решил объясниться…

Его сребробородый, похожий на библейского патриарха слуга Иоанн привез Иоле Игнатьевне длинное письмо, написанное по-русски. Это был тревожный сигнал: текущие новости Шаляпин всегда сообщал ей по-итальянски, русский он приберегал для решительных объяснений.

Это длинное-предлинное и очень путаное письмо Шаляпин написал, вероятно, в минуту отчаяния или тоски. Возможно, когда он писал его, он даже плакал. Его жизнь шла под откос, он понимал это и, не желая с этим мириться, протестовал как мог. И это его письмо было отчаянной попыткой и оправдаться перед женой за свои промахи и проступки в прошлом, и объяснить — хоть как-то! — свое поведение, и, может быть, вымолить прощение… Но сделано это было нескладно, несуразно и очень по-шаляпински — свою вину он признать не мог!

«…Давно уже я замечаю, — писал он Иоле Игнатьевне, — что чувства твои ко мне погасли, и мне кажется, что ты этим тяготишься. Ты, может быть, рада была бы, если бы обстоятельства нашего семейного склада были бы другими, то есть у нас бы не было детей, тогда ты, не задумываясь, сказала бы мне: Федя! я жить с тобой не могу и прошу тебя меня оставить…»

«Ты всегда думала и думаешь, что я тебя не люблю, — писал он дальше, — душу ты мою знаешь мало, не потому, что не хочешь знать, а просто потому, что я тебе по духу чуждый человек… Духовная моя жизнь идет одиноко, и все, что чувствует моя душа, все это чувствует она одна и, не интересуя тебя, ищет компанию друзей, ищет, с кем бы ей поделиться, и в результате — бессонные ночи, трактиры и люди всякие, достойные и недостойные, и твое недовольство…»

Не преминул он ей напомнить и о встрече с ее «старым итальянским другом» в Неаполе. Почему этот невинный эпизод так больно задел Шаляпина? «Я — русский, а следовательно, груб в обращении, мало умею говорить комплиментов и не обращаю внимания на мелочи, видимо, необходимые для женщины, а для тебя в особенности…» — оправдывался он. В Неаполе он увидел рядом с ней мужчину, который был с его женой галантен и предупредителен, для которого Иоле Торнаги по-прежнему оставалась прима-балериной, женщиной необыкновенной и исключительной. Это был какой-то ее собственный, особенный мир, которого он не знал и который был закрыт для него. Ревность Шаляпина была непроизвольной. Он понял, что не может дать своей жене того, что она заслуживает.

И вот теперь он написал это письмо… Его мысли путались. Единственное, чего он хотел, это чтобы она простила его и все было бы, как прежде. Но пытаясь объяснить свое поведение и оправдаться, Шаляпин — такова уж была его натура! — сваливал часть вины на любимую женщину — неблагородно, не по-мужски!

И все-таки, несмотря ни на что, он по-прежнему любил ее. Страшные события последних месяцев помогли ему осознать это с особой силой: «В заключение еще раз скажу тебе, милая Иола, что пишу все это с такой болью в моем сердце, что выразить ее не имею слов, хоть это тебе и все равно, хоть этому ты никогда не верила, но клянусь тебе, что я тебя люблю. И любовь моя, быть может, и заставляет меня написать тебе все это, потому что видеть тебя принужденной к чему бы то ни было мне ужасно тяжело…»

Впервые они так близко подошли к возможности разрыва. Будущее — без семьи, без любимой женщины — пугало Шаляпина. «Жизнь моя, о какой я мечтал, сломалась», — написал он в конце. Он хотел уехать на Волгу.

Потратив несколько часов, Иола Игнатьевна все же дочитала это письмо до конца. Была глубокая ночь. В доме Козновых все спали, а она все сидела в своей комнате, как будто окаменев, глотая слезы несправедливости и обиды.

Ее жестоко упрекали — и кто же? Человек, которому она отдала всю себя, на которого перенесла всю надежду на любовь, на честную и достойную жизнь. Человек, которого она бесконечно любила, решился оскорбить ее, затронув самую чувствительную сторону ее души — ее честь. Неужели за семь лет знакомства Шаляпин так и не понял, насколько его Иоле выше всех этих «бесконечных низостей человеческой жизни»?

Шаляпин подозревал ее в неверности, вернее, в готовности совершить этот акт. Она не стала оправдываться. Если он думает, что она не изменяет ему только потому, что боится быть уличенной, значит, он слишком мало знает ее.

Он обвинял ее, что она не понимает его, не знает его душу.