ECCE HOMO!
ECCE HOMO!
Так прожил он свои тридцать два года, и осталось ему прожить еще неполных девять.
Парус был поставлен, курс взят.
…«При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого» (Гоголь). Нет искусства без художника, нет поэзии без личности поэта. Сам Блок, явно преуменьшая действительную пропорцию, высказался так: «В стихах всякого поэта 9/10, может быть, принадлежит не ему, а среде, эпохе, ветру, но 1/10 – все-таки от личности». Если этого нет, «не на что опереться».
Не раз и не два могли мы убедиться, как трудно складывалась эта жизнь, как душа поэта не знала ни мира, ни покоя, ни простого человеческого счастья. Он уже не мог повторить вслед за своим великим тезкой: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Поэт нового века разуверился в «несбыточной мечте» не только о счастье, но и о покое: «Покоя нет… Покой нам только снится…» И житейская дорога вела его не к чистым негам, но в кровь и пыль вечного боя.
Оставалось третье – воля. О ней прекрасно сказал другой, после Пушкина, русский гений, родственную близость с которым Блок чувствовал особенно глубоко: «Воля заключает в себе всю душу, хотеть – значит, ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, – жить, одним словом. Воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего созидает чудеса».
Точно так же, вслед за Лермонтовым, понимал эту власть и силу Блок: «мужественная воля, творческая воля».
Формирование характера немыслимо без участия воли. Прежде чем стать поступком, воля выражает себя в выработанной системе взглядов и убеждений, а они (если это, конечно, живые взгляды и убеждения) складываются под воздействием духа времени. Характер есть не что иное, как итог потаенного роста души, полное проявление личного духовно-нравственного опыта, накопленного в борьбе не только с чужим и враждебным, но и с самим собой – со своими слабостями, иллюзиями, заблуждениями.
(Вспоминается Пастернак:
Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.)
Несомненно, о такой борьбе думал Блок, когда сказал: «Надо, по-видимому, перерастать самого себя, это и есть закон мирового движения».
То есть надо ощутить себя монадой, вовлеченной в поток мировой жизни.
А для этого необходимо было освободиться от всего, что мешало росту души, – от тяжелого семейного наследия, пережитков «сентиментального воспитания», сладких ядов декаданса, собственного мрака и отчаянья.
Обобщая, конечно, свой личный опыт, Блок в 1912 году размышлял о том, что, когда люди, долго обретавшиеся в одиночестве, выходят наконец в настоящую, общую жизнь, они часто оказываются беспомощными, и, чтобы «не упасть низко», чтобы устоять в «буре русской жизни» и «идти к людям», они должны обрести в себе «большие нравственные силы».
В обретении этих сил и раскрылся характер поэта.
«Обнаженной совестью» назвал его незлобивый Ремизов. «От него, так сказать, несло правдой», – вынуждена была признать ожесточившаяся против автора «Двенадцати» Зинаида Гиппиус.
Совесть и правда – вот, бесспорно, две главные, генеральные черты человеческого и поэтического характера Блока, два источника его душевной энергии, всецело завладевшие им и заставившие рано, сразу после первой революции, сделать выбор и определить курс.
Уже на склоне своих недолгих лет он так сформулировал давнюю, выношенную и заветную мысль: «Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося – в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь».
Без этого нельзя понять ни личности, ни поэзии Блока, ни его пути к нашей революции. Тоска по свежей жизни провела его по крутым перекресткам эпохи и вывела на прямую дорогу.
Отошли в безвозвратное годы «снежных масок». Блок сильно изменился, сохранив свою «незыблемую душу».
Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух,
Да, таким я и буду с тобой:
Не для ласковых слов я выковывал дух,
Не для дружб я боролся с судьбой.
Об этом человеке, строгом и замкнутом, углубленном в свои невеселые думы, об этой жизни, трудной и одинокой, рассказали многие люди – друзья, случайные встречные, тайные недруги (и такие были). Мало о ком из русских писателей нашего века образовалась такая обильная мемуарная литература.
Оно и понятно. Очень уж обаятельна и притягательна была сама личность Александра Александровича Блока. Корней Чуковский, проживший длинную жизнь, заверил: «Никогда ни раньше, ни потом я не видел, чтобы от какого-нибудь человека так явственно ощутимо и зримо исходил магнетизм».
Совершенно непохожие друг на друга люди одинаково ощущали человеческую значительность поэта. Иные в его присутствии сами чувствовали себя чище, благороднее. Вот что говорит известный советский писатель Иван Новиков: «Люди менялись у вас на глазах, когда глядели на Блока: точно на них падал отсвет его внутреннего сияния».
Уж на что прожженным и падшим типом был некий А.Тиняков – мелкий стихотворец и беспринципный критик, но и он удостоверил: «Знакомство с Блоком внесло в мою жизнь нечто несомненно значительное и столь светлое, что я прямо склонен назвать его счастьем».
И так было всегда. Вот, еще в эпоху «снежных масок», слушает Блока на литературном вечере совершенно не искушенная в жизни, но пытливо раздумывающая о ней совсем юная гимназистка, потом прошедшая очень сложный путь, завершившийся героическим финалом. Каково же было ее впечатление? «В моей душе – огромное внимание. Человек с таким далеким, безразличным, красивым лицом, это совсем не то, что другие. Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю, что-то отмеченное».
Проходит много лет. Блок уже написал «Двенадцать». И другая женщина (не девочка, а женщина, писательница, изредка наблюдавшая его в литературном кругу) посылает ему письмо: «Меня тянет к Вам не как к великому поэту, но как к настоящему человеку, что почти так же редко встречается, хотя, может быть, Ваш ореол также придает Вам обаяние. Но будь Вы самым простым смертным, я думаю, что мне так же бы хотелось подойти к Вам ближе». (Ни о какой влюбленности в данном случае говорить не приходится.)
Редкий знаток людей, перевидавший их на своем веку неисчислимое множество и создавший выразительнейшие их портреты, Максим Горький рассказывал Константину Федину про тех, чьи голоса он, молодой писатель, должен слушать. «Лепил слова меткие, точные… Но когда дошел до Блока – остановился, не подыскал слова. Нахмурился, пошевелил пальцами, точно нащупывая. Выпрямился потом, высокий, большой, поднял голову, провел рукой широко, от лица к ногам: – Он такой…»
И тот же Горький передал удивительный по человеческой подлинности рассказ несчастной уличной проститутки, которая, голодная и озябшая, нечаянно заснула в теплом гостиничном номере и которую больше всего поразило, что Блок, разбудив ее, пожал и даже поцеловал ей руку и ушел, оставив двадцать пять рублей: «Боже мой, думаю, как глупо вышло».
Послушаем, однако, Горького. «И действительно, на ее курносом, задорном лице, в плутоватых глазах бездомной собачонки мелькнуло отражение сердечной печали и обиды. Отдал барышне все деньги, какие были со мной, и с того часа почувствовал Блока очень понятным и близким. Нравится мне его строгое лицо и голова флорентинца эпохи Возрождения».
Надобно заметить впрочем, что во многом из того, что рассказали о Блоке современники, есть общая черта, проступающая то более, то менее резко. Это – заданность образа Блока. Она связана с особым, «биографическим» прочтением его поэзии.
Обнаженная исповедальность блоковских стихов способствовала тому, что не только на живого поэта переносился облик его лирического героя, но и события его личной жизни стали восприниматься сквозь призму его лирических сюжетов. Тем более что личность и жизнь поэта рано стали предметом назойливого и бестактного внимания в литературной и окололитературной среде. Получилось так, что строгий к себе и к другим поэт, ревниво прятавший от посторонних глаз свое, интимное, оказался как бы выставленным на всеобщее обозрение.
Так вылеплялась, оформлялась маска Блока. Зачастую она заслоняет его настоящее, человеческое лицо – и в мемуарной литературе, и в посвященных ему стихах, и в его иконографии. Роковые черты, надменность, сюртук, кабацкая стойка, женщины, лихачи, черная роза в бокале вина и тому подобное – таковы непременные атрибуты вульгарного, штампованного изображения Блока, уже ставшего достоянием литературного ширпотреба. Да и не только ширпотреба…
Как парадно звенят полозья,
И волочится полость козья…
Мимо, тени! – Он там один.
На стене его твердый профиль
Гавриил или Мефистофель —
Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
Но такие таятся чары
В этом страшном дымном лице:
Плоть, почти что ставшая духом,
И античный локон над ухом —
Все таинственно в пришлеце.
Это он в переполненном зале
Слал ту черную розу в бокале,
Или все это было сном?
С мертвым сердцем и с мертвым взором
Он ли встретился с Командором,
В тот пробравшись проклятый дом?..
Стихи, что и говорить, эффектные, но правды в них ни на грош (это у него-то мертвое сердце!).
Не был он ни архангелом, ни демоном, – все это личины, маски.
А вот лицо: «… жду, когда он войдет, крепко пожимая руку, скажет лаконически несколько слов, и вот уже слушает, нахмурясь и держа папиросу. Выше среднего роста, но не высокий. Большею частью в сером костюме. Выбрит всегда… Лицо обычно сурово, но улыбка преображает его совершенно: такой нежной, отдающей всего себя улыбки мне сейчас не вспомнить… Но лицо бывает разным. Иногда оно – прекрасный слепок с античного бога, иногда – в нем что-то птичье. Но это редко. Почти всегда оно – выражение сосредоточенной силы… Мерная поступь, мускулистый торс, ничего дряблого; за внешней суровостью – бездна доброты, но не сентиментальности».
Удивительно, что в создании маски участвовали люди, казалось бы, неплохо знавшие Блока, часто с ним встречавшиеся, но заранее составившие о нем готовое представление. А люди непредубежденные, которых судьба сводила с Блоком случайно, выносили впечатление совершенно другое.
Молодой Бабель думал, что увидит декадентского денди, Уайльда в банте, а пришел и увидел «молчаливого, сильного, хотя и усталого человека», жившего в обыкновеннейшем доме, в обыкновеннейшей квартире, среди книг и обыкновеннейшей мебели. И ушел с убеждением, что «красота духа», такая как у Блока, прекрасно обходится без «золоченых рам».
В обрамлении обыкновенного это была необыкновенная, редчайшая красота простоты и правды.
Блок был прост, как все по-настоящему большие люди, беспримерно приветлив и любезен с кем бы то ни было, но вместе с тем и «важен» (в старинном значении этого слова) – статуарен, нетороплив, полон чувства собственного достоинства. Немыслимо представить его в обществе кричащим или громко хохочущим, шумно острящим, суетливым, безалаберным, амикошонствующим. В хмелю люди чаще всего распускаются, – он окаменевал. Умел и веселиться от души в кругу семьи или самых близких людей, любил сочинять замысловатые шарады и пародийно изображать знаменитых современников, писал шуточные стихи, рисовал шаржи, но и это все делал по-своему, с тонким юмором, без надсады и ажитации.
В нем не было решительно ничего от позы, рисовки, притворства, которыми так часто, пусть даже невинно, грешат люди, пользующиеся известностью. Вот один писатель рассказывает, как в далеком прошлом, замирая от смущения, он пришел к Блоку со своими полудетскими стихами: «Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса, он просто начал говорить со мною как с человеком, с которым часто встречался».
Он так естественно нес высокое звание поэта, живущего во всегдашней готовности к «священной жертве», что все наносное, мелкое, случайное в литературном обиходе просто проходило мимо его сознания.
Как-то он выступал вместе с молодой Ахматовой. Та очень волновалась (это было чуть ли не первое публичное ее выступление), боялась – будет ли иметь успех после Блока. Он сурово упрекнул ее: «Мы не теноры, Анна Андреевна!..»
Он не терпел самодовольства, чванства, легкомыслия, погони за дешевым успехом, твердо помнил и другим напоминал, что «служенье муз не терпит суеты», что писатель, каких бы размеров ни было его дарование, обязан думать «только о великом» и иметь ясное представление о нравственных и художественных ценностях.
Он жил святым убеждением, что само дело поэта, к которому он призван, требует, чтобы он «был именно таким, а не другим».
Как-то один стихотворец сказал, что Блок самим своим существованием в литературе мешает ему писать. Эти слова передали Блоку, – он не засмеялся, не отшутился, а отнесся серьезно: «Я его понимаю, мне мешает Лев Толстой».
Он был так бесстрашно и беспощадно правдив, что многих обескураживал своей прямотой. Всякий знает, как трудно сказать писателю в лицо, что ты на самом деле думаешь о его сочинениях. Блок это умел, как никто.
Избалованный успехом Леонид Андреев домогался у него отзыва о своей новой пьесе. Блок сказал коротко: «Мне не нравится». Андреев был несколько ошарашен, а Блок помолчал – и добавил: «Очень не нравится».
А вот еще прелестно-комичная сценка, как говаривал покойный М.М.Зощенко:
Блок при всей труппе Художественного театра обращается к К.С.Станиславскому:
– А я вчера, Константин Сергеевич, смотрел Пушкинский спектакль и видел вашего Сальери.
Лицо Станиславского начало расплываться в улыбку, – он ждал лестного отзыва. Но Блок продолжал:
– Это было очень плохо…
Наступила неловкая пауза, и Константин Сергеевич, продолжая улыбаться, забормотал в замешательстве: «Ради бога, ради бога!..»
И так всегда – и в большом, и в малом, прямо, отчетливо, «невзирая на лица», без малейшего желания позолотить пилюлю. Бесспорно, он имел право сказать в конце жизни: «Слов неправды говорить мне не приходилось».
… Так он жил, думая не о счастье, а о правде, все отдал творчеству, сделал свою жизнь искусством, оставил нам свою поэзию. «Ведь это же и есть сила искусства – превратить материал своей жизни в видение, доступное всем и всех волнующее» (Ю. Олеша).
У этого видения есть два лика: «самозабвение тоски» и «самозабвение восторга», «и отвращение от жизни и к ней безумная любовь», – и оно, это волшебное видение, порой оборачивается к нам то одним, то другим ликом – прежде чем предстать в своей единосущной и нераздельной цельности.
С одной стороны —
Как часто плачем – вы и я
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья,
Холод и мрак грядущих дней!
С другой —
О, я хочу безумно жить:
Все сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
Эти два знаменитейших стихотворения были написаны почти одновременно. И они полярны – по смыслу, идее, настроению. Какое из них шире, глубже, вернее раскрывает совестливую и мятежную душу поэта? Вопрос праздный. На то и полюсы, чтобы их было два.
Весь опыт мирового искусства говорит о том, что если художник верен действительной, а не придуманной жизни и сам живет по совести и правде, он не может, не в состоянии закрыть глаза на то темное и злое, что есть в жизни, но он должен, обязан верить, что в конечном счете победит светлое и доброе.
Этой верой жил Блок. «Великие художники русские – Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой – погружались во мрак, но они же имели силы пребывать и таиться в этом мраке: ибо они верили в свет. Каждый из них, как весь народ, выносивший их под сердцем, скрежетал зубами во мраке, отчаянье, часто злобе. Но они знали, что рано или поздно все будет по-новому, потому что жизнь прекрасна».
Отчаянье, тучей наплывавшее на Блока, не вычеркнуть и не стереть. Без него он не был бы Блоком. Однако для понимания личности, характера и судьбы поэта значение решающее имеет другое – его вера в будущее человечества, в «новый век», и надежда на справедливый приговор потомства:
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!
Не сама жизнь, которая в существе своем прекрасна, томила и мучила поэта, а ее искаженное подобие – «тяжелый сон».
Жажда бытия как деяния и творчества (воплощения, вочеловечения), стремление постичь и одухотворить все сущее во имя должного – что перед этим угрюмство, навеянное «тоской небытия» – холодом и мраком, ложью и коварством страшного мира!
Прекрасны непреходящей, истинно человеческой красотой душа и сердце гениального поэта, его восприимчивость к бедам и радостям жизни, его сочувственная готовность разделить горе и страдание человека.
И в какие бы неизведанные, сокровенные глубины духа ни погружался Блок, его никогда не покидала вера в добро, свет и свободу. Все, чем он жил, все, чем мучился – мистику, надежды, отчаянье, «святую злобу», правду, – все переплавил он в поэзию подлинных, реальных человеческих чувств, пережитых им самим, испытанных его собственной душой. Поэтому так всецело веришь каждому его слову.
В тесном переплетении и постоянном противоборстве тоски и страсти, любви и гнева, отчаянья и надежды сформировался человеческий и поэтический характер Александра Блока.
Неситесь! Буря и тревога
Вам дали легкие крыла… —
сказал он про свои стихи.
Буря русской жизни и пробужденная ею тревога человеческой души.