1916

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1916

18 января 1916. Ясная Поляна. Флигель.

Часто вследствие своего одиночества хочется записывать то, что думаю и чувствую. Не только нет близкого человека (кроме Тани, которая хоть и мала, но многое понимает лучше взрослого), которому можно сказать то, что думаешь, но постоянно боишься выпустить наружу то, что дорого, чтобы не подверглось насмешке и презрению.

Как-то вечером, скоро после рассказов о Михаиле,[277] Таня меня позвала. Она в своей постельке горько плакала, говоря, что сама не знает о чем, но потом призналась, что боялась мелочихинского Мишки. Я стала ее утешать. Говорила, что даже к Мишке, каков бы он ни был, надо относиться как к брату, с любовью, что надо помнить, что и он сын Божий и что у него, наверное, есть хорошие, добрые чувства, что у него есть мать, которая за него внесла 100 рублей, — значит, она его любит, вероятно, и он ее. Говорила, что этот страх воров и разбойников, это — наказание за наше сравнительное богатство, что если бы у нас не было ничего, то мы и не боялись бы, что к нам залезут и т. д.

И, говоря все это, я чувствовала, как я успокоила себя и как уяснила себе должное отношение к своему страху. И подумала, что воспитание других есть воспитание себя, и обратно.

На днях, мучаясь своей относительной роскошью, главным образом из-за Тани, которую я к этому приучаю, я старалась утешить себя тем, что это — единственный мой большой грех, и стала перебирать те, в которых я не грешна. Но оказалось, что в этом грехе заключены многие другие. Я хотела сказать себе: „Я не обманываю, не ворую, не лгу, не делаю жестокостей“. А оказывается, что ничего из этого я не могу по совести сказать, что обладание богатством вмещает в себе все эти грехи. Только одно могу сказать: „Я не развратничаю, и я не скрываю от себя своих грехов“.

И вот скажи я то, что упрекаю себя за роскошь, что я стараюсь в себе выработать любовь к врагам и даже иногда успеваю в этом (как то доброе чувство, которое я вызвала в себе к Мишке мелочихиному), то я встретила бы упрек в фальши, насмешку, и, что еще хуже, пошел бы разговор о том, что „вот папа всю жизнь только говорил о любви, а как жестоко поступил“ и т. п. Вот тоже большой грех — это раздражение против людей. И я так плохо с этим борюсь, что скажу себе, например, с утра, что не позволю себе раздражаться, а при первой же встрече я угрюмо промолчу, либо сделаю ироничный вопрос, либо притворюсь, что не понимаю, а потом удивлюсь, — одним словом, выпущу яд, который меня же отравляет и от которого долго потом тошно.

Приезжала вчера Саша из Минска на один день. Очень она мне дорога. И многим она мила, и это ее портит. Она очень набалована. Самоуверенна, но с годами стала внимательнее к другим и себе. Понемногу воспитывает сама себя. Страшно за нее в смысле романов. Более чем когда-либо вижу, что она без любви не проживет, а она все „промахивается“, как она сама говорит.

Начала учить трех девочек: Ванду, Катю и Матрюшу по часу в день. Буквам учу по Монтессори. Сегодня увидала, насколько она права, пользуясь осязанием для запоминания букв. Катя обводила „Б“ и все забывала, как навивается буква. „Как я на нее погляжу, так не знаю. А как напишу (т. е. обведу), так вспомню“.

Война все продолжается. Тяжело от нее. Какое чудовищное состояние человеческого сознания. Любить не только нельзя — это стыдно, позорно, преступно. На днях Маргарита (падчерица эстонца-управляющего), немочка, плакала и кричала, что это „неправда“, что я люблю немцев!». Ромен Роллан оплеван всей Францией за то, что смел сказать, что немцы такие же люди, как и мы.

Я не дошла до высоты Ромена Роллана и не опустилась до низости Маргариты. Я не могу чувствовать, что немцы такие же как и другие народы: мне кажется, что в них есть черты тупой жестокости, не свойственной другим народам, но я не стараюсь их ненавидеть. Напротив. Очень хорошая была статья старика художника Поленова о германцах, объясняющая их жестокость слишком сильно развитой «государственностью». Человек — уже не человек, а часть своего государства, для поддержания которого все допускается.

6 марта 1916. Ясная Поляна.

Грустно у нас в Ясной Поляне: 24-го февраля умер в Петрограде брат Андрюша. Мама и Лева были там. Мама очень потрясена и убита. И всем нам жалко милого, веселого, ласкового Андрюшу. Болезнь была бурная и тяжелая. По рассказам близких, он не сознавал близости конца, и не видно было, чтобы он его боялся или желал.

Лева очень огорчен. Плакал.

Лева уехал от семьи. Говорит, что насовсем. Дора, по его словам, ему чужая. А она, бедная, любит его. Прожив здесь около месяца, Лева поехал в Петроград с мама к умирающему Андрюше.

Она[278] ему обрадовалась. Может быть, ожидала, что он совсем к ней вернется. А он с мама вернулся сюда. Она говорила мама: «Я ни днем, ни ночью ни одной минуты не забываю Левы». Молодая, красивая, 8 человек детей от него. А ему, как он говорит, каждый человек в клубе ближе, чем она. Какой трагизм! А какой она хороший честный человек! Катя восторженно писала о ней во время болезни Андрюши. При всех своих делах, заботах и горестях она находила время приходить посидеть, занять Машеньку, помочь. Увозила Машеньку к себе, чтобы облегчить Катю. Мне страшно, что, бросивши ее в самой силе молодой женской жизни, Лева не натолкнул бы ее на искание новой привязанности. А она неминуемо будет страдать от этого. Она слишком нравственна, чтобы безнаказанно пойти на разврат и грех.

21 марта 1916.

Назначен суд над Булгаковым, Маковицким и прочими. Я вызвана свидетельницей. Душан перед судом уехал повидаться с Гусевым, по поводу своих записок, и с Леонидом Семеновым. Перед отъездом я спросила его, чтобы он откровенно сказал мне мотив, побудивший его подписать воззвание. Он на минутку заколебался, потом улыбнулся и сказал, что когда Булгаша приехал от Черткова, то он с осуждением (или с негодованием) говорил о том, что Чертков отказался подписать это воззвание. И это толкнуло его подписать. А потом он повторил ту фразу, которую говорил Булгакову, что подписал «из дружественного согласия».

Я часто думаю о том, что я буду говорить на суде, но всякий раз стараюсь себя остановить и не готовить никаких речей, и сказать то, что Бог на душу положит: без негодования, без задора, без мысли о впечатлении, которое я могу произвести, а просто и правдиво и немногословно.

А война все продолжается! У Вердена за 21 день убито 200 000 германцев. А сколько французов?! Чудовищно! А говорить, что это безумие, — считается преступлением.

Совсем испарилось то настроение, которое было при начале войны. Все, кто был обязан и кто не был обязан, бросились воевать, крича, что мы воюем за разоружение и вечный мир. Теперь никто уже этого не говорит. Все готовятся на то, чтобы после войны вооружиться так, как никогда до сих пор. В Туле вся Томилинская улица сносится, потому что на этом месте будет строиться грандиозный оружейный завод. На него ассигновано 43 миллиона народных денег.

В обществе чувствуется утомление от войны, и везде начинает закипать работа, независимая от войны: устраиваются сельскохозяйственные общества, кооперации, готовятся разные издания и т. п.

Мало знаю о моих пасынках. Сережа написал мне, что женится на Ирине Горяиновой (Энери, знаменитой пианистке). Но ушел на фронт. И ушел больной. Аля с другими дипломатами должен был бежать из Цетинье и теперь в Париже. Миша в Киеве ликвидирует дела «Львовского вестника», который он редактировал, когда Львов был наш.

Мишу своего часто вижу во сне. Иногда, ложась спать, вызываю его. И иногда вижу очень ярко и ясно. А иногда только смутно чувствую его присутствие. Неужели мы «там» не увидимся?

7 апреля 1916. Москва. Б. Левшинский пер., 15, квартира брата Сергея.

20 марта в воскресенье выехали с Wells и Таней в Москву. Мама пугала нас теснотой в вагонах, плохой дорогой до Засеки и т. п., но я считала своей обязанностью ехать на суд Булгакова, Душана Петровича и пр., куда я была вызвана свидетельницей. А Таню оставлять без себя в Ясной мне не хотелось, особенно теперь, весной, когда всякие болезни и простуды легко схватываются. А суд, я знала, должен был затянуться. Вот мы и отправились. Сели на Засеке в четвертом часу дня. Взяла я билеты первого класса, так как боялась давки. (Теперь ходит гораздо меньше поездов, чем в обыкновенное время, и кроме того, периодически на Николаевской дороге останавливается на целую неделю пассажирское движение для перевозки военных предметов.) Мы попали, к счастью, как раз в начале товарной недели, так что те, которые торопились попасть в Петроград до прекращения пассажирского движения, все уже проехали. Приехали мы в Москву с опозданием. На вокзале взяли плохонькое ландо парой за 8 руб., положили вещи, сами сели и в 11 ч. вечера приехали в Левшинский.

На другой день в 11-м часу мы с Сережей поехали в Кремль, в суд. Провели нас в свидетельскую комнату, где сидело человек 30 или больше. Из знакомых свидетелей были следующие: Саша, сестра, О. К. Толстая, Чертков, Н. П. Гусев, К. С. Шохор-Троцкий, д-р А. А. Волкенштейн, В. И. Скороходов, С. Д. Николаев, И. И. Горбунов, Ф. А. Страхов, д-р Д. В. Никитин, М. В. Булыгин, д-р Б. М. Беркенгейм, Сережа, брат, я.

Была еще старушка Нечаева, очень убежденная. Она заведует детской колонией в Телятенках. И еще кое-кто кого я не знала. Были также и свидетели обвинения — разные туляки, которые получали неизвестно откуда написанное Булгаковым воззвание. (Это тульские революционеры воспользовались этим воззванием и широко его в Туле распространяли.)

Обвиняемые были:

1. Булгаков В. Ф.

2. Трегубов И. М.

Эти двое составили и первые подписали воззвание.

3. д-р Маковицкий Д. П.

4. Демихович Ян.

5 — 9. Радины: отец, мать, дочь и два сына.

10. Платонова Клавдия, молоденькая крестьянка и очень убежденная.

11. Новиков М. П.

12. Молочников Александр.

13. Новиков И. П.

14. Стрижева, незнакомая мне до сих пор немолодая девушка, дворянка, тоже очень убежденная.

Под стражею были приведены Сергей Попов, Граубергер (старый корреспондент наш, которому я по поручению папа лет 30 тому назад писала и посылала книги), Беспалов. И еще один — забыла его фамилию.

Забыла еще сказать, что свидетелями под стражей (т. к. оба они сидят в тюрьме) были Сережа Булыгин и О. В. Завалиевская.

В первый день нас продержали до вечера и только успели нас опросить, какого мы вероисповедания, и привести к присяге тех, которые от нее не отказались. Такие тут оказалась вероисповедания, каких мы отроду не слыхивали.

М. В. Булыгин сказал, что он исповедует веру христиан первых веков. Шохор-Троцкий — что он вероисповедания «своего собственного», Горбунов — что он свободный христианин и т. п.

Большинство сказало, что по «паспорту я православный». Большинство также отказалось от присяги. Когда меня спросили, я сказала, что я крещена православной, а от присяги прошу меня избавить.

Второй и третий день мы опять просидели в свидетельской комнате безо всякой нужды. Но было очень интересно и приятно видеть многих своих старых друзей. Очень сердечно и хорошо мы встретились и поговорили с Скороходовым. Тоже и с Волкенштейном, которого я не видала десятки лет. Его жизнь очень интересная. Он — полтавский врач. Всегда был хорошего, либерального направления и, кажется, не раз за это страдал. А жена его была посажена в Шлиссельбургскую крепость, где она провела 13 лет в одиночном заключении. За это время Волкенштейн женился на другой. Но когда его первую жену отпустили на поселение на Сахалин, он отпросился у своей второй жены и поехал к первой, с которой прожил на Сахалине до ее смерти. Смерть ее тоже была странная: она была убита какой-то шальной пулей. После ее смерти Волкенштейн опять вернулся в Полтаву.

Скороходов все живет на Кавказе и работает. Это один из редких так называемых «толстовцев», который взялся за физический труд и до старости не бросил его. Еще такой — это бывший гвардеец — Ярцев. Папа всегда умилялся видом его рабочих рук и обликом рабочего человека, земледельца. Он приходил на суд в виде посетителя. Теперь уже ему около 70 лет, и он уже не может работать. Занимался в последнее время книгоношеством.

Приятно было видеть Николаева. Это — кроткий, любящий человек. Работник в семье и убежденный и знающий джорджист. Его жена прибегала на процесс. Милая Леночка Горбунова была в зале.

Вообще, хотя процесс считался происходящим при закрытых[279] дверях, но публики оказалось очень много. Подсудимых 27 человек, и каждый имел право ввести троих. Кроме того, свидетели, защитники, судьи и их родственники и родственницы и стража, и конвой — все молодые солдатики, — жадно слушающие все речи.

В конце третьего дня вызвали и опросили несколько свидетелей защиты. А до этого опрашивали подсудимых и свидетелей обвинения.

На четвертый день остались: Чертков, Саша, Ольга Толстая, я, Сережа, брат, Гусев, Беркенгейм, Никитин, Николаев, Страхов, Булыгин, Горбунов.

Я не написала еще о произошедшем инциденте: 22-го, пока мы сидели и беседовали в свидетельской комнате, ожидая своей очереди, влетела вся красная и взволнованная Леночка Горбунова. Так как она сидела все время в зале, то ее тотчас окружили, чтобы узнать, что там происходит.

Она рассказала нам, что судьи запретили ссылаться на Священное писание, что защитники против этого запротестовали и что теперь судьи с защитниками ушли об этом совещаться.

9 сентября 1916.

Чаще всего вижу во сне, что мы с Мишей почему-то разошлись, разъехались и потом встречаемся и страстно хотим опять сойтись. Я начинаю соображать, как бы это сделать, и чувствую, что к этому никаких нет препятствий, и всегда просыпаюсь с радостным чувством, что мы опять вместе и опять любим друг друга.

Вчера приехала из Кочетов (где прожила от 5-го августа по 8-е сентября) в Никольское-Вяземское к брату Сереже. Выехали с Таней на тройке с Максимом в 9 ч. утра, заезжали с ней в Черемошню к П. Г. Дашкевичу и к А. И. Путилиной. Смотрели имение, где я была 40 лет тому назад и где я в первый раз встретила своего будущего мужа. Водили они нас смотреть лазарет, который устроен в бывшем барском доме. Сейчас там только 8 раненых, но бывает больше комплекта, а лазарет устроен на 56 коек.

Пробыв 2 часа в Черемошне, мы поехали дальше и к Сереже приехали в 4-м часу. Забыла написать, что свою девушку Таню и Танину гувернантку я послала прямо в Ясную через Благодатное.

В Никольском застала Сережу, Машу, младшего Сережу, Марусю Олсуфьеву и маленького беженца Алешу Тараснека, которого Маша воспитывает.

С Сережей хотелось поговорить о разных вопросах. Во-первых, о новом завещании мама, которое меня все время, когда я о нем вспоминаю, мучает.

Я несколько раз говорила мама о том, что ее первоначальное завещание мне казалось несправедливым по отношению ко мне и Саше, т. к., уплативши пятерым братьям 200 000 за 200 десятин Ясной Поляны и им же завещав Ясную, — она этим лишает Сашу и меня той равной части денег или участия в Ясной Поляне, на которые мы имели бы право.

Помимо материальной несправедливости, которая для меня имеет очень второстепенную важность, я считала вполне несправедливым и, главное, непрактичным то, что после мама я не имела бы голоса в решении судьбы Ясной Поляны.

Недавно Лева поссорился с Сережей относительно того, что Лева считал, что надо запретить посетителям приходить в Ясную Поляну и надо комнаты папа предоставить для пользования семьи, а вещи из них перевезти в музей.

Сережа страшно сердился и всячески Леву порочил, так что наконец и Лева разорался и убежал к себе. Перед отъездом Сережа ходил к Леве мириться. Но впечатление осталось тяжелое.

Лева меня часто глубоко возмущает, и все сердце переворачивается иногда от его слов. Но мне помогает то, что я его считаю совершенно невменяемым.

Очень любопытно его отношение к отцу: болезненная зависть, бесплодная, смешное тужение для того, чтобы если не превзойти, то сравняться с ним в слове, и как результат этого бесплодного усилия — ненависть к его памяти.

Это нелепо, но это так.

20 декабря 1916. Ясная Поляна.

Вчера прочла в газетах поразительное известие: Распутина застрелили. Подробности не рассказываю, т. к. прилагаю вырезку из «Русского слова».

Давно уже многие говорили о необходимости «устранить» эту темную силу, и вот нашлись новые декабристы, которые пожертвовали собой для того, что они считают пользой для Родины.

Мне это грустно, и я думаю о том, что совершенное преступление никакой пользы не принесет нашему несчастному отечеству, а ляжет на совести свершивших это дело кровавым, несмываемым пятном.

«Застрелили собаку». По разве от этого наш правитель станет мудрее и выучится выбирать своих советчиков?

Разве истеричные, развратные женщины станут разумными и целомудренными?

Разве банкиры и министры с подмоченными репутациями станут честнее и разве они не найдут других лиц, которых можно будет подкупать для своей реабилитации?

Я думаю, что исчезновение Распутина ничего этого не изменит. А что этот случай может быть той искрой, от которой взорвется давно накипевшее народное недовольство, — не только возможно, но и вероятно.

Как бы Мишу волновало это событие. Он особенно интересовался Распутиным, в его записках многое о нем рассказано со слов людей, хорошо знавших его, и о нем.

Начинают говорить о мире. Не верится в то, что эти бедствия кончатся. В тылу настроение отвратительное: грабеж, жажда наживы, раздражение.

Счастье, что я в деревне. Живу в Яснополянском флигеле с Таней, Wells и молоденькой курсисточкой О. К. Григорьевой, которая готовит Таню в третий класс. Я Таней довольна. Хорошая, чуткая девочка растет, веселая, естественная, любящая.

Способности у нее средние, что очень странно, т. к. двух, трех лет это был совершенно феноменально умный и развитой ребенок. Не одну меня, а всех она поражала.

Мама живет в большом доме вдвоем с Душаном. Очень слабеет умственно, мало чем интересуется (не прочла даже статью о Распутине), становится болезненно скупа. Но нервами лучше: не сердится, не раздражается. Очень много забывает и все, что ни расскажет, — расскажет неточно.

Тетя Таня Кузминская летом читала ее воспоминания и в ужас пришла от их неточности и от отношения жены к мужу.

«Точно она о другом человеке пишет! — говорила тетенька, — я-то ведь видела их жизнь. Видела его любовь и доброту к ней. А у нее выходит, что она невинная жертва деспотичного, жестокого, сурового тирана!»

Ох, как трудно будет будущим поколениям разобраться в этой семейной драме и быть справедливым к тому и другой!

Про нее Лиза Оболенская сказала, что она — женщина феномен. И это правда. Такого соединения противуположных качеств в одном человеке трудно себе представить.