3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Так было в стихах. А что происходило в жизни?

Прошел безумный мокрый март – и с ним кончилась поэзия: роман воображения трансформировался в просто роман.

В течение двух с лишним месяцев после знакомства Блок и Дельмас неразлучны. Длинные прогулки – пешком, на лихачах, в скрежещущих таксомоторах, бесконечные, по многу раз за день, телефонные разговоры. Летний сад. Екатерингоф, Озерки, белые ночи на Стрелке, театры и кинематографы, зоологический сад, вокзальные буфеты, ужины в ночных ресторанах, возвращения на рассвете, Эрмитаж, Луна-Парк с американскими горами, ее концерты, чуть ли не ежедневные розы «от Эйлерса»…

Он от нее без ума: «Она вся благоухает. Она нежна, страстна, чиста. Ей имени нет. Ее плечи бессмертны»; «Бесконечная нежность, тревога и надежды»; «Душно и без памяти»; «Страстная бездна, и над ней носятся обрывки мыслей о будущем»; «Золотой, червонный волос… – из миллионов единственный»; «Я ничего не чувствую, кроме ее губ и колен»; «Она приходит ко мне, наполняет меня своим страстным дыханием, я оживаю к ночи»…

Однако эта горячка с самого начала то и дело разрежается беспокойством и печалью, без которых представить себе Блока невозможно.

И, наконец, помимо всего прочего, была еще Люба…

«Уже становится печально, жестоко, ревниво»; «Мысли мои тяжелы и печальны»; «Мы у моря, у Лоцманского острова… сладость, закат, огни, корабли. Купили баранок, она мне положила в карман – хлеб. Но все так печально и сложно»; «Я думаю жить отдельно, я боюсь, что, как вечно, не сумею сохранить и эту жемчужину»; «…говорили с Любой, чтобы разъехаться… Луна-Парк. Она. Мы на горах, – пустая нервность и страшная тревога. Месяц справа молодой – видели я, и она, и Люба»…

Ее положение было, конечно, более трудным. Она тоже отдалась вихрю, но не сразу и не так безоглядно. Ее письма неизвестны (Блок перед смертью успел сказать, чтобы их отдали ей, и она их сожгла). Но из блоковской записной книжки можно судить о нарастании ее чувства.

«Я у нее. Она поет. Тяжесть. Ей тяжело и трудно»; «Боюсь любви» (ее слова); «Ужасно, если я уйду»; «Страстная бездна. Она написала на картоне от шоколада: "День радостной надежды"»; «Она говорит, что я забыл. Она звонит. Последние слова: "Я прекрасно знаю, как я окончу жизнь… потому что вы оказались тот"»; «Л.А. тревожно, писала мне письмо. Хочет уйти, оставить меня… Она у меня. Одни из последних слов: "Почему вы так нежны сегодня? – Потому, что я вас… полюбила"»; «Нежнее, ласковей и покорней она еще не была никогда… "Шарлотта и Вертер"»; «Л.А. звонит ко мне ночью: "Я вас никогда не забуду, вас нельзя забыть. Переворот в моей жизни"»…

В этот день, 7 июня, они прощались: Блок уезжал в Шахматово, Любовь Александровна – в Чернигов. Прощались в Таврическом саду, где буйно цвела сирень. Искали (и находили) пятерики – на счастье. Вскоре она получила из Шахматова дивные стихи:

Я помню нежность ваших плеч —

Они застенчивы и чутки.

И лаской прерванную речь,

Вдруг, после болтовни и шутки.

Волос червонную руду

И голоса грудные звуки.

Сирени темной в час разлуки

Пятиконечную звезду.

И то, что больше и странней:

Из вихря музыки и света —

Взор, полный долгого привета,

И тайна верности… твоей.

(«И опять, опять – пленительное смешение вы и ты», – читаем в блоковской записной книжке.)

Письма Блока (во всяком случае, большую их часть) Дельмас сохранила. Несколько из них замечательны, принадлежат к числу лучшего, что поэт оставил в эпистолярном роде. Из писем ясно, чего он хотел и чего ждал от этой перевернувшей ему душу встречи.

Конечно, он мечтал и о простом человеческом счастье, которого никогда не знал. Уже в одном из первых писем он признается: «Счастья в этом для меня не было никогда, было только мученье и скука, разве – короткие часы, зато, когда они проходили, было тяжело».

Но мечта о счастье как была, так и оставалась мечтой.

Александр БлокЛ.А.Дельмас (6 мая 1914 года): «Перед тем, как Вас встретить, я знал давно о зияющей в моей жизни пустоте. За этот месяц с небольшим я постепенно вижу все новые и нежданные возможности – вот почему прошли точно годы и годы жизни; и вижу, что, несмотря на все различие наших миров, понятий, вкусов, жизни, – я мог бы увидеть все переливы света, всю радугу, потому что Вы – та жемчужная раковина, полная жемчугов, которая находится в бездне моря, находится недаром, находится за что-то, как награда, или как упрек, или как предостережение, или как весть о гибели, может быть. Не знаю, знаю только, что – недаром. Все мучение, и ревность, и тяжесть в том, что мне, может быть, суждено только находить, а потом я, как рыбак, не умею ничего сделать с тем, что нашел, и могу потерять в том самом море, где она мне засияла, и море станет опять пустым и тяжелым, и я останусь таким же нищим, как был. Главное, что в этом (чего я боюсь всегда) есть доля призвания, – доля правды, значит; доля моего назначения; потому что искусство там, где ущерб, потеря, страдание, холод. Эта мысль стережет всегда и мучает всегда, кроме коротких минут, когда я умею в Вас погрузиться и забыть все – до последней мысли. Таков седой опыт художников всех времен, я – ничтожное звено длинной цепи этих отверженных, и то, что я мало одарен, не мешает мне мучиться тем же и так же не находить исхода, как не находили его многие, – и великие тоже».

Какое письмо! И что другое мог бы сказать этот человек, который всегда думал больше о правде, чем о счастье… Ведь за неуловимым призраком счастья неотступно стояла суровая правда его дела, его искусства, его долга, в жертву которому была раз и навсегда принесена поросшая бурьяном «личная жизнь».

И забывая, казалось, все, он таил память о своем назначении, и сказал об этом пушкинскими словами:

Он средь бушующих созвучий

Глядит на стан ее певучий

И видит творческие сны..

Любой другой человек, захваченный такой могучей страстью, сумел бы стереть обнаружившееся различие душевных миров, понятий и вкусов, – только не этот «неумолимо честный, трудно честный» Бертран.

У оперной актрисы, наделенной бесспорным, но не слишком большим дарованием, было, конечно, свое (элементарное) представление об искусстве, и оно резко расходилось с убеждением Блока, что искусство там, где потеря и страдание. На склоне лет Л.А.Дельмас простодушно рассказывала: «Он говорил, что художник и не может быть счастлив… Я с этим никак не соглашалась, я любила все солнечное, светлое».

Как бы ни был влюблен Блок, как бы ни старался он приобщить эту женщину к своему миру, разность понятий, самый уровень духовности давали о себе знать – и чем дальше, тем больше. Дуэт «Забела и Врубель» – не получался, да и «Шарлотта и Вертер» – тоже: уж к роли Вертера Блок был решительно неприспособлен.

… Июль 1914 года. Блок вернулся из Шахматова, Дельмас – из Чернигова. В день ее возвращения он записывает: «Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И – мать». Опять, как и семь лет назад, он разрывается между тремя женщинами: «она», Люба, мать. (Июньские и июльские записи полны Любой.)

Они встречаются ежедневно. Но 1 августа записано: «Уже холодею». Через несколько дней: «Ночью даже не звонил к ней. Ничего, кроме черной работы, не надо». Еще десять дней спустя: «Ночью я пишу прощальное письмо».

Вот это письмо: «Я не знаю, как это случилось, что я нашел Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце мое сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, – точно с Вами я теряю последнее земное. Только бог и я знаем, как я Вас люблю. Позвольте мне прибавить еще то, что Вы сама знаете: Ваша победа надо мной решительна, и я сознаюсь в своем поражении, потому что Вы перевернули всю мою жизнь и долго держали меня в плену у счастья, которое мне недоступно. Я почти не нахожу в себе сил для мучений разлуки и потому прошу Вас не отвечать мне ничего, мне трудно владеть собой. Господь с Вами».

Мученик правды бежит от призрака счастья.

Он просил ее не отвечать. Она, как всякая полюбившая женщина, и не подумала смириться. Напротив, она все взяла в свои руки – и сдался Блок. Через пять дней записано: «Вечером я встретил Любовь Александровну и ходил с ней по улицам. Возвращаюсь ночью из Сосновки – ее цветы, ее письмо, ее слезы, и жизнь опять цветуще запутана моя, и не знаю, как мне быть».

Тридцатого августа было послано еще одно письмо, которое до нас не дошло, – она его уничтожила. Но есть два, тоже прощальных, стихотворения, помеченные 31 августа, – «Та жизнь прошла…» и второе:

Была ты всех ярче, верней и прелестней,

Не кляни же меня, не кляни!

Мой поезд летит, как цыганская песня,

Как те невозвратные дни…

Что было любимо – все мимо, мимо,

Впереди – неизвестность пути…

Благословенно, неизгладимо,

Невозвратимо… прости!

Благословенно, но невозвратимо…

Встречи продолжаются, но в отношениях возникает натянутость. Она зовет его в театр – будет петь Леля, он отказывается. Не идет даже на возобновленную «Кармен». Она ищет повод для встречи – просит Бальзака, посылает цветы. «Л.А.Дельмас звонила, а мне уже было «не до чего». Потом я позвонил – развеселить этого ребенка».

Он интенсивно живет своей жизнью, много работает. Его тщетно осаждают женщины – все та же Н.Н.Скворцова и новые – Е.Ю.Кузьмина-Караваева, Н.А.Нолле, мадам Фан-дер-Флит, Майя Кювилье, какие-то незнакомые барышни… Но он опять полон Любой.

Последняя запись 1914 года: «Моя она и я с ней. Но, боже мой, как тяжело. Три имени. Мама бедная, Люба вдали, Любовь Александровна моя. Люба».

Последнее имя как-никак все-таки: Люба. Он пишет ей: « Я думаю о тебе – думаю сквозь всю мою жизнь, которая никогда еще не была такой, как теперь». И в другой раз: «Благодарю тебя, что ты продолжаешь быть со мною, несмотря на свое, несмотря на мое. Мне так нужно это».

О, эти дальние руки!

В тусклое это житье

Очарованье свое

Вносишь ты, даже в разлуке!

И в одиноком моем

Доме, пустом и холодном,

В сне, никогда не свободном,

Снится мне брошенный дом.

Старые снятся минуты,

Старые снятся года…

Видно, уж так навсегда

Думы тобою замкнуты!

Так начался и прошел и 1915 год.

В конце июля Любовь Александровна гостит в Шахматове, по вечерам поет за старинным бекетовским клавесином – из «Кармен», из «Хованщины», романсы. С Блоком они много говорят – все о том же, о взаимном непонимании. В августе, поводя итог разговору, он посылает ей прямое, суровое письмо:

«…ни Вы не поймете меня, ни я Вас – по-прежнему. А во мне происходит то, что требует понимания, но никогда, никогда не поймем друг друга мы, влюбленные друг в друга. Вы с этим будете спорить, но меня не переспорите. В Вашем письме есть отчаянная фраза (о том, что нам придется расстаться), – но в ней, может быть, и есть вся правда: я действительно «не дам Вам того, что Вам нужно». Той недели, которую Вы провели в деревне, я никогда не забуду. Что-то особенное было в этом и для меня. И это еще резче подчеркнуло для меня весь ужас положения. Разойтись все труднее, а разойтись надо… Моя жизнь и моя душа надорваны; и все это – только искры в пепле. Меня настоящего, во весь рост, Вы никогда не видели. Поздно».

Тут нельзя не сказать несколько слов о поэме «Соловьиный сад». За ее сюжетом сквозит реальная житейская ситуация.

Поэма была задумана в январе 1914 года, в основном набросана в августе 1914-го, завершена в октябре 1915-го. На это время приходится встреча поэта с его Кармен, вспышка и медленное угасание их романа. Есть сведение, что на отдельном издании «Соловьиного сада», подаренном Л.А.Дельмас, Блок сделал такую надпись: «Той, которая поет в соловьином саду» (книга не сохранилась).

Прямых аналогий искать, конечно, не следует, смысл поэмы неизмеримо шире того, что можно извлечь из совокупности житейских фактов и обстоятельств, но в самой коллизии страсти и долга, лежащей в основе поэмы, бесспорно просвечивает личный опыт пережитого Блоком в это время.

В первом черновике «Соловьиного сада» набросано только начало будущей поэмы (первая, вторая и третья главки). Далее идет следующий план продолжения «Он услышит чужой язык, испугается, уйдет от нее, несмотря на ее страсти и слезы, и задумается о том, что счастию тоже надо учиться».

Герой поэмы, «обездоленный бедняк», поверил в призрак счастья, которое будто бы ждет его за решеткой соловьиного сада.

Наказанье ли ждет, иль награда,

Если я уклонюсь от пути?

Как бы в дверь соловьиного сада

Постучаться, и можно ль войти?

И стучаться не нужно было – «сама отворила неприступные двери она». В ее объятьях открылся ему «чуждый край незнакомого счастья», и он уже готов был забыть о своем трудном «каменистом пути». Но никакой «очарованный сон», никакая соловьиная песня не способны заглушить в человеке голос долга. «Не забывай долга – это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет» – это давнее убеждение Блока сохранило всю свою силу и ярко вспыхнуло в его поэме.

Пусть укрыла от дольнего горя

Утонувшая в розах стена, —

Заглушить рокотание моря

Соловьиная песнь не вольна!

Призвание человека – труд и борьба, и ни при каких условиях не должен он изменять жизни, сколь бы суровой и невыносимой она ни была, ради призрачного уединенного счастья. Бегство от жизни – мнимое освобождение, ибо жизнь жестоко мстит за измену ей, мстит отчаяньем, одиночеством, утратой своего места в мире.

А с тропинки, протоптанной мною,

Там, где хижина прежде была,

Стал спускаться рабочий с киркою,

Погоняя чужого осла.

Повесть о пленнике и отступнике соловьиного сада – именно о том, о чем Блок говорил и спорил с Дельмас, вникая в ее «чужой язык».

Постепенно имя ее почти исчезает со страниц блоковских записных книжек.

В январе 1916 года записаны (с пометой: «Опять!») и тут же брошены две строчки:

Опять и опять омрачаешь ты страстью

И весны… и руки… властью?

Слово «омрачаешь» и вопросительный знак говорят сами за себя. Хотел написать одно, а написалось (в феврале) совсем другое – «Превратила все в шутку сначала, поняла – принялась укорять…»:

Подурнела, пошла, обернулась,

Воротилась, чего-то ждала,

Проклинала, спиной повернулась

И, должно быть, навеки ушла…

Что ж, пора приниматься за дело,

За старинное дело свое. —

Неужели и жизнь отшумела,

Отшумела, как платье твое?

Нет, она не ушла. Они встречались – теперь уже редко, в апреле пришло письмо от нее – «любящее и мудрое, каких не бывало еще». В июле Блок был призван на военную службу, – она пишет ему, шлет подарки.

Приходит 1917 год, свержено самодержавие, Блок возвращается в Петроград, целиком поглощен работой в Верховной следственной комиссии. Между делом сообщает матери: «Несчастная Дельмас всякими способами добивается меня увидеть».

А через месяц, поддавшись воспоминаниям и улучив свободную минуту, он стал разбирать «ящик, где похоронена Л.А.Дельмас».

«Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья («счастья», да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками. Я сжег некоторые записки, которые не любил, когда получал; но сколько осталось. И какие пленительные есть слова и фразы среди груды вздора. Шпильки, ленты, цветы, слова. И все на свете проходит. Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива. Разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, желтые, розы, колосья ячменя, медные, режущие, чуткие волосы, ленты, колосья, шпильки, вербы, розы».

О, Кармен, мне печально и дивно,

Что приснился мне сон о тебе…

Встречи между тем продолжаются. «Дважды на улице – Дельмас, требующая… А я ухожу от нее». Теперь это только одна «плоть». В записях Блока Л.А.Д. уже утратила имя и называется даже не «она», а просто «любовница».

Постепенно отношения приняли совершенно внешний и нейтральный характер «старого знакомства» и в таком качестве тянулись до самого конца жизни Блока. Подчас он тяготился заботой Любови Александровны о его пошатнувшемся быте.

В октябре 1920 года казалось бы совсем замолчавший поэт обратился к Дельмас со стихами при посылке ей сборника «Седое утро».

В моей душе, как келья, душной

Все эти песни родились.

Я их любил. И равнодушно

Их отпустил. И понеслись…

Неситесь! Буря и тревога

Вам дали легкие крыла,

Но нежной прихоти немного

Иным из вас она дала…

Иным из вас… В сборник вошло несколько стихотворений, связанных с Дельмас. Житейская буря и душевная тревога дали все, любовь – немного нежной прихоти. Однако ее хватило, чтобы навсегда прославить эту женщину.

Встреча с Кармен – важный эпизод в жизни Блока. Но изменить содержание и направление этой жизни уже ничто не могло. Личное снова (в который раз!) ускользнуло от поэта – и опять он остался лицом к лицу с бурей и тревогой.