3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Для Блока 1904 год оказался промежуточной полосой. Что-то оборвалось, а заново еще не завязывалось. Все сильнее наплывало на него новое – незнакомое, тревожное, манящее, обнадеживающее, но этому новому мешало, сопротивлялось, тянуло назад то, чем так напряженно жил он все эти годы.

В некоторой растерянности, оговариваясь и недоговаривая, писал он Сергею Соловьеву (8 марта): «Наступает что-то важное для меня, и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае, могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается и наступает новое в положительном смысле, причем для меня это желательно, как никогда прежде». Далее – о новых своих стихах, которые уже насторожили Соловьева резким несходством с «белыми лилиями»: «Пишу стихи длинные, часто совершенно неприличные, которые, однако, нравятся мне больше прежних и кажутся сильнее. Не ругай за неприличие, сквозь него во мне все то же, что в прежнем «расплывчатом», но в формах крика, безумий и часто мучительных диссонансов».

… В Шахматово молодожены приехали рано, в апреле. Весна выдалась поздняя, затяжная. То и дело выпадал снег, приходилось топить печи. Сразу погрузились в хозяйственные заботы, самые прозаические. Московских мистических бдений будто и не бывало.

Письма к матери разрастаются в подробнейшие отчеты – как доехали, какой нашли усадьбу, как хорошо выглядят лошади, какой великолепной ветчиной накормила их скотница Дарья. Дальше – о неудачном заграждении пруда, испорченном цветнике, чистке сада, о борове «с умным и спокойным выражением лица», о телках, петухе, курах, гусях и индюках, снова о лошадях, о необходимости пригласить землемера, о покупке быка, пахоте, заготовке льда и дров. Главная тема – «шестнадцать розовых поросят», – в первом же письме он возвращается к ним семь раз, а в следующем уточняет: «Поросят четырнадцать, а не шестнадцать». И лишь вскользь, как о чем-то случайном, сообщается: «Я написал две огромные рецензии в Новый путь».

В деловые письма «шахматовского помещика» диссонансом врываются беглые упоминания о приезде Сергея Соловьева («Разговоры были довольно растерзанные, ничего цельного») или о том, что Соловьев с Белым, оказывается, сфотографировались за столиком, на котором рядом с Библией были водружены портреты Владимира Соловьева и Любови Дмитриевны. (Фотография сохранилась – московские мистики сидят напряженные, очень юные, усатые, в аккуратных сюртучках.) Блок сообщает об этом между делом, в приписке, и воздерживается от оценки и комментария. Поросята и гуси, как видно, занимали его больше.

Вскоре в записной книжке появляется такая заметка: «Теперь побольше ума. Отказаться от некоторого. Между тем – летом утратить кое-какие памяти, укрепиться, отрезветь, многое сопоставить – прочесть и передумать». И далее – уж совсем неожиданно (правда, в тоне вопроса): «Примирение с позитивистами? Всякие возможности». Он хочет «прийти в здоровое состояние», учить наизусть хорошие стихи – Пушкина, Лермонтова, Брюсова, – это тоже способ отрезвления.

Дела литературные вызывали больше чувство досады, нежели удовольствия. Правда, Виктор Сергеевич Миролюбов, душевный человек, пригласил его в свой широко расходившийся «Журнал для всех» и даже заплатил гонорар (первый в жизни, поскольку в «Новом пути» и в «Северных цветах» молодых авторов печатали из одной чести). Но в «своем», казалось бы, «Новом пути» и стихи и рецензии залеживались, бесконечно откладывались. Перцову пишется (но не посылается) раздраженное письмо: «Если почему-либо для печатанья моих стихов встречаются препятствия, то я, не входя в таинственные для меня причины этого, прошу Вас, по примеру прошлой зимы, совсем не печатать их».

Возникают соображения попутные: не лучше ли заняться работой скромной, но постоянной и надежной, пойти служить, исправлять должность, стать, например, учителем русской словесности. Кстати, открылась неплохая вакансия в Академии наук – помощник библиотекаря под началом академика Шахматова, со сторублевым окладом.

Возвращению в «здоровое состояние» больше всего помогали хозяйствование и физический труд. Блок любил и умел работать – и топором, и пилой, и косой, и лопатой. Работа всегда одна, говаривал он, «что печку сложить, что стихи написать».

Первым делом Блоки занялись устройством жилья. Они обосновались отдельно, во флигельке, стоявшем при самом въезде в усадьбу. Домик из четырех крошечных комнат, расположенных вокруг печи, с сенями и крытой галерейкой, тонул в сирени, жасмине, шиповнике и ярких прованских розах. При флигеле был свой, огороженный сад. Здесь Блок соорудил широкий дерновый диван, окрещенный «канапэ» – по стишкам А.Т.Болотова («К дерновой канапэ»), разностороннего литератора XVIII века, о котором Блок как раз в это время писал зачетное сочинение для университета. По бокам «канапэ» были посажены молодые вязы, привезенные из Боблова, на лужайке разбит цветник… В заветном бабушкином сундуке нашлись пестрые ситцы, бумажные веера, старинные шали, – все пригодилось для убранства комнат.

Стихи шли туго. Впрочем, в первых числах мая было написано нечто новое, не похожее на то, что он писал раньше, совершенно свободное по стиху и пленительное по тончайшей словесной живописи:

На перекрестке,

Где даль поставила,

В печальном весельи встречаю весну.

На земле еще жесткой

Пробивается первая травка.

И в кружеве березки —

Далеко – глубоко —

Лиловые скаты оврага.

Она взманила,

Земля пустынная!

И кресты – и далекие окна —

И вершины зубчатого леса —

Все дышит ленивым

И белым размером

Весны.

Он учился смотреть – чтобы увидеть. «Знаешь ли, в хорошее, глубокое лето мне удавалось иногда найти в себе хорошую простоту и научиться не щадить красок спокойных и равномерных, – писал он Белому. – Здесь никто не щадит красок. Деревья и кусты, небо, земля, глина, серые стены изб и оранжевые клювы гусей». И сам он жадно хотел овладеть всей палитрой красок, которые так обогащают чувство связи с родиной, с ее природой.

Однако сосредоточиться, собраться, уйти в хорошую простоту ему мешало мучительное ощущение чего-то недосказанного, недоговоренного, фальшивого. «Аргонавты» насильно венчали его на царство, которым он не владел, и его не отпускало сознание, что от него чего-то ждут и что он обязан как-то ответить на ожидания, а ответить нечем.

Тут к месту рассказать одну маленькую, но забавную историю.

В Шахматове пожаловала странная старушка – Анна Николаевна Шмидт. В миру она была скромной репортершей «Нижегородского листка», – ее хорошо знал и прекрасно зарисовал в своих воспоминаниях Горький. Нищая, хлопотливо выбивавшая копеечный гонорар и вечно погруженная в чужие заботы, среди нижегородских обывателей она слыла человеком не от мира сего, блаженной, просто полоумной. Вокруг нее образовался религиозный кружок, в который входили извозчики, мастеровые, какой-то совестливый тюремный надзиратель, пожарник. Церковные власти смотрели на кружок косо, как на рассадник сектантства и еретичества.

Но мало кто знал, что Анна Николаевна не только написала обширное сочинение о «Третьем Завете» (напечатанное много позже), но и считала себя не кем иным, как земным воплощением самой Софии Премудрости, и в этом качестве переписывалась с Владимиром Соловьевым, видя в нем самом перевоплощенного Христа. Судя по письмам Соловьева, он относился к своей пылкой почитательнице опасливо и уговаривал ее не очень верить в «объективное значение известных видений и внушений».

Так вот эта одержимая старушка, прочитав весной 1903 года стихи Блока, разволновалась до крайности: она решила, что стихи относятся к ней, и потребовала личной встречи с поэтом. Блок не откликнулся, а Сергей Соловьев разъяснил Анне Николаевне, что стихи о Прекрасной Даме «обращены не к ней». Тем не менее год спустя нижегородская София Премудрость без обиняков известила Блока, что прибудет к нему для «большого разговора».

Блок растерялся, но уклониться от встречи не сумел. Длинный разговор состоялся в Шахматове в присутствии Любови Дмитриевны. С ее слов известно, что Блок отмалчивался, а Анна Николаевна, нужно думать, догадалась, что уверовать в ее воплощение он не собирается.

Немного погодя Блок придумал шуточное заглавие статьи, будто бы написанной Анной Николаевной для «Нового пути»: «Несколько слов о моей канонизации». Больше они не встречались, – вскоре, меньше чем через год, старушка умерла.

Эпизод сам по себе случайный и пустяковый. Однако каково же было посягательство совершенно сторонних людей на душу и волю Блока. Что же говорить о людях близких…

Отношения с ними неудержимо осложнялись. Сергей Соловьев заметил, что весной 1904 года «собственно и кончаются светлые воспоминания» о его дружбе с Блоком: «Письма его становились холоднее». Переписка с Андреем Белым продолжалась столь же интенсивно, так же была полна взаимных заверений в бесконечной любви и нерушимой дружбе, но и в ней все больше давало о себе знать то, что Блок назвал «различием темпераментов».

Пока Блок молчал, думал, копал канаву и строил забор, Белый кружился белкой в колесе суеты и суесловия. В его нервных, неумеренно восторженных письмах, уснащенных фразистой лирикой неважного стиля, нет-нет да и пробивалась нота недоумения и раздражения по поводу новых стихов Блока: «Чувствую я, что Ты находишься на каком-то «междудорожьи» и молю господа о ниспослании Тебе сил…» В таких стихах, как «Обман» с его фантасмагорическими персонажами и образами («пьяный красный карлик не дает проходу…», «плывут собачьи уши, борода и красный фрак…»), он подметил «страшную опасность»: «Лик безумия сходит в мир…»

То же самое мерещилось и Блоку. Но из переписки побратавшихся поэтов ясно видно, что, говоря об одном, думали они о разном. Для Белого «лик безумия» был знаком приближения апокалипсического Зверя, затмения «зорь», крушения надежд, а Блок и от него ждал совсем другого: «Он разрешит грозу и освежит…»

«Аргонавты» все еще не отдавали себе ясного отчета – куда поворачивает поэт, рукоположенный ими в герольды грядущего духовного возрождения. Ах, если бы они знали, в чем признавался он новому задушевному другу!

Александр БлокЕвгению Иванову (15 июня 1904 года): «Отрицаясь, я чувствую себя здоровым и бодрым, скинувшим с себя тяжелый груз, отдалившим расплату. Именно так говорил, например, с Анной Николаевной Шмидт, которая, допускаю, все, о чем говорит, – знает. Но я не хочу знать этого… Я в этом месяце силился одолеть „Оправдание добра“ Вл.Соловьева и не нашел там ничего, кроме некоторых остроумных формул средней глубины и непостижимой скуки. Хочется все делать напротив, назло. Есть Вл.Соловьев и его стихи – единственное в своем роде откровение, а есть «Собр. сочин. В.С.Соловьева» – скука и проза».

И это было не случайной обмолвкой, не следствием минутного раздражения, но выношенным убеждением. В стихах Соловьева Блок видел и «сочность», и «жизненную силу», а в его теориях – одни мертвые догматы, за которыми сквозило уже нечто совершенно чужое, враждебное, неприемлемое – «рясы, грязные и заплеванные, поповские сапоги и водка».

Через три дня было написано стихотворение, в котором Блок грустно и благодарно простился с «Возлюбленной Тенью»:

Вот он – ряд гробовых ступеней,

И меж нас – никого. Мы вдвоем.

Спи ты, нежная спутница дней, —

Залитых небывалым лучом…

Сказано ясно: «меж нас – никого», «мы вдвоем». Будущее было еще за семью печатями: «Мы – окрай неизвестных дорог».