3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Еще больше недоумений и споров, нежели «бубновый туз», вызвал у первых читателей и критиков «Двенадцати» символический образ Христа, который незримо и неведомо для красногвардейцев идет перед ними с красным флагом.

Этого Христа множество раз приводили в качестве наиболее разительного примера идейно-художественной непоследовательности Блока. С другой стороны, Христос был главной поживой для тех, кто пытался тенденциозно перетолковать «Двенадцать» в аполитичном и религиозном духе, вытравить из поэмы ее революционный смысл. Друзья и враги поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа – то в ортодоксальной религиозности, то в грубом богохульстве.

Финал «Двенадцати» внушал серьезные сомнения самому Блоку. Когда ему сказали, что заключительная строфа поэмы кажется искусственно присоединенной, не связанной с целым, он отозвался так: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос». (Заметим, однако, что удивление Блока было безосновательным: в эти дни он очень напряженно думал именно о Христе.)

Действительно, в записной книжке Блока 18 февраля 1918 года было записано: «Что Христос идет перед ними – несомненно. Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого?» Через день эта важная мысль была высказана в дневнике в более категорическом тоне, уже без вопросительной интонации: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «недостойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». И через несколько дней (в начале марта) Блок снова возвращается к тому же: «… если бы в России существовало действительно духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем… Разве я «восхвалял»?.. Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Иисуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».

Как видим, Блок подчеркивает символическую условность Христа «Двенадцати», само имя его берет в кавычки. Ясно, что его тревожило внутреннее несоответствие канонического образа «спасителя» и «искупителя» всей идейно-художественной тональности поэмы. В понимании этого противоречия и заключалась «страшная мысль», преследовавшая Блока. Он хотел, чтобы впереди красногвардейцев шел кто-то Другой, более достойный вести восставший народ в будущее, но не нашел никакого другого образа такой же морально-этической емкости и равного исторического масштаба, который способен был бы символически выразить идею рождения нового мира.

Поэтому Блок и говорил: «к сожалению, Христос», и вместе с тем не думал отказываться от «своего Христа». И три года спустя, в 1921 году, он говорил столь же твердо: «А все-таки Христа я никому не отдам».

Когда Блок пытался растолковать, каким он сам себе представляет «своего Христа», он оперировал отвлеченными, зрительно трудно представимыми понятиями: «кто-то огромный», «как-то относящийся» к флагу, что тревожно бьется под ветром, за снежной бурей и ночной темнотой. Огромность и тревожность – вот что призван был передать образ Христа. В августе 1918 года Блок рассказывал, как любит он ходить по ночному городу в метель, когда все кругом «как бы расплывается». И вдруг – в переулке мелькнуло что-то светлое – может быть, флаг? «Вот в одну такую на редкость вьюжную зимнюю ночь мне и привиделось светлое пятно; оно росло, становилось огромным. Оно волновало и влекло. За этим огромным мне мыслились двенадцать и Христос».

Ничего более точного, определенного Блок сказать не мог. Но как много сказано!

Необходимо иметь в виду, что с образом Христа у Блока были связаны свои исторические представления, и вне их понять символику «Двенадцати» невозможно.

Прежде всего это не церковный Христос, именем которого Блок будто бы хотел религиозно оправдать и освятить революцию. Церковь, самый дух православия, поповщина – все это было Блоку с юных лет чуждым и враждебным. И навсегда таким осталось: «Учение Христа, установившего равенство людей, выродилось в христианское учение, которое потушило религиозный огонь и вошло в соглашение с лицемерной цивилизацией…» (март 1918 года). Церковь исказила и опошлила самый образ Христа, его именем освятили «инквизицию, папство, икающих попов, учредилки». Но достаточно вникнуть в первоначальное, не захватанное попами содержание евангельской легенды, чтобы убедиться в том, что «Христос – с красногвардейцами».

Да, из Евангелия мы знаем, что Иисус в своем человеколюбии не только пришел прежде всего к блудницам и разбойникам и назвал их первыми в своем царстве, но и сам был «причтен к злодеям» – был распят вместе с двумя разбойниками. («И был с разбойником», – цитирует Блок Евангелие от Луки в черновике «Двенадцати».) Он был заодно с горемычными, голодными, темными и грешными. Это им, а не богатым, преуспевающим и довольным обещал он новую жизнь. В этом смысл блоковского замечания: «Опять он с ними» – то есть с голытьбой, что двадцать веков спустя поднялась за свои права, за свое место под солнцем. «Опять» – потому, что именно таково было первоначальное христианство: «религия рабов, изгнанников, отверженных, гонимых, угнетенных» (Энгельс).

Таким, вероятно, был бы Христос в пьесе, которую Блок задумал непосредственно перед созданием «Двенадцати». В плане драмы, записанном 7 января, Христос охарактеризован как существо странное, бесполое – «не мужчина, не женщина» («женственный призрак») – и грешное. Апостолы – люди простые, грубые и темные галилейские рыбаки, тогдашняя голытьба, озлобившаяся на жрецов, богачей и фарисеев, – и от них, от народа, Христос «получает все»: «"апостол" брякнет, а Иисус разовьет». Это обстоятельство важное: Иисус не столько даже вождь и учитель тогдашней голытьбы, сколько «глас народа», как бы рупор, через который в мир идет весть о новой большой правде.

Кругом – старая испорченная жизнь: «загаженность, безотрадность форм, труд». Обстановка, бегло намеченная в плане пьесы, напоминает сцены петроградской улицы революционных дней: нагорная проповедь названа митингом, вокруг Христа – толкотня, неразбериха, кто-то с кем-то ругается, слоняются и что-то бубнят какие-то недовольные, «тут же проститутки». Но мировая правда, идущая от этих грубых и грешных людей, прекрасна.

Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, справедливости, но и символом, знаменующим стихийное, бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи.

Первоначальное христианство явилось, в понимании Блока, великой религиозно-нравственной силой, которая нанесла сокрушительный и непоправимый удар изжившему себя старому языческому миру, а Христос – выступил «вестником нового мира». Он произнес «беспощадный приговор» растленной государственности и цивилизации миродержавного и преступного Рима.

«Когда появился Христос, перестало биться сердце Рима», ветер христианства разросся в бурю, истребившую старый мир, – говорит Блок в очерке «Каталина», написанном вслед за «Двенадцатью» и важном для понимания проблематики поэмы (авантюрист-бунтовщик Каталина демонстративно назван «римским большевиком»; Блок сам указал, что смотрел на этот очерк как на «проверку» поэмы).

С присущей ему склонностью устанавливать широкие исторические аналогии Блок сближал свое переломное время с эпохой раннего христианства, сопоставлял распад императорского Рима с концом царской, помещичье-буржуазной России. Это была любимая историософская мысль Блока, и он развивал ее многократно.

Образ Христа – олицетворение новой всемирной и всечеловеческой веры, новой морали – послужил для Блока символом всеобщего обновления жизни, начатого русской революцией, и в таком значении появился в финале «Двенадцати». Это как бы наивысшая санкция делу революции, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел.