Глава 8. В ЛАБОРАТОРИИ ЛАЗАРЕТА
Глава 8. В ЛАБОРАТОРИИ ЛАЗАРЕТА
Итак, с довольно глубокого дна я вдруг поднялся до придурка средней руки, человека весьма привилегированного сословия, живущего по лагерным понятиям, в идеальных условиях. Но это сторона внешняя и, конечно, не главная. Моя теперешняя работа стала очень походить на практикум, который мы, студенты, проходили в университете: приготовление препаратов, работа с микроскопом, чтение умных книг, а в свободное время — присутствие на интересных операциях — это уже собственная инициатива. Лазаретная бригада — № 120 — весь обслуживающий персонал — жила при лазарете в отдельной комнате с нарами. Врачи жили по отделениям. К тому времени, спустя три года, когда я вновь сюда попал, лазарет представлял собой миниатюрный поселочек из трех бараков, отделенный стенами от всех лагпунктов. Койки в палатах с матрацами, одеялами, простынями. Все очень чисто. Лаборатория, где я теперь работал, состояла из двух комнат. Владимир Павлович дотошно учил меня брать кровь из пальца — это было поначалу основной моей работой. До меня это делал очень сноровисто симпатичный молодой украинец Богдан Ланкевич. В лазарете он работал давно и знал свое дело в совершенстве. Но Богдана списали на общие работы — лагпунктовский опер стал подозревать его в незаконных устройствах работяг на больничную койку. В свободные минуты Богдан приходил в лабораторию, и у меня сложились с ним хорошие отношения. А с Владимиром Павловичем он дружил еще с пятидесятого года.
Богдан сел по следующему довольно характерному делу. В конце войны после освобождения Украины его призвали в армию. Он был единственным сыном одинокой матери, а отец пропал еще в 1937 году. Бдительный «ОКР смерш» части, где служил Богдан, почувствовал в нем «врага». Богдана арестовали и начали шить дело. Но дело никак не шилось. Тогда Богдану, которому было восемнадцать лет, связывали руки и выводили расстреливать — завязывали глаза и палили из автомата. Парень подписал все, что от него требовали, и поехал в лагерь. Приговор прочитали ему в лагере — десять лет ИТЛ.
Богдан учил меня разным профессиональным хитростям, как помочь человеку лечь в лазарет, или чтобы его не выписали. Техникой этой он владел в совершенстве. Позже, когда Богдан вернулся в лабораторию, он при мне обвел вокруг пальца начальника лагерной санчасти капитана Каплинского у него же на глазах. В лазарете лежал мнимый больной, и лагерное начальство это подозревало, а Каплинский стал проверять. В его присутствии Богдан взял кровь из пальца, а Каплинский стал считать под микроскопом лейкоциты и насчитал даже больше, чем было в богдановском анализе. Богдан взял крови вдвое больше, а развел ее тем же объемом разбавителя. Этого начальство не могло сообразить. «Больной» был оставлен.
Доктор Бубнов, выживший в пятидесятом году Владимира Павловича из лаборатории, числился инвалидом. Очень редко он появлялся в лаборатории за каким-нибудь пустяком со слабой, но медовой улыбкой на лице. Владимир Павлович встречал его более чем сухо, хотя и вежливо.
В лагере боялись дизентерии, поэтому подозреваемых клали в лазарет сразу. Заключенные это знали и симулировали, а в амбулаториях на лагпунктах это тоже знали и посылали санитара, прежде чем положить в больного, удостовериться в туалет. В лазарете же анализ должен был подтвердить болезнь. Однажды в таком образчике я увидел капли жира, что и написал по простоте душевной. Богдан корил меня за это — понос был вызван жиром, а я, вроде, разоблачал это. Хорошо, что все обошлось — анализ был вовремя изъят. Очень тонко можно было симулировать желтуху, вернее, имитировать.
Для начала мочу брали от настоящего больного, благо такие не переводились на лагпунктах. Кандидату в больные передавали таблетки акрихина, чтобы пожелтеть. Но акрихин не окрашивал глазные яблоки. Поэтому его раствор закапывали в глаза. Когда такой больной ложился в лазарет, в лаборатории в пробирку с его кровью добавляли кровь настоящего больного.
Однажды таким желтушником я сделал по его просьбе сотоварища по режимке Федю Кузнецова, плотного здоровяка, человека простецкого, но с юмором. Пролежал он тогда довольно долго. Инфекционным отделением заведовала крупная и очень толстая еще сравнительно молодая женщина, жена нового начальника санчасти. Фельдшер хирургического отделения Тенгиз Залдастанишвили прозвал ее «тетя Лошадь», и прозвище привилось. Она была равнодушным и, я бы сказал, злым человеком. Но ей было скучно, а Федя своими разговорами и поведением ее развлекал. Между ними установились такие отношения, когда госпожа позволяла существу низшему развлекать себя. Оба вели эту линию. Однажды Федя, запыхавшись, прибежал на крики больного-умалишенного (я упоминал уже, что в инфекционном отделении держали этих несчастных) и так объяснил свое появление на крик: «А я думал тут вас... тут с вами что-то делают. В таком случае меня зовите». Тете Лошади это понравилось, и она не спешила выписывать Федю, не обращала внимания на желтые подтеки, которые иногда появлялись от неосторожного закапывания акрихина в глаза.
В своих развлечения (а развлекал он и себя) Федя однажды попал в комическое положение. На обходах стал жаловаться, что трудно мочиться. Тетя Лошадь обещала вызвать хирурга Бондареву. В тот день получилось так, что весь женский синклит лазарета — четыре женщины — были в инфекционном отделении. Вызвали Федю. Он притворился заспанным и поначалу не понимал, что от него хотят. Потом стал говорить, что стесняется, что тут «гражданин начальница» и других женщин много. Тогда Бондарева предложила отойти в угол и сделать, что нужно. «Ну, это еще можно», — сказал Федя и отошел. Бондарева была близорукой и, чтоб лучше рассмотреть, наклонилась. «Что это? — вдруг сказала она. — Тут какие-то чертики нарисованы». Федя наклонился и тоже стал смотреть. «Ах, это узбек помпобыт Андрей мне нарисовал. Я спал, а он и рисовал», — и Федя повернулся показать всем остальным, а потом кинулся из комнаты.
Присутствовавший при этом хирург Карл Карлович Тиеснек рассказывал, что такого хохота он никогда еще не слышал. Добавлю, что помпобыт (крупная лагерная должность) Андрей Абдурахман был по-восточному многословен и весьма угодлив перед начальством, особенно перед врачами, и они хорошо его знали. Он по-настоящему болел желтухой и лежал в палате рядом с Федей.
Анализы, которые я делал, подписывал Владимир Павлович и, следовательно, отвечал за них. Я не имел права его подводить и всегда, когда надо было кого-нибудь положить в лазарет и для этого приписывать необходимое в анализ, я говорил Владимиру Павловичу, что и как. На фиктивные анализы он шел с большим трудом, а обманывать его я, повторяю, не мог. Поэтому я нередко бывал в затруднительном положении и выкручивался как мог, не кривя в то же время душой перед Владимиром Павловичем. Просителям иногда приходилось отказывать и объяснять, что не я главное лицо. Мне говорили: «Андрей, давай подлупим этого жидяру, мягче будет». — «Ну, что вы, ребята, он мужик хороший, меня устроил, да и земляк мой», — и дело на этом останавливалось.
Кроме нас двоих, в лаборатории был еще санитар — Николай Подколзин — маленького роста паренек из-под Курска. Числился он больным, а работал в лаборатории: мыл пробирки, стекла, следил за чистотой — обычная форма использования рабочей силы сверх штата. К своей работе мы с Владимиром Павловичем относились, естественно, с самой высокой добросовестностью (в это понятие надо включить и липовые анализы для мнимых больных). Но для нашего санитара его работа оставалась лагерной каторгой, которую отбывают. И хотя парень он был симпатичный, но на почве его нерадивости мои отношения с ним не налаживались. Позже, когда Николай попал на лагпункт, он близко сошелся с Мишей Кудиновым, и Миша передавал мне жалобы бывшего санитара: «Что он, из евреев что ли? Работать заставлял».
Иногда к нам в гости приходил художник Сергей Михайлович Мусатов. Разговорам тогда не было конца.
На каждом лагпункте был свой художник, одной из обязанностей которого было подновлять номера на заключенных. На втором лагпункте, к которому относился и лазарет, таким художником был К. И. Лебедев, пожилой, рыжеватый и суетливый человек. Лебедев писал картины и для лазарета, за что подолгу там отлеживался. Рядом с лазаретом была теплица, и Лебедев задумал написать натюрморт из овощей. Какой потом мы сделали борщ! Его долго напоминало полотно, повешенное в кабинете начальницы лазарета.
В теплице работал Иван Георгиевич Дикусар, профессор геолого-почвенного факультета МГУ, малосрочник, имевший восемь лет за то, что в 20-х годах примыкал к группе комсомольцев, поддерживающих оппозицию в партии. До посадки он был членом партии и в душе оставался им: его суждения были всегда в полном соответствии с передовой статьей «Правды» на текущий момент. Но, в сущности, он был человеком неплохим, если исключить его «правоверность». Иван Георгиевич часто бывал в лаборатории, где тайно от своего начальства Магницкого — человека малоприятного, с которым был в тяжелых отношениях, определял аскорбиновую кислоту в выращиваемых им помидорах. От анализов кое-что перепадало в рот.
В лазарете лежал один из наших режимников — Иван Лапутин с «мастыркой» (под кожу, обычно на ноге, вводился белый налет с зубов, что давало серьезное местное воспаление). По лазарету Иван ходил с палочкой, а на коленях делал себе синяки, ударяя по ним кружкой. Однажды Иван с приятелем зашли ко мне и попросили миску, а потом позвали закусить свежими помидорами. «Откуда?» — спросил я. — «Из теплицы. Пуганули какого-то старикана и набрали». Позже пришел расстроенный Дикусар. Это у него сняли экспериментальную партию помидор.
В конце пятидесятых годов я встретил Ивана Георгиевича в коридоре биолого-почвенного факультета МГУ — шла какая-то конференция почвоведов. Дикусар совсем не изменился, пожалуй, только раздобрел да костюм был добротный. А суждения были все те же, в фарватере последней передовой «Правды».
Через Владимира Павловича я познакомился с интересным человеком — Михаилом Абрамовичем Коганом. Это был уже не молодой, чуть склонный к полноте блондин, умный, симпатичный. Он имел 20 лет срока по делу ЗИСа, где в пятидесятые годы была «разоблачена» группа «диверсантов», собиравшаяся «взорвать» автозавод. Группа большая, преимущественно состоявшаяся из евреев. Шесть человек из нее были расстреляны, а вся группа была из управления завода. Коган был его главным металлургом. Следствие у него проходило в Сухановской тюрьме Тяжело. Он сидел в одиночке и терпел всяческие издевательства. Видя, что бороться со следователем бесполезно, он оговорил себя, но оговорил умно. Когда настала эра реабилитации, это ему помогло. А тогда он заявил следователю, что во вредительских целях внедрил в производство такую-то марку стали, которую нельзя было внедрять. Следователя это вполне устраивало. По окончании дела Коган увидел в материалах следствия справку своего сослуживца, подтверждающую вредительство — сталь негодная. В 1955 году на переследствии на Лубянке следователь спросил, как он мог подписать такое? Коган ответил: «Наведите справки: когда эта сталь была внедрена, когда я поступил на завод, когда сталь была снята». Оказалось, что сталь была внедрена до поступления Когана на работу и используется до сих пор.
У Когана было с собой добротное кожаное пальто, которое он, естественно, сдал в каптерку. Пальто привлекло внимание оперуполномоченного лагпункта, и тот через калтерщика предложил Михаилу Абрамовичу продать пальто. Последний понимал, что деньги он получит смехотворные, и отказался. Калтерщик намекнул, что пальто может и пропасть так, что не докажешь, было ли оно вообще. Коган сумел доказать. Он написал заявление начальнику лагеря с просьбой разрешить отправить домой кожаное пальто, зная, что получит отказ, но зафиксировав заявлением, что пальто у него есть. Опер понял, что его махинация не пройдет, и отомстил Когану, придравшись к чему-то и посадив на несколько дней в БУР. Коган не остался в долгу. На работу он ходил на базу Казмедьстроя в бухгалтерию. В деревообделочном цехе базы этому оперу делали гарнитур, и прораб просил рассчитать стоимость подешевле. Коган сделал наоборот. За это его списали на общие работы. Спасаясь от них, он лег в лазарет (он был гипертоником).
Летом 1953 года Михаил Абрамович первым принес весть о разоблачении Берии, воспринятую с ликованием. Услышал Коган ее в парикмахерской, когда брился у того самого «Пупса», о котором я упоминал в своем месте. В парикмахерскую вошел офицер из лагерной администрации (они брились здесь даром) и спросил у Пупса: «Что за хрен у тебя сидит». — «Это свой человек». — «Ну, если свой, то слушайте — Берия накрылся... разоблачен, посадили».
Позже, когда я стал работать фельдшером хирургического отделения, мне пришлось по волоску выщипывать всю бороду Михаила Абрамовича, в корнях волос завелся какой-то грибок. Делал я это под новокаином, медленно, и Коган надолго выпал из поля зрения опера.
Однажды в лабораторию зашел Щедринский со своим приятелем, показавшимся мне чем-то знакомым. Щедринский стал просить Владимира Павловича помочь лечь этому человеку в лазарет, говоря, что ему сейчас так достается на работе. А я все вспоминал, откуда мне знакома эта физиономия. Щедринский как будто уговорил, и тут я вспомнил: это был бригадир, который в 1950 году избил Бориса Горелова за то, что у него стащили ботинки, и тут же это рассказал. Щедринский оправдывался, но тут уж Владимир Павлович не стал жалеть эту сволочь.
Я уже говорил, что Владимир Павлович довольно трудно шел на все эти приписки в анализах, и у нас нередко возникало что-то вроде конфликтов на этой почве.
Летом и осенью 1953 года в лагере появилась странная лихорадка с высокой температурой. Болело ею до сотни людей, и нам приходилось делать очень много анализов крови — предполагалось, что это малярия. Но откуда ей здесь быть? Владимир Павлович увлекся поисками возбудителя, и мы долгими вечерами просиживали за микроскопом. Владимир Павлович полагал, что это клещевой возвратный тиф, и доказывал мне, что работа на этом поприще — лучшая помощь заключенным. Не отрицая этого, я возражал, что она не должна исключать и другую форму помощи — класть в лазарет под видом больных здоровых людей, спасая их от притеснений и бед вроде этапов, БУРа, перевода в шахту. Мы с ним были люди разного мировоззрения и спорили иногда довольно остро.
Наша разность проявлялась во многом. Так, я, получая письмо от жены, бросал все и тут же его прочитывал. Владимир Павлович такое письмо откладывал и прочитывал его через несколько дней... Как еврей, он, естественно, был юдофилом, но юдофилом необъективным. Если Владимир Павлович кого-нибудь хвалил, хвалил до приторности, то это наверняка был еврей. Если русский женится на еврейке, то это лучший русский, а если еврейка выходит замуж за русского, то она выбирает лучшего из русских — так судил он. Владимир Павлович был человеком высокой культуры, хорошо воспитанным, прекрасно образованным, но своего национализма ему скрывать не удавалось. В этом отношении Михаил Абрамович Коган выгодно от него отличался, и национализма в нем заметно не было.
Он был мягче и, пожалуй, умнее, хотя Владимир Павлович был, несомненно, культурнее, а тот — хитрее.
Заведующим бельевой лазарета был тот самый Рудек, который одновременно со мной был в амбулатории третьего лагпункта: я — фельдшером, он — статистиком. Личность скользкая, и тогда чувствовалось, что это стукач. Рудек спал отдельно в своей каптерке с бельем, которая располагалась в том же коридоре, что и комната обслуги. Однажды, ранним утром мы были разбужены истошными криками из коридора. Первым выскочил Владимир Павлович. Я, зная лагерные неписанные законы, не хотел встревать в это происшествие. Но так как Владимир Павлович сорвался с нар и помчался на крик, то и я последовал за ним. В коридоре уже никого не было. На дворе я увидел Рудека с кровавыми подтеками на лице и Владимира Павловича, который вел его в хирургическое отделение. Это была неудавшаяся попытка рассчитаться с Рудеком — в лазаретный двор перелезли через стенку двое, вошли в коридор, постучались к Рудеку. Он открыл, но не вышел, а они, видно, поторопились и сразу ударили его по голове, да слабо. Он заверещал, а те бросились бежать. Рудек за ними с криками (так он рассказывал, делая при этом хитрое лицо, дескать, знаю, кто это был). Последствий делу не было, Рудека больше не трогали. Как меру предосторожности он поселил у себя портного, инвалида Котляра. Знакомые Владимира Павловича трунили над ним: -«Нашел кого спасать».
Как я уже говорил, в лабораторию частенько захаживал Богдан Ланкевич. В их бригаде был человек, подрабатывающий на производстве тем, что делал зеркала, но рецепт изготовления держал в секрете. Богдан пытался проникнуть в секрет, но безуспешно. Мы с Богданом задались целью наладить собственное производство зеркал, но ничего не получалось — серебро слишком быстро восстанавливалось, образуя черный порошок, как я ни пытался вспомнить «реакцию серебряного зеркала», которую мы делали на первом курсе университета. А в химии я всегда был не силен. На счастье у одного заключенного на лагпункте был учебник химии, откуда и списали эту реакцию, и производство зеркал пошло, а акции Богдана в бригаде резко поднялись. С тех пор мы с ним наделали много зеркал, беря заказы от вольных. Трудности были с основным реактивом — ляписом. Но и здесь был выход: либо заказчики приносили серебряную ложку, либо знакомые приносили с шахты серебряные контакты от каких-то ответственных реле, и азотнокислое серебро мы получали сами. Позже я передал «секрет» серебряного зеркала старому знакомому Николаю Чайковскому — фельдшеру третьего лагпункта.
Осенью скончался симпатичный Карл Карлович Тиеснек, наш хирург. Он сам поставил себе диагноз, прощупав опухоль желудка. Это был очень опытный специалист и прекрасный, добротный человек. Его уважали все, даже «вольняшка» Бондарева, которая к этому времени стала заведовать хирургическим отделением. Она была плохим хирургом, но Карл Карлович добросовестно ее учил. Когда выяснилось, что у него рак, и он, по всей видимости, не сможет работать, начальство выписало из лаготделения в Экибастузе другого хирурга, Макса Георгиевича Пецольда, пожилого, низкорослого, но крепкого блондина. Родом он был из Минска и сел в самом начале войны (как и его жена) за то, что был немцем. Пецольд прооперировал Карла Карловича. Но что значит прооперировал? Открыли, посмотрели и зашили — оперировать было поздно. После операции Карл Карлович почти ничего не ел. Бондареву попросили принести вина. «Не положено», — был ее ответ. Бутылку вина достали через крупного придурка. А скоро Карла Карловича не стало.
Художника Сергея Михайловича просили нарисовать портрет покойного уже в морге для родных в Латвии. Он это сделал, работая с увлечением, как всегда увлекался, когда работал: находил новое, сравнивал лицо живого и мертвого Карла Карловича, делился мыслями, почему такие разные выражения одного и того же лица.
Скончался еще один врач, окулист Фельдман. Это был довольно пожилой человек, всегда краснощекий, лысый, роста выше среднего с нетвердой старческой походкой. Он обслуживал все лагпункты и лазарет и был порядочным взяточником, а по-лагерному — лапошник. В лагере трудно за это судить — всех от шахты не спасешь, но многие с его диагнозом там не работали. Начальство, по-видимому, это знало, так как на комиссовках, когда трудовая категория была занижена из-за глаз, комиссующие обычно говорили, что тут перестарался доктор Фельдман. Особенно много таких людей было среди евангелистов — окулист к ним примыкал. На одной из комиссовок близорукого Мишу Кудинова, огромного здоровяка, спросили, не евангелист ли он. Миша не понял иронии, но ответил в тон: «Нет, я огнепоклонник». Так и вижу фигуру Фельдмана с черным ящиком со стеклами, неторопливо передвигающуюся мелкими нетвердыми шажками под палящим солнцем. В лагере всех умерших заключенных вскрывали. Так поступили и с телом Фельдмана. Бондарева, отдавая распоряжение об этом, добавила: «Смотрите, чтоб зубы были все целы. Проследите, под вашу ответственность», — сказала она прозектору (у Фельдмана было несколько золотых зубов). Такая «бдительность» покоробила всех присутствующих — при вскрытии были только свои врачи. Но Бондарева не стеснялась.
О ней стоит сказать несколько слов. Поговаривали, что Бондарева была одним из каналов, по которым опер получал донесения лагерных стукачей. Вполне вероятно. Не исключено, что она и оплачивала эту работу, выделяя диетпитание для заключенных. С надзирателями тюрьмы она держала себя так, как будто сама была тюремщиком. Однажды Бондарева взяла меня с собой в тюрьму второго лагпункта (я тогда уже работал фельдшером) осмотреть больного, к которому ее вызвали. Знакомая обстановка: пыльные зарешеченные окна надзирательской комнаты, где меж стекол паутина и ссохшиеся мухи, голые стены, тихий, темный коридор с железными дверями по стенам, тоска, а за дверями идет напряженная жизнь со своими писаными и неписаными законами. Полутемная душная камера, на окне высокий намордник, в камере нары и бледные полуголые дважды заключенные — за ключем в зоне и за ключем в тюрьме. Бондарева сказала сопровождающему надзирателю: «Как вы их содержите? Карцерные есть?» — лексикон профессионалов. Я перевязал гниющую рану на ноге украинца. «Доктор, — обратился он к Бондаревой, — не заживает. В больницу бы». — «Заживет», — и все.
А вот еще эпизод с Бондаревой. К фельдшеру Тенгизу Залдастанишвили захаживал приятель и одноделец Отто Пачкория (компания нашего режимника Левы Софианиди — студенты из Тбилиси) — парень самоуверенный, нагловатый и в то же время немного кавалер. Бондарева, закончив работу и уходя, надевала пальто. Пачкория подошел к ней со словами: «Разрешите, я вам помогу». — «Вот, когда будете на свободе, тогда и будете подавать пальто». — «А тогда я не захочу подавать вам пальто». На том разговор и кончился.
Я уже упоминал, что начальницей лазарета была Клара Аароновна Файнблут, еще сравнительно молодая женщина с типичной еврейской внешностью. В ней и следов не было той бесчеловечности, которая перла из Бондаревой, хотя в лагере было много людей, уничтожавших евреев во время войны. Поговаривали, что она из Одессы — это, кажется, так — и что ее спас от смерти кто-то из одесских полицаев. Вряд ли это правда, но многие верили.
Летом появились четыре практикантки-фельдшерицы. Эти поначалу ничего не понимали и не знали, как с нами обращаться — с больными и с обслуживающим персоналом. Вот уж где видна человеческая натура! Очень скоро из четырех практиканток осталась одна — злая и равнодушная толстуха, а трое — за человеческое отношение к нам, самое простое, обыкновенное, за разговор, выходящий за рамки профессии, — были удалены. Одна из них вскоре после удаления вышла замуж за нашего киномеханика, отбывшего срок и поселившегося в руднике. Помню ее, маленькую блондинку, с ясными, как незабудки, глазами. Одна из практиканток была послана в лабораторию. Владимир Павлович с невероятным рвением принялся ее обучать лабораторной премудрости, усаживал пить чай, угощал. Все это дошло до ее супруга — местного лейтенанта. Возможно, она сама это рассказывала. Лейтенант ворвался в лабораторию, орал на Владимира Павловича, требовал, чтобы сейчас же была сломана кушетка, стоявшая в закутке (на ней брали у больных желчный сок). Эта кушетка вызвала почему-то особый гнев лейтенанта. Владимир Павлович был страшно возмущен, а практикантка больше не появлялась. Все это было не при мне, так как я уже работал в хирургическом отделении.
Расскажу, как это получилось. До меня фельдшером (а точнее операционной сестрой» — в обычных хирургических отделениях при операционных состоит сестра, ведающая всем хозяйством, готовящая инструмент к операции, стерильный материал, подающая все это во время операции) был упоминавшийся Тенгиз Залдастанишвили. В то время начальником санчасти лаготделения был доктор Нефедов, супруг тети Лошади. Это был еще молодой человек небольшого роста — последнее особенно бросалось в глаза рядом с его громоздкой половиной — да к тому же недалекий, мелочный и недобрый. Обходя лазарет, он придрался к Тенгизу, почему он спит в комнате при хирургическом отделении. Тенгиз отказался перебраться в общую комнату обслуги, говоря, что должен быть при операционной на случай срочного больного. Состоялся крупный разговор, не «по чину» для заключенного, и Тенгиз угодил в БУР, а меня перевели на его место.
Нефедов, чтобы еще больше уязвить строптивого, приказал при нем особенно скрупулезно принимать имущество. Я этого делать не стал, а просто попросил Тенгиза показать, где что лежит, какие ключи от чего. Связку этих ключей я положил к себе в карман. Перед отправкой в БУР Тенгиз передал Кузьмуку бессменному санитару отделения на хранение маленькие наручные часы — вещь редчайшую в лагере и, следовательно, знак особого положения. Откуда они были у Тенгиза — не знаю.
С Кузьмуком у меня установились хорошие отношения. Это был тихий человек из Западной Украины. После перенесенной им операции его так и оставили при хирургическом отделении, при операционной. Спал он тут же в коридорчике запасного выхода. Здесь же находился его нехитрый уборочный инвентарь, маленький столик — кусок широкой доски на двух столбиках — и узкий топчан. Однажды — это было на Рождество — я увидел на этом столике в кружке еловую ветку, длиной не больше ладони, с зажженной свечкой, а на топчане — уткнувшегося лицом в подушку, спящего Кузьмука. Эта скромность и даже убогость являли собой какой-то высший знак духовности.
Мне вспоминаются и другие подобные свидетельства стремления высокого духа к непреходящим ценностям. Вот одно из них там же в Джезгазгане. Мы работали на карьере у 43 шахты, а за проволокой, метрах в пятидесяти от нас два бульдозера укрепляли насыпь железнодорожной ветки. Но вот бульдозеры остановились, из кабин вылезли два еще молодых казаха, достали из-под сиденьев коврики, расстелили на земле, встали на колени и начали молча молиться. Моторы тракторов работали, мощный паровоз тянул состав с рудой, гудел вентилятор на соседней шахте, гнавший воздух под землю — а эти двое, как тысячу лет назад молились Аллаху[43].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Письмо из лазарета («Дорогие мои, извините…»)
Письмо из лазарета («Дорогие мои, извините…») Дорогие мои, извините, Что давно не писал вам, тревожить Не хотел без причины, поймите, Вот, все думал, поправлюсь, быть может. Я был ранен, сказали – опасно, И лежу шесть недель в лазарете; Но теперь уж надежда напрасна, Не жилец
Глава 20 ТАЙНА «ЛАБОРАТОРИИ-Х»
Глава 20 ТАЙНА «ЛАБОРАТОРИИ-Х» Имя Рауля Валленберга, шведского дипломата, широко известного в мире благодаря своей деятельности по спасению евреев во время второй мировой войны и исчезнувшего в 1945 году, составляет одну из тайн XX века, до сих пор не раскрытых.Известно, что
Летающие лаборатории
Летающие лаборатории Одну машину переделали в лабораторию по испытанию и доводке первых турбореактивных двигателей. Но век ее оказался коротким. В сентябре 1947 года, не налетав и года, при выполнении аварийной посадки в районе Мурома летающая лаборатория потерпела
Из лазарета к Сталину
Из лазарета к Сталину Следующий отчет о вызове генерала А. А. Власова к Сталину был составлен на основании показаний Власова в 1943 году немецким редактором газет «Доброволец» и «Заря» зондерфюрером Вернером Борманом. Последний был в составе 4-го отделения немецкой Военной
ДЛЯ ЛАБОРАТОРИИ СМЕРТИ
ДЛЯ ЛАБОРАТОРИИ СМЕРТИ Варсонофьевский переулок в Москве получил свое название по Варсонофьевскому монастырю, при котором был «убогий дом», куда свозили тела погибших насильственной смертью.Тот, кто придумал так назвать этот переулок, оказался в какой-то мере
Глава XLII. Посещение Синодального лазарета имени Наследника Цесаревича и речь к раненным воинам 5 октября 1916 года, в день тезоименитства Его Императорского Высочества
Глава XLII. Посещение Синодального лазарета имени Наследника Цесаревича и речь к раненным воинам 5 октября 1916 года, в день тезоименитства Его Императорского Высочества В день тезоименитства Наследника Цесаревича, вернувшись из Казанского Собора, я обязан был, по поручению
В ТВОРЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ
В ТВОРЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ Глухой меня услышит и поймет. Франсуа Вийон Становление мастерства Чаплина совпало с бурными годами первой мировой войны; расцвет его таланта пришелся на богатый событиями период между двумя войнами.Первым значительным послевоенным
В лаборатории Обреимова
В лаборатории Обреимова Вопрос о теме дипломной работы оставался висящим в воздухе. Стало ясно, что искать ее в еще толком не народившейся области биофизики не приходится. Тогда я решил выбрать тему по электронике, понимая, что эта область прикладной физики будет
В лаборатории Баева
В лаборатории Баева Приняв решение оставить мою тематику и руководство группой Роберту, я не случайно выбрал для начала нового этапа своей научной биографии лабораторию Баева. После пережитых разочарования и обиды мне хотелось работать под руководством человека
Неправильные действия в комитете 1-го лазарета и инцидент в 60-м полку
Неправильные действия в комитете 1-го лазарета и инцидент в 60-м полку В начале августа при выборе полкового комитета в 1-м лазарете, председательствовавший в собрании председатель ротного комитета лазарета предложил команде самой выбрать двух представителей
Посещение мною 1-го лазарета
Посещение мною 1-го лазарета 11-го августа я посетил 1-й лазарет, чтобы навестить раненых и контуженных артиллеристов и одновременно ознакомиться с постановкой занятий в фельдшерской школе. Последствием этого посещения последовал мой следующий приказ: «§ 1. Вчера
Глава девятнадцатая В МУЗЫКАЛЬНОЙ ЛАБОРАТОРИИ
Глава девятнадцатая В МУЗЫКАЛЬНОЙ ЛАБОРАТОРИИ К сожалению, композиторы в отличие от химиков не ведут во время работы журнала и не составляют подробных отчетов о том, как, из чего и в каком порядке они делают свою музыку.Об их изысканиях можно только догадываться,