1898

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1898

4 февраля 1898 г.

Я думаю, что вещи, как «Потонувший колокол» Гауптмана1, декадентские картины вроде Акселя Галлена и Врубеля, потому имеют успех, что большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не вполне понимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное. Люди, чуткие к искусству, восхищаются правдой и искренностью чувства художника и понимают то, что важно и достойно того, чтобы быть высказано. Люди же нечуткие не умеют различить доступные их пониманию хорошие от дурных произведений и тянутся к тому, что им не вполне понятно, и что поэтому оставляет простор для воображения, которое они в авторе предполагают более богатым, чем в себе.

На днях приехала из Петербурга, где была по делам «Посредника». Останавливалась у Стахович. Меня посылали затем, чтобы просить Суворина покупать за наличные деньги хоть 100 экземпляров каждого издания «Посредника». Это дало бы возможность платить за печать и бумагу, а не делать все в долг, что невыгодно.

Суворин превзошел мои ожидания и обещал покупать от 200 до 600 и больше экземпляров и печатать о наших изданиях объявления, как о своих.

Он дал мне ложу на все дни моего пребывания в Петербурге в Малый театр, но я была только два раза: на «Потонувшем колоколе» и «Новом мире». Первое — нелепо и безнравственно, второе — кощунственно и бездарно.

Видела в театре в первый раз после 12 лет Ванечку Мещерского. Входя в ложу, я прямо сразу увидала его в партере. Когда он повернулся и взглянул в нашу ложу, я ему тихонько поклонилась. Он ответил, но я видела, что он не узнал меня. Я стала разговаривать с Верой Северцевой, уверенная, что он в конце концов узнает меня. Так и вышло. Я видела, что он навел на меня бинокль, смотрел некоторое время, и вдруг я увидала, что пришло сознание: он покраснел, опустил бинокль и стал кивать мне и улыбаться. В антракте я пошла с Борисом Шидловским, который был со мной, слушать и смотреть фонограф с кинематографом, и там он подошел к нам и мы с ним разговаривали, вспоминали юность. И я смотрела на него и вспоминала, как я любила его, как каждая черта его мне нравилась, какое счастье было встретить его, сколько ночей я проплакала оттого, что он кутил, как я старалась иметь на него благотворное влияние, верила в возможность этого, и как я мучилась от разлуки с ним. Конечно, никогда после такой любви ни к кому не было и не могло быть. В последнем случае была сильнее привязанность И привычка, но этого непосредственного восхищения и совершенного забвения всего, кроме этого чувства, во второй рае не могло быть. И странно — ни разу мне не пришла в голову возможность замужества с ним. Теперь он разводится с женой и, говорят, очень был груб с ней.

Другое дело в Петербурге было пропагандирование моего альбома французских картин 2 и искание в Публичной библиотеке образцов современного немецкого искусства. Для этого я несколько часов в день сидела в Публичной библиотеке с милейшим Стасовым, который мне искал то, что могло понадобиться, и все время болтал со мной, иногда останавливаясь и восклицая:

— Вот, вот, так вас надо вылепить! Глаза сюда — на меня!

И когда Гинзбург как-то пришел, он сказал ему, чтобы он это сделал. Но с меня довольно одного барельефа, который очень мало похож. Гинзбургу сходство плохо удается, или, может быть, скульптура плохо поддается портретам.

Немецкая новая живопись поразила меня своей грубостью: или патриотизм самый узкий, или офицеры, целующие дам или ухаживающие за дамами. На одной картине он ее целует и подписано: «Morgen wieder».[255] И многое в этом роде. Все-таки я кое-что отобрала. Альбомы мои пошли очень быстро. Только второй месяц, как они изданы, а почти все уже разошлись. Буренин написал о них очень лестную рецензию, которая очень их подвинула.

Видела Репина. Завтракала у него с Зосей Стахович и Мишей Олсуфьевым. Он ничего нам не показал из своих работ, может быть потому, что тут пришли Драгомиров с дочерьми и у нас завязался общий разговор. Он все работает над своим «Искушением», которое мы видели у него прошлой зимой и которое папа советует ему бросить 3.

Репин все просит папа дать ему сюжет. Он приезжал с этим в Москву, потом писал мне об этом и еще несколько раз напоминал мне об этом, пока я была в Петербурге. Вчера папа говорил, что ему пришел в голову один сюжет, который, впрочем, его не вполне удовлетворяет. Это момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее, личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его — и они пошли так вдвоем к виселице4.

Обедала у Ярошенки. Он потерял голос, но в общем молодцом. Видела у него портрет старика Шишкина, который умирает, и кратер Везувия.

Видела две выставки: одна английская академическая, скучная, а другая молодых русских и финляндских художников, молодая и свежая, хотя некоторые вещи преувеличенно декадентские. Ходя по ней, я думала: «развращаюсь я или развиваюсь?», потому что вокруг меня многие негодовали и возмущались на вещи, которые мне нравились. Я нахожу, что на моей памяти уже много сделано в смысле усовершенствования техники: во-первых, plein air[256] — это огромный шаг, во-вторых, импрессионизм, в-третьих, примитивизм и т. д. Каждое из этих движений дало новое средство для передачи правды.

Видела в Петербурге своих родственников, Мейендорфов, Кони, Е. М. Бем, Гинзбурга, Нарышкиных, Олсуфьевых, родню Стаховичей и т. д. Мне было очень приятно в этой семье, одно портило, это то, что они думали и намекали, что я влюблена в Алексея Стаховича. За обедом Огарев раз сказал: «А вы слышали, что Алеша сломал себе ногу? Бегал за какой-то дамой и сломал ногу». Я спросила у Ольги Павловны: «Правда?»

Она сказала: «Нет, конечно. Это он вас дразнит».

Павел очень милый, простой и добрый. Раз после театра он возил нас есть устриц, и мы провели очень приятный вечер. Зося была очень блестяща и весела. Я очень ею любуюсь. Я редко видывала такую даровитую и умную девушку и вместе с тем хорошую в полном смысле этого слова. Мне нравится ее манера говорить, жест, манера возражать. Ее шутки мне кажутся остроумными, и я себя ловлю на том, что иногда невольно подражаю ей.

Приехавши из театра, она рассказала своему отцу и брату весь «Потонувший колокол» до того смешно, что мы за бока держались. Остальные сестры также очень хорошие и достойные, но для меня не имеют того шарма. В Мане я чувствую очень близкого и любимого человека, и мне с ней иногда легче, чем с Зосей, но к ней нет того восхищения. Мне всегда странно, что не все так любуются и радуются на нее, как я.

Очень грустное впечатление произвел на меня Коля Кислинский. Я пошла навестить его и его мать, потому что его сестра говорила мне о его болезни. У него туберкулез в костях, и кроме того, он перенес оспу. Когда я пришла, он из другой комнаты мне сказал: «Не испугайтесь меня, Татьяна Львовна». И действительно, если бы он не предупредил меня, то я не могла бы не выразить тяжелого впечатления, которое он на меня произвел: на костылях, от этого очень поднятые плечи, лицо изрытое оспой и отпущенная борода. Все это так меняло его, что я не узнала бы его.

Но потом он сел в тени, оживился, и я узнала старого Кислинского. Он бросил службу и выезжает только в больницу в четырехместной карете. Он очень одинок, но много читает. Он был очень тронут тем, что я пришла к нему. И он, и мать очень благодарили меня. Он говорит: «Вот не пошли вы за меня замуж, когда я был здоров, теперь калеку меня никто не возьмет».

Прожила я в Петербурге неделю и собиралась уже ехать домой, как получила от папа телеграмму следующего содержания:

«В Петербург едут самарские молокане. Останься, помоги им» 5.

Мне было немножко неловко злоупотреблять гостеприимством моих хозяев, но помощь молоканам была важнее моей щепетильности, и я осталась.

День до приезда молокан я хотела употребить на приготовление путей для оказания им помощи и стала соображать, куда мне направиться. Я знала, что государь получил письмо папа, в котором он подробно писал об отнятии детей у троих молокан6, знала, что Кони сделал, что мог, для них в Сенате, что Ухтомский в своей газете напечатал письмо папа об этом деле, и знала, что никто на это не откликнулся ниоткуда 7.

Стало быть, надо было искать иных путей.

Так как дело, очевидно, зависело от Победоносцева, то я решила пойти прямо к нему. Сначала я посоветовалась с девочками Стахович, которые одобрили мой план, потом пошла спросить совета у А. В. Олсуфьева. У него я застала А. Васильчикова, Митю Олсуфьева и князя Кантакузена.

Я рассказала свое дело, граф подтвердил еще раз, что он из рук в руки передал письмо государю об этом и сказал мне, что мое посещение Победоносцева никак делу повредить не может, что оно во всяком случае пройдет через его руки.

Я спросила, не может ли Победоносцев вместо помощи взять и немедленно выслать молокан? Олсуфьев сказал, что это не в его власти.

Васильчиков и Митя очень поощрили меня, и Васильчиков сказал, что бог знает, что дал бы, чтобы в шапке-невидимке присутствовать при нашем свидании. Тогда я решила телефонировать и спросить, когда могу застать Победоносцева. Он назначил мне свидание между 11 и 12 часами на следующее утро.

На другой день я встала, оделась и собиралась уже уходить, не дождавшись молокан, как получила письмо от папа, принесенное ими. То, что папа писал, чтобы я хлопотала через Мейендорфа, Кони и Ухтомского, прислав письма к двум последним, сбило меня с толка8. Когда я была у Олсуфьевых, то был разговор о том, что если надо предать это дело гласности, то можно употребить Ухтомского, но сомнительно, поможет ли гласность в данном деле, а скорее не повредит ли. Тогда я решила действовать независимо от письма папа и только завезти письмо Кони, сказавши ему, что я решила предпринять.

Кони сказал мне, что, если бы я спросила его совета, что делать, то этого совета он не дал бы мне, но что посещение мое повредить делу не может.

Он показал мне закон, по которому всякие родители, крещенные в православную веру и воспитывающие своих детей в другой вере, подвергаются заключению в тюрьму, причем дети у них отбираются. Потом он дал мне совет, через кого действовать, если я захочу подать прошение на Высочайшее имя, и отпустил, не надеясь на успех. От него я поехала прямо в дом церковного ведомства на Литейном. Войдя в переднюю, я сказала швейцару доложить Константину Петровичу, что графиня Толстая хочет его видеть. Швейцар спросил: «Татьяна Львовна?» Я сказала: «Да».

«Пожалуйте, они вас ждут».

Я прошла в кабинет, в который тотчас же вошел Победоносцев. Он выше, чем я ожидала, бодрый и поворотливый. Он протянул мне руку, подвинул стул и спросил, чем может мне служить. Я поблагодарила его за то, что он меня принял, и сказала, что отец ко мне прислал молокан с поручением помочь им. Я ему рассказала их дела и откуда они.

— Ах, да, да, я знаю, — сказал Победоносцев, — это самарский архиерей переусердствовал, я сейчас напишу губернатору об этом. Знаю, знаю. Вы только скажите мне их имена, и я им сейчас напишу.

И он вскочил и пошел торопливыми шагами к письменному столу9. Я была так ошеломлена быстротой, с которой он согласился исполнить мою просьбу, что я совсем растерялась, тем более что у меня было с собой черновое прошение молокан, но имен их на нем не было. Я ему это сказала, прибавив, что я никак не ожидала такого быстрого результата своей просьбы, а надеялась только на то, что он посоветует мне, что мне предпринять. Тут я ему сказала, что крестьяне хотят подавать прошение на Высочайшее имя, прочла его ему и спросила, советует ли он все-таки подавать. Он прослушал прошение следующего содержания:

«Ваше императорское величество, всемогущий государь!

1897 года апреля 21 в деревню нашу приехал урядник и потребовал нашего единственного сына, мальчика пяти лет, чтобы увезти его в город. Мальчик в это время был болен, в сильном жару, и мы не дали его уряднику. На другой день в полдень приехал становой пристав и потребовал опять нашего мальчика, угрожая нам в случае сопротивления тюрьмою. Больного мальчика взяли и увезли в город. В городе мне и жене моей объявили, что отняли у нас сына потому, что мы перешли из православия в молоканство еще в 1884 году и что ребенка нам отдадут только тогда, когда мы вернемся в православие. То же нам объявили в монастыре, куда свезли нашего ребенка. Когда же мы объяснили в монастыре, что мы исповедуем ту веру, которую считаем истинной и нужной для спасения нашей бессмертной души, и не можем изменить ей даже ради возвращения нам нашего детища, то нас перестали пускать к нашему мальчику и допустили в последний раз только на несколько минут.

Полагая, что дело это совершено противно закону и помимо воли вашего величества, умоляю вас, всемилостивейший государь, приказать исправить совершенное над нами беззаконие и возвратить нам наше единственное детище» 10.

Прослушав это прошение, Победоносцев сказал, что незачем его подавать, что об этом деле довольно говорили и писали и что во всяком случае дело это придет к нему и решение его будет зависеть от него. Потом он сказал, что слышал, что детям в монастырях так хорошо, что они и домой не хотят идти. Я сказала, что это может быть, но что для родителей большое горе лишение своих детей.

— Да, да, я понимаю. Это все архиерей Самарский усердствовал: у шестнадцати родителей отняты дети. У нас и закона такого нет.

Я только что видела этот закон у Кони и не удержалась, чтобы не сказать:

— Виновата, этот закон, кажется, существует, но, к счастью, не бывал применен.

— Да, да. Так вы пришлите мне имена молокан, и я напишу в Самару.

Я подумала, не надо ли еще что-нибудь спросить, и так как ничего больше не пришло в голову, я встала и простилась. Победоносцев проводил меня до лестницы, спросил, надолго ли я в Петербурге, у кого я остановилась, и наверху лестницы опять простился со мной.

Вдруг, когда я уже сошла вниз и стала надевать шубу, он опять вышел и окликнул меня: «Вас зовут Татьяной?» — «Да». — «По отчеству?» — «Львовной». — «Так вы дочь Льва Толстого?» — «Да». — «Так вы знаменитая Татьяна?»

Я расхохоталась и сказала, что я до сих пор этого не знала. «Ну, до свиданья».

Я ушла и всю дорогу домой хохотала и придумывала, зачем он притворился, что не знал, с кем говорил, когда швейцар назвал меня по имени. Кроме того, я сказала, что отец прислал молокан, и он сам сказал, что о них столько было говорено и писано.

Кони, который на другой день утром пришел ко мне, объяснил это тем, что если бы Победоносцев признал меня за дочь Толстого, то ему было бы неловко не сказать мне о нем ничего и тогда ему пришлось бы сказать о том, что он знает и о письме папа к царю, и о том, что это дело давно в Сенате, и пришлось бы дать объяснение, почему до сих пор ни от кого нет ответа. А так, разговаривая с незнакомой барышней, ему было удобнее сразу покончить дело это. Может быть, он даже был рад тому, что я обратилась прямо к нему и дала ему этим возможность сразу прекратить дело.

Придя домой, я выписала молокан и послала с ними письмо к Победоносцеву, в котором прошу его ответить мне, у кого и когда молокане могут получить ответ и кто даст им полномочие взять своих детей обратно. Он принял молокан, говорил с ними («мягко калякал», как выразился один из них).[257] Миша Олсуфьев сострил, что он, если бы мог, с удовольствием и мне посоветовал бы не проживаться в Петербурге, и прислал мне следующее письмо:

«Милостивая государыня Татьяна Львовна!

Я советовал крестьянам не проживаться здесь в ожидании, а ехать обратно и справиться о деле разве в Самаре у губернатора, которому написал о них сегодня же, и думаю, что, по всей вероятности, детей возвратят им. Покорнейший слуга К. Победоносцев».

Молокане третьего дня проехали мимо Москвы в Самару, и теперь нам остается только ждать результата письма Победоносцева к самарскому губернатору11.

5 февраля.

Вчера вечером были Меньшиков и Маклаков. Говорили о деле Дрейфуса и о протесте, который русские подписывали и посылали во Францию. Папа говорит, что нам, русским, странно заступаться за Дрейфуса, человека ничем не замечательного, когда у нас столько исключительно хороших людей было повешено, сослано, заключено на целые жизни в одиночные тюрьмы 12.

Папа читает Гейне и вчера говорил одно стихотворение, которое выучил наизусть.

«Что такое искусство» напечатано отдельной книгой (1-й выпуск), издание «Посредника». В одну неделю разошлось 5000 экземпляров.

Получила сейчас письма от Сухотина из Вены, где он лечится. Он пишет между прочим по поводу нашего спора о том, что есть сверхъестественное, то, что есть много чудесного, таинственного и неизвестного в проявлениях человеческой души. Я начала отвечать ему и остановилась, потому что не сумела выразить и оформить различия между его тремя прилагательными и сверхъестественностью. Получила письмо от П. Стаховича с решением посланной ему через его мать задачи.

На днях Алексей Стахович говорил мне о любви старого Ливена ко мне. Он говорит, что сначала он из этого делал балаган, а потом увидал, что это так серьезно, что с его стороны было бы бестактно продолжать шутить этим. У него куча стихотворений, посвященных мне, и он говорил Алексею Александровичу, что на все готов для меня и что никакая женщина никогда на него не производила такого впечатления, как я.

Мне это противно, и мне будет неприятно встретиться с ним. Стахович спрашивал, неужели я не чувствую благодарности за эту любовь, и я искренно отвечала, что нет.

7 февраля.

Вчера днем писала драму, которая мне надоела13. Не выхожу от флюса, и вчера целый день тосковала. Эта пустая эгоистическая жизнь страшно тяготит меня, и я не умею выйти из нее.

Вчера вечером были гости. Танеев и Гольденвейзер играли в четыре руки танеевскую увертюру к «Орестее». Непонятно бездарная вещь с одной коротенькой темой в конце, которая немножко утешает в том, что прослушал длинную вещь, в которой как будто руки произвольно падают куда попало на клавиши.

Был тоже Миша Олсуфьев, скромный, благородный и милый человек. Очень бедно одаренный, но так как его знаменатель, т. е. мнение о себе, очень мал, то все-таки выходит порядочная величина.

Был Дунаев с микроскопом, Ап. Бутенев, Маруся Маклакова, А. И. Маслова. Говорили с Бутеневым об атавизме, и папа сказал, что нельзя не признавать наследственности, но что это опасно, потому что человек может всякие свои дурные стороны им оправдывать.

Днем был граф Орлов-Давыдов, чтобы звать на свой бал в воскресенье. Мне он очень жалок. Вероятно, нет ни одного человека, который бы принимал в нем искреннее участие. Большая часть его знакомых смеется над ним и старается пользоваться его богатством. Вчера он приехал в страшную метель простуженный, в бронхите и с оживлением рассказывал, что ему надо еще в четыре места, что он обедает в гостях, а вечером в театре.

27 февраля.

Играл Игумнов. Прекрасно, просто, ясно и сильно. Огромное впечатление от фантазии Шопена. Умилило, растрогало и навело на хорошие любовные мысли. Чувствовала жалость к мама, восхищение перед папа, желание приласкать и быть другом одинокой Саше и искала мысленно самого честного и доброго отношения к своему бедному, больному, любимому другу. Да, несомненно, хорошая музыка имеет хорошее влияние, но это не искупается всеми теми огромными жертвами, которые для нее приносятся.

Очень тягощусь своей праздностью и пустотой своей жизни. Ничего не даю своим домашним. Это оттого, что центр моих интересов и привязанностей перенесен, но я с этим не могу примириться и каждый день говорю себе, что не имею права жить, не делая ничего людям, жившим вокруг меня. Надо быть серьезной и не позволять течению-жизни затягивать все высшее, что дано каждому. «Господи, владыко живота моего…» и т. д. Прекрасная молитва, которую надо постоянно повторять себе.

3 часа ночи.

Кончивши писать эту страницу, я выпустила собаку, постояла на дворе и вернулась, чтобы ложиться спать, как вдруг услыхала звонок в наружной двери. Прислуга вся спала, так что я со свечой вышла отпереть дверь. Оказалась телеграмма, состоящая из четырех слов: «Наша Лиза скончалась. Олсуфьевы» 14. Я снесла телеграмму к мама, которая страшно начала плакать. Потом пришел папа, и мы втроем сидели в спальне и не могли прийти в себя от ошеломившего нас известия. Чем, как она умерла? Дня четыре тому назад, когда папа был у Зубовых, где был А. В. Олсуфьев, приехала из Никольского Матильда и сказала, что Лиза немного простудилась оттого, что отгребала снег. Вот и все, что мы знаем. Трудно представить себе отчаяние родителей. Для меня это потеря очень близкого друга и постоянного примера хорошей, доброй жизни, полной любви к другим. Ах, как мы мало даем любви друг другу! А это одно только и важно на свете. Мы стараемся учить друг друга, ссоримся, считаемся в разных пустяках, и вдруг смерть приходит и уносит кого-нибудь из близких, и никогда не перестаешь каяться в том, что мало давал ему любви. С Лизой, слава богу, никогда между нами не пробежало ни тени, не только ссоры, но самого крошечного неудовольствия. Сейчас мама говорила папа: «представь себе, кабы у нас Таня умерла». А я не Лиза. Каково же бедным Олсуфьевым! Завтра еду к ним. Четвертый час ночи. Ложусь.

8 марта 98. Ясная Поляна.

Заехала сюда по дороге в Пирогово и застряла. Вчера не было лошадей и кучера, потому что накануне Лева, Сергеенко и проф. Преображенский ездили делать фотографии с дома, где папа родился, а сегодня такой снег, что я выехала за деревню, увязла там и вернулась, чтобы не зарезать лошадей. Кучером со мной ехал Вячеслав Ляпунов и очень убеждал меня продолжать путь, но это было бы неразумно.

Тянет к Вере. Боюсь, что она серьезно больна, а кроме того, она писала, что и Марья Михайловна нездорова последнее время.

Вчера вечером приходили к нам бабы Кондауровы с просьбой как-нибудь помочь им. У них обоих мужиков засадили в острог. Илью за то, что он положил в карман и принес домой 6 гвоздей, которые остались у него от работы. Он на заводе Риса пришивал шпалы и не думал, что его кража — взять оставшиеся 6 гвоздей. Отца же его посадили по ложному доносу рассчитанного им работника. По словам баб, судили его самым незаконным образом. Саша поехала сегодня в Москву к матери. Я ей дала письмо к папа и к Маклакову, может быть, они ей помогут. Это невероятно! За 6 гвоздей сидеть 6 месяцев в тюрьме! Семья на все лето лишена работника, любящая и любимая молодая жена (он осенью только женился) остается беременная без мужа до сентября. И в нынешнем году, когда хлеба и корма так мало, что насилу-насилу с помощью посторонней работы можно прокормиться.

С тех пор, как в последний раз писала, была у Олсуфьевых. Приехали мы с Сережей в 9 часов вечера в субботу. По дороге туда вспоминала все разы, что я бывала в Никольском, вспоминала, какое всегда было радостное чувство, подъезжая, и не могла представить себе Никольского без Лизы. Застали там много народу; в разных комнатах группы тихо разговаривающих и плачущих людей. Родители жалкие, старые, потерявшие с ней всю радость и веселье жизни. Я пошла к ней в спальню, долго смотрела на нее и с трудом узнала. Глаза провалились и посинели, нос заострился, и на нем обрисовалась яснее горбинка, и лицо серьезное, почти суровое, чего никогда не бывало при жизни. Она умерла от скарлатины в пять дней. За день перед смертью почувствовала ее приближение, простилась со всеми, велела всем кланяться, между прочим нам: Льву Николаевичу, Тане, Сереже и Софье Андреевне и особенно Льву Николаевичу. Велела заплатить за крестьян долг, который у них остался от лопнувшего их банка, говорила, что она провела очень счастливую жизнь, и благодарила всех за нее. Потом часов за 6 до смерти начала бредить и после тяжелой агонии скончалась. 41-й год ей шел.

Папа получил от молокан письмо, что детей им вернули.

29 марта 1898. Москва.

Ни разу в дневнике не писала о моей последней привязанности. Произошло это оттого, что вопрос этот для меня был таким больным, что я старалась не закреплять его даже на бумаге. В последнее же время, дни даже, на меня напало непонятное самой спокойствие. Такая в душе тишина, такой мир, что я не могу найти тех мотивов, которые заставляли меня прежде так страшно волноваться и мучиться. Мне и теперь неприятно, что его прошлое было дурное, жаль, что мы не близки взглядами, страшно, что он потянет меня книзу, вместо того чтобы поднять нравственно, но, чувствуя, что, расставшись с ним, я изломаю свою жизнь, я иду на то, чтобы быть его женой, for better, for worse.[258]

Я знаю, что если я не буду забывать бога, Он не оставит меня, а с Его помощью я не могу пропасть, что бы в жизни со мной ни случилось. А для меня главное — общение с Ним и жизнь для Него. Все остальное — второстепенно.

И потому, если я не найду полного общения, слияния с человеком, то я все-таки буду не одна.

23 декабря. Ясная Поляна.

Написала кн. Э. Э. Ухтомскому об отнятом молоканском ребенке, Жаринцовой благодарность за присланные папа книги Джерома Джерома15, М. А. Стаховичу благодарность за присланную бумагу для мимеографа16, о Толстовском вечере17 и его выборе в губернские предводители, Кнебелю об азбуке и детских книгах, которые я для него составляю, А. Е. Звегинцевой ответ на ее приглашение приехать сговориться поговорить о спектакле, который ей хочется устроить. Граф Адлерберг написал пьесу для этого.

Еду сейчас на Ясенки за мама, Сашей и Соней Колокольцевой. Папа, Маша, Коля и Лева с семьей здесь. Сережа уехал в Канаду провожать духоборцев.