Глава I В Москве
Глава I
В Москве
Мой перевод из армии в Отдельный корпус жандармов в Московский жандармский дивизион. — Служба в Московском жандармском управлении. — Генерал Шрамм.
Прослужив около трёх лет в 7-м гренадерском Самогитском полку и не чувствуя призвания к строевой службе, я стал намечать себе иное служебное поприще. В это время мой старший брат Николай служил в Московском жандармском дивизионе, будучи незадолго до этого переведён в него из 10-го драгунского Екатеринославского полка. По его совету я возбудил ходатайство о прикомандировании меня к тому же дивизиону для совместного служения с братом.
Ходатайство моё было удовлетворено, и в мае 1898 года я был прикомандирован к Московскому жандармскому дивизиону, начав, таким образом, свою почти двадцатилетнюю службу в Отдельном корпусе жандармов, прерванную революцией 1917 года, когда я состоял начальником отделения по охране общественной безопасности и порядка в Москве.
Служба в Московском жандармском дивизионе была, однако, почти исключительно строевой, и для меня она была только временным этапом к дальнейшей службе в Отдельном корпусе жандармов, несколько облегчая путь к зачислению в так называемый «дополнительный штат» Корпуса, к чему, собственно, я и стремился.
Жандармский дивизион являлся как бы парадным придатком к полицейской организации обеих столиц — Петербурга и Москвы — и Варшавы. Командование этими дивизионами было чистейшей синекурой и являлось одной из самых завидных должностей в Корпусе. В порядке подчинения командир дивизиона имел двух ближайших начальников: в административном он подчинялся градоначальнику и в строевом — начальнику местного жандармского управления. Для первого — жандармский дивизион был «чужой» и потому рассматривался им как неизбежное и неотвратимое зло и помеха для учреждения «своей» конной полиции, которая была заведена за несколько лет до революции. Этой конной полиции дали какую-то среднюю форму между общеполицейской и жандармской и снабжали бракованными конями из жандармского дивизиона. Чины этой конной полиции были вполне «в руках» градоначальника, знали наружную полицейскую службу лучше чинов жандармского дивизиона, и поэтому у них с градоначальством никаких «трений», наблюдавшихся в моё время между чинами дивизиона и чинами общей полиции, быть не могло. Что касается второго подчинения, то достаточно указать на обстоятельство, что начальники губернских жандармских управлений были в подавляющем большинстве по своей прошлой службе пехотинцы, а им приходилось инспектировать и направлять службу чисто кавалерийской организации, какой был жандармский дивизион. На этой почве происходили часто забавные инциденты.
Ещё до моего прикомандирования к Московскому жандармскому дивизиону я знал из рассказов моего брата всё, что касается внутренней организации службы, характера и личностей офицерских чинов; навещая их иногда в казённой квартире, я перезнакомился с ними, что облегчило мне первые шаги на новой службе.
Надо сказать, что подавляющее большинство офицеров дивизиона было в прошлом офицерами кавалерийских полков, и пехотинцев было всего несколько человек. Дух чести, манеры, товарищеская солидарность, обращение старших с младшими чинами — всё это напоминало кавалерийскую закваску, выгодно отличаясь от той разобщённости, в которой пребывали в моё время офицеры пехотных полков.
Ко времени моего прикомандирования к дивизиону мой брат Николай был временно откомандирован в Московское губернское жандармское управление для исправления должности адъютанта, тогда вакантной, и я его уже не застал в дивизионе. Его начальник, уже и тогда престарелый, генерал-лейтенант Шрамм, оказывал ему большое внимание и сердечно полюбил его и, вероятно благодаря этому, перенёс затем и на меня знаки своего расположения.
В дивизионе числилось около 25 офицерских чинов и около 300 нижних чинов — жандармов, набиравшихся согласно общим правилам, установленным для распределения их по кавалерийским полкам. Ошибочно было бы полагать, что молодой парень, взятый на военную службу и попавший по усмотрению соответствующего воинского начальника в жандармский дивизион, чем-то отличался от другого рекрута, попавшего на службу в один из кавалерийских полков! Были лишь некоторые общие указания относительно нежелательности зачисления в дивизионы жителей больших фабричных районов[51] и другие, более или менее незначительные ограничения. Дивизион разделяли на два эскадрона. Во главе каждого из них стоял свой командир, и остальные офицеры были распределены по этим эскадронам. Значительный штат составлял канцелярию эскадрона; тут значились и адъютанты, и казначей, заведующий хозяйственной частью, делопроизводитель суда и ещё какие-то должности. Офицеры, занимавшие эти должности, представляли собою, так сказать, «аристократию» части и, соответственно этому, не делали ничего.
Вновь поступающие в дивизион офицеры несли на себе всю службу, которая в моё, по крайней мере, время была совсем не обременительна.
Казармы Московского жандармского дивизиона занимали большую площадь, выходившую лицом на Петровку в той её части, которая называлась Каретным рядом, а боковыми фасадами в Большой и Малый Знаменские переулки. Напротив было расположено здание Екатерининской больницы, а наискось — большой сад и театр, где поочередно помещался летний театр с фарсом и опереткой «Эрмитаж». Одно время его снимал Художественный театр, в самом начале своей деятельности, в предреволюционные годы — театр Суходольского, а затем так называемый Драматический театр с его первоклассной труппой, в составе которого значились Полевицкая, Певцов и другие известные артисты[52].
Казармы дивизиона занимали место в центральной части города, и строения принадлежали городу, который и нёс заботы о них. Когда-то здесь был выстроен барский особняк в стиле ампир, с колоннадой в центре. Этот особняк, весьма импозантный и в моё время, был приспособлен под квартиры офицеров дивизиона, и из них наибольшая, во втором этаже, принадлежала командиру дивизиона, полковнику Фелицыну, бывшему офицеру лейб-гвардии Конного полка, занявшему эту должность, очевидно, после того, как его денежные средства не позволили ему продолжать службу в этом привилегированном блестящем гвардейском полку.
В небольшой квартире первого этажа помещалось очень скромное Офицерское собрание дивизиона. Дежурный по дивизиону офицер должен был находиться в нём, но на практике преспокойно сидел в своей квартире, если она находилась при дивизионе. Почти все офицеры имели казённые квартиры, в особенности семейные, а таковых было большинство.
В положении «прикомандированного» к дивизиону офицера, продолжая носить форму своего полка, я пробыл с небольшим год. Зачисление в списки офицеров дивизиона зависело от освобождения вакансии, т.е. от убыли по какой-либо причине одного из офицеров. Так как такие убыли происходили нечасто, то в положении прикомандированного можно было пробыть значительное время. Мне, вероятно, сравнительно повезло! Уволен был по возрасту и, кажется, за обшей непригодностью один из престарелых офицеров дивизиона. Таким образом, в 1899 году приказом по Отдельному корпусу жандармов я был официально переведён в корпус с зачислением в списки офицерских чинов Московского жандармского дивизиона. Это событие превратило меня внешне в подлинного по виду жандармского офицера. Тогдашняя форма жандармского офицера почти ничем не отличалась от формы, установленной в драгунских кавалерийских полках нашей армии; исключением был тёмно-синий цвет мундира и сюртука и небольшой султан-шишак из белого конского волоса на парадной барашковой шапке. Полная перемена формы и покупка седла несколько нарушили мой скромный бюджет.
Я упомянул, что с переменой формы я превратился «внешне» в жандармского офицера. И это совершенно верно определяет моё служебное положение, потому что вся служба в жандармском дивизионе почти не имела отношения к той деятельности, которая обычно связывалась в представлении общества со службой в Отдельном корпусе жандармов, т.е. со службой, предназначенной к ограждению существовавшего государственного и общественного строя от злонамеренных покушений на него со стороны революционных организаций. Впрочем, участие чинов дивизиона в поддержании порядка на улицах в случаях враждебных правительству демонстраций (во время моей службы в дивизионе весьма немногочисленных и редких) до известной степени как бы вводило нас, чинов дивизиона, в общежандармскую работу, если только она не могла бы быть более справедливо причислена к общеполицейской, а не специфически жандармской.
Оглядываясь на то время, я часто с завистливым вздохом продумываю набегающие воспоминания о той лёгкой и беззаботной, я бы сказал, почти безоблачной жизни. Судите, впрочем, сами! С первых дней моего прикомандирования к дивизиону я был зачислен во 2-й эскадрон, которым командовал бравого вида типичный кавалерист, очень красивый, с выхоленными молодецкими усами, статной фигурой, ротмистр Терпелевский. В первый же день революции, происшедшей в Москве 1 марта 1917 года, этот лихой кавалерист, уже в чине полковника и в должности командира Московского жандармского дивизиона, перешёл в подчинение революционного комитета, который взял в свои руки так легко выпавшую из рук московских властей «капральскую палку». Но тогда, во время моего нахождения в эскадроне, бравого ротмистра Терпелевского положительно невозможно было представить украшенным красной революционной перевязью.
Зачисление мое во 2-й эскадрон носило характер формальный, ибо оно фактически меня никак не связывало с этим эскадроном и очень мало удаляло от 1-го эскадрона, и вот почему. Никаких строевых учений для всего эскадрона не происходило; низшие чины его, отбывшие первый год службы в особой «команде новобранцев» и прошедшие в ней основы кавалерийского обучения, общесолдатской грамоты и всей связанной с нею премудрости, начали нести повседневную работу «по нарядам». Так называлось назначение на очередной вызов какой-либо определённой конной или пешей команды по распоряжению, исходившему от градоначальника, у которого составлялся требуемый от дивизиона на такой-то день очередной наряд. Команды эти были обычно очень скромны по размеру. Наряды же были чрезвычайно разнообразны по характеру; например, ежедневно посылали по несколько наиболее смышлёных пеших жандармов «торчать» (я не могу подобрать более подходящего выражения) около приёмных и в передних у видных лиц местной администрации; назначение их и служба представлялись весьма неопределёнными, и, кажется, главным образом они «украшали» собой то присутственное место, где находились. Каждый день довольно значительный наряд, конный и пеший, посылался к Императорским театрам, а в моё время их было три: Большой, Малый и Новый. В последнем, расположенном на той же Театральной площади, где находились Большой и Малый театры, давались драматические и оперные спектакли вперемежку. Дирекция Императорских театров, сняв этот театр и назвав его Новым Императорским театром, рассчитывала дать возможность молодым силам Большого и Малого театров показать себя на этой сцене. Новый театр, впрочем, успеха не имел и, протянув несколько убыточных лет, был закрыт[53]. На сцене этого театра часто выступал в небольших и лёгких операх начинавший тогда свою карьеру Леонид Собинов.
С этими-то жандармскими командами, назначаемыми ко времени представлений в Императорских театрах, а также с теми командами, которые посылались вдобавку к общеполицейским нарядам в дни рысистых и скаковых испытаний, назначался и особый, по очереди, младший офицер дивизиона. В наряд на скачки и на бега, где жандармские команды были численно большими, их сопровождал офицер до места назначения; там он поступал в распоряжение старшего полицейского офицера, обычно полицмейстера одной из частей города, наблюдал за исполнением службы подведомственной ему команды, а по окончании наряда сопровождал эту команду в казармы. Что касается театральных нарядов, то они для офицера сводились к простому посещению спектакля, и в каждом из Императорских театров ему полагалось в заднем ряду партера своё особое место. Наряды эти были, конечно, не только необременительными, но зачастую офицеры разыгрывали между собой право на наряд во время какого-нибудь выдающегося спектакля. За время моего трёхлетнего пребывания в Московском жандармском дивизионе я пересмотрел некоторые оперы, балеты и драмы неоднократно. В отношении драмы это было иногда утомительно, но возможность просидеть в комнате полицмейстера театра, встретиться там с театральными завсегдатаями, просидеть какой-нибудь скучный акт с приятелями в буфете до известной степени компенсировала незадачу наряда.
Первые несколько месяцев моего нахождения на службе в дивизионе прошли так, что я, собственно, «службы» почти не нёс. Дело происходило летом. Наряды, раза два в месяц, выпадавшие на меня в очередь по скачкам и бегам, не утомляли нисколько. Императорские театры летом не функционировали; если прибавить к этим редким нарядам ещё 2–3 дежурства по дивизиону, то этим и ограничивалась вся моя служба. Я был молод, был коренным москвичом, имел массу знакомых; почему-то, вероятно в силу установленной традиции, мы, офицеры дивизиона, пользовались свободным входом как в некоторые частные театры, так и во все летние увеселительные сады. Время проходило, должно признаться, беззаботно, а служба не утруждала нисколько. Кроме того, благодаря особому отношению со стороны командира дивизиона даже и эта необременительная служба облегчалась ещё более.
Надо сказать, что, перейдя на службу в дивизион, я из пехотинца превратился в кавалериста. Но это превращение было, конечно, более или менее формальным: никаких строевых учений ни командир дивизиона, а следуя ему, ни командиры эскадронов не производили; тем не менее усвоение правил верховой езды, проходимое юнкерами в кавалерийских училищах, становилось для меня первой и самой важной задачей. Большинство офицеров в дивизионе, ведя спокойную жизнь, обленилось и почти никогда не садилось на коня. Но и для этих кавалеристов только по форме, ими носимой, я всё же был пехотинцем, случайно попавшим на коня
Осенью того же года командир дивизиона назначил меня помощником начальника команды новобранцев; эта команда, составленная из новобранцев, не нёсших ещё никаких нарядов, должна была нами, т.е. моим начальником, мною и другим офицером, заведующим специально обучением их верховой езде, подготовлена за ряд зимних месяцев к несению службы в дивизионе.
Я уже упоминал о том, что не чувствовал призвания к строевой военной службе. Я не любил скучнейших, однообразных занятий грамотностью с туго усваивавшими солдатскую премудрость новобранцами; впрочем, может быть, значительная часть вины падала на таких педагогов, каким был я. А я был педагогом нетерпеливым, но строгим, не умевшим разнообразить уроки и потому делавшим их скучными. Так или иначе, я не любил эти вверенные мне обязанности. Однако, благодаря моей настойчивости, уменью заставлять себя, по чувству долга, исполнять порученное мне дело хорошо, а главное, из желания не уступить ни в чём кавалеристу, моему сослуживцу по команде новобранцев, я принялся за дело с большим рвением.
В результате нескольких месяцев работы мои новобранцы своей выправкой приводили в восхищение командира дивизиона, когда он в обеденное для солдат время, около 12 часов дня, появлялся в колоннах у входа в главное здание дивизиона, окружённый находившимися случайно в здании казарм офицерами, и здоровался с проходившей, молодцеватой по виду частью. Подбодрив каждую колонну соответствующей звучной командой, я провожал своих новобранцев до столовой, а сам возвращался к группе офицеров. Почти постоянно я выслушивал лестные замечания о моей команде новобранцев, хотя, впрочем, удовлетворить нашего командира дивизиона было нетрудно.
Командир Московского жандармского дивизиона и мой начальник был человек своеобразный, и обойти его молчанием невозможно, хотя многое и покажется невероятным. Полковник Фелицын, перешедший «по необходимости» и «скрепя сердце» из Конного лейб-гвардии полка в дивизион, был «никаким» командиром дивизиона; ни мы, офицеры дивизиона, ни его нижние чины как-то совсем не соприкасались с ним. Делами дивизиона он интересовался мало и вёл неизвестную, совершенно обособленную жизнь. Встав довольно поздно, появлялся ненадолго в своём служебном кабинете, выслушивал очередные и немногочисленные дела, оказывался затем, около 12 часов дня, у колоннады дома на плацу, здороваясь с проходившими нижними чинами, и удалялся завтракать в ресторан. Если дежурный офицер по дивизиону, не имевший права отлучаться по уставу из расположения казарм дивизиона, был по каким-либо причинам в том же ресторане, то полковник Фелицын приветливо помахивал ему рукой, забыв, очевидно, что этот офицер является дежурным по части, или не обращая вовсе на это внимания. Как-то, будучи дежурным по дивизиону, я в служебном рвении отправился ночью в конюшни проверить порядок и «дневальных» и, конечно, нашёл много непорядков. На другое утро, рапортуя полковнику Фелицыну, я доложил ему о найденных мною непорядках и, к моему крайнему изумлению, услышал в ответ следующую фразу: «А вот если бы вы не пошли в конюшни, то и не нашли бы этих беспорядков!» Этим несколько странным замечанием полковник Фелицын значительно охладил моё служебное рвение.
Служба в жандармском дивизионе была необременительна. С окончанием зимних месяцев и занятий с моей командой, на что уходили утренние и дневные часы, наступало время ещё большей свободы. Надо было отбывать только весьма редкие наряды — дежурства по дивизиону да по бегам и скачкам на Ходынском поле. Свободного времени — хоть отбавляй! Если добавить к этому денежное вознаграждение в 100 с лишним рублей в месяц, при готовой квартире в дивизионе с отоплением и освещением, да ещё с даровой прислугой-вестовым, то жить можно было удовлетворительно.
Однако я не мирился с этим. Мне хотелось очутиться где-то на передовых линиях борьбы правительства с революцией. Мне казалось, что в этой борьбе я смогу оказаться ловким противником, что я сумею лучше многих повести порученное мне дело, и мне хотелось скорее преодолеть все необходимые служебные ступени к занятию самостоятельной и более или менее независимой должности.
Строевая служба, как я уже отметил, не удовлетворяла меня. Меня тянуло к другому. Мне хотелось кабинетной работы. Я рисовал мысленно картины, как я из своего кабинета умелой комбинацией буду разрушать хитросплетения революционных вожаков. В то время я ещё не знал в точности все роды жандармской службы и только смутно предрешал посвятить себя делу розыскной работы. Я подал рапорт по команде с просьбой вызова меня в штаб Отдельного корпуса жандармов, чтобы держать «вступительный» экзамен. Экзамен этот, как я знал, производился с целью установления степени «общего развития», как туманно говорилось в штабе Корпуса.
Подав рапорт, я уселся за книги, которые, как показали опыт и практика, помогали поднять «общее развитие» до степени, являвшейся в глазах экзаменаторов необходимой по службе в дополнительном штате Корпуса жандармов. Надо иметь в виду, что эти книги-учебники какими-то судьбами переходили из рук в руки всех тех, которые приступали к «вступительному» экзамену. Я знал офицеров, приезжавших в Петербург и являвшихся в штаб Отдельного корпуса жандармов прямо из полков, из провинциальных захолустий и ещё только «нанюхивающих» положение. Эти совершенно чуждые Корпусу офицеры прежде всего наталкивались в передней штаба на старого курьера. Старик видел немалое количество новичков и, получив следуемый ему небольшой «на чай», дружелюбно направлял новичка прежде всего к старшему писарю Орлову. Орлов был крупным винтом в штабной машине. Я знал потом многих офицеров Корпуса, которые в течение всей своей службы поддерживали с Орловым добрые отношения и никогда не забывали, бывая в штабе, зайти в его «строевой» отдел и сунуть Орлову некоторое количество рублей. Взамен они вовремя получали при очередных наградах так называемый «передовой» приказ и могли своевременно к празднику появиться или при новом ордене, или переменить форму погон. Орлов же был полезен ещё и тем, что мог подсказать вовремя освобождавшуюся вакансию. Словом, это был нужнейший человек. Когда новичок подводился к Орлову курьером, то дело в дальнейшем шло гладко. Давались указания, заготовлялись нужные рапорты, и, самое главное, новичок получал список книг и руководств, нужных для экзамена по «общему развитию». В числе учебных пособий, которые я лично получил от своего брата, благополучно уже сдавшего этот экзамен, находились, как я помню: курс истории русской и всеобщей, учебник географии, календарь-справочник Суворина[54], где помимо сведений о различных государственных учреждениях были перечислены и лица, занимавшие видные должности по управлению, и масса других сведений; положение о земских начальниках и их учреждениях, руководство о службе на железных дорогах, положение о полиции, её устройстве и, теперь уже не помню, ещё какие-то руководства как печатные, так и литографированные, с прибавлением ряда названий тех «письменных тем», которые задаются экзаменующимся для проверки их слога, умения выразиться письменно и изложить свои мысли. От своего брата я даже получил ряд хорошо написанных изложений на обычно задаваемые на экзаменах темы. Одна из этих тем, а именно «Судебные реформы Императора Александра II», была как раз предложена мне как тема для моей письменной работы на экзамене и помогла мне отлично сдать экзамен «общего развития».
Приблизительно через полгода после подачи моего рапорта я был вызван штабом Корпуса в Петербург для экзаменационного испытания. Несмотря на то что я подготовился к возможным вопросам, прозубрил все те руководства и учебники, которыми меня снабдили, старательно прочёл передовые статьи наиболее крупных газет, следя за текущими событиями вне и внутри России, и даже знал некоторые экзаменационные «штучки», вроде вопроса: «А что написано на спичечной бандероли?» (надо было ответить, что на ней отмечена наличность семидесяти пяти спичек в коробке!) — несмотря на всё это, я волновался немало. Чрезвычайно обидной казалась возможность провалиться на экзамене по «общему развитию».
На этот вступительный экзамен было вызвано приблизительно 20 или 30 офицеров из разных полков российской армии. Преобладали поручики. В назначенное для экзамена время мы собрались в приёмной штаба Отдельного корпуса жандармов и стали ожидать членов экзаменационной комиссии, которая состояла из так называемых «старших адъютантов» штаба этого Корпуса, — забавно, что «младших адъютантов» не было вовсе! — заведовавших тем или иным отделом штаба; присутствовал также «гроза» всех экзаменующихся, чиновник Департамента полиции, действительный статский советник Янкулио. Председательствовал начальник штаба Корпуса жандармов.
В ожидании прихода экзаменаторов прибывшие офицеры в волнении обменивались наскоро беспокойными вопросами о характере предстоящего испытания, но было заметно, что большинство «прошло через руки Орлова» и до некоторой степени было подготовлено к тому, чтобы доказать своё «общее развитие». В волнении некоторые из нас подходили к стоявшему в приёмной старичку-курьеру, «видавшему виды», перевидевшему сотни экзаменующихся, с вопросами: «Ну, что же спросят? Что надо знать, чтобы выдержать экзамен?» На это старичок-курьер невозмутимо отвечал: «Надо всё знать, не волноваться — и тогда и выдержите экзамен». Конечно, это был мудрый ответ, но большинство, вероятно, плохо знало это «всё», требовавшееся на экзамене, и продолжало волноваться.
В ту пору, да и в дальнейшую, чины штаба Отдельного корпуса жандармов, вот эти самые «старшие адъютанты», особой приветливостью не отличались. Проходили они мимо нас мрачные, насупившись, погруженные в свои, нам, новичкам, непонятные мысли. Особенно выделялся своей мрачностью и отталкивающе-нелюбезным видом именно тот адъютант по строевой части, полковник Чернявский, с которым нам приходилось волей-неволей иметь больше всего сношений. Он мрачно выслушивал какой-нибудь обращённый к нему вопрос и «буркал» в ответ что-нибудь кратко и весьма холодно. Много времени спустя я узнал причину его мрачности и постоянного раздражения: полковник был завзятый картёжник и постоянно проигрывался в карты. Впоследствии, будучи назначен на должность [начальника] Московского жандармско-полицейского управления железной дороги, он не удержался и, «позаимствовав» из казённых сумм, не смог вовремя пополнить растраты и принужден был уйти со службы. Полковник Чернявский пользовался среди всех офицеров Корпуса жандармов особенной непопулярностью. Ходовое слово в отношении к нему было — «хам!». Но это слово произносилось «за кулисами», ибо полковник Чернявский, по своей должности заведующего строевым отделом, мог напакостить каждому. Обращение с ним поэтому, даже со стороны самых старших чинов Корпуса, было очень почтительным и даже заискивающим. Вот этот-то «мрачный мерзавец», как его называл мой старший брат, и стал вызывать нас, экзаменующихся, по очереди к экзаменационному столу. Подошла и моя очередь.
В кабинете начальника штаба Корпуса был поставлен длинный стол, покрытый суконной скатертью, за которым сидело пятеро или шестеро экзаменаторов — все офицеры штаба, за исключением очень пожилого, сухого, седого Янкулио.
Я был тогда хотя и в форме гренадерского полка, но всё же до некоторой степени как бы «своим офицером» для Корпуса жандармов, так как был в прикомандировании к Московскому жандармскому дивизиону, и это обстоятельство внесло какую-то, хотя и малозаметную, но всё же долю привилегированности в моё положение экзаменующегося. Чувствовалась большая уверенность хотя бы в том, что не станут же они, экзаменаторы, ронять достоинство одного из «своих».
Начались вопросы; большинство было из тех руководств, которыми я был снабжён моим братом, и я отвечал на них без запинки. Экзаменаторы не очень утруждали себя разнообразием вопросов и пользовались, вероятно, раз навсегда заготовленным списком. Когда очередь дошла до Янкулио, он спросил меня о целях и задачах института земских начальников[55]. На этот вопрос я ответил, что эти цели лучше всего очерчены в манифесте Императора Александра III, проведшего в жизнь этот институт, и, попросив разрешение привести точные слова манифеста, начал твёрдо затверженные мною начальные слова его: «В постоянном попечении о благе нашего отечества…» и т.д. Не успел я ещё окончить первую фразу манифеста, как услышал: «Довольно, хорошо!» На этом мой устный экзамен окончился.
Через час или два нас снова собрали в особую комнату, усадили за столы и каждому дали тему. Мне попалась тема: «Судебные реформы Императора Александра II». Это была одна из тех тем, которые были особенно внимательно проштудированы мной по имевшимся у меня руководствам, и мне не стоило особого труда и напряжения написать обычную ученическую работу. По окончании её я уже сам понимал, что «предварительное испытание» мною выдержано.
Когда все письменные работы были поданы, нас снова собрал в приёмной полковник Чернявский и мрачно заявил, что «в своё время» нас вызовут снова для слушания лекций. Мы разъехались по местам службы.
Мой старший брат Николай в то время занимал должность адъютанта начальника Московского жандармского управления, а этот начальник, генерал-лейтенант Шрамм, представительный старик с благообразнейшими бакенбардами, типичными для старых служак царствования Императора Александра II, как говорится, души не чаял в нём. Он чрезвычайно ценил его работу, уменье кратко и понятно изложить дело при докладе и уменье хорошо составить бумагу, к чему сам Шрамм едва ли был способен. Генерал был из русских немцев, педантичный в мелочах, очень требовательный и строгий, но по существу добряк и наивный младенец в том, что касалось службы; был вспыльчив до чрезвычайности и в состоянии раздражения не переносил никаких объяснений. Он любил всякие парады, торжества и являл собой тип «свадебного генерала». Мой брат хорошо «раскусил» своего генерала и пользовался неизменным его вниманием и любовью.
Ко времени моего возвращения с экзамена генерал Шрамм переместил моего брата, в порядке внутреннего управления, с должности адъютанта на должность офицера резерва, «производящего дознание по политическим преступлениям» при управлении, и нуждался в адъютанте. Адъютантов при Московском губернском жандармском управлении (как и С.-Петербургском) было по штату два: один ведал строевой и хозяйственной частью, а другой — секретной, т.е. всей перепиской, на которой стояли среди листа сакраментальные слова: «Секретно», «Совершенно секретно» или даже «Доверительно». Мой брат занимал должность адъютанта именно по секретной части. В ожидании официальных перемещений и нового адъютанта, генералу Шрамму надо было найти для этой должности временного заместителя, и брат подсказал начальнику управления возможность моего временного к нему прикомандирования, указав на то, что я уже выдержал предварительное испытание в штабе Отдельного корпуса жандармов и поэтому в недалёком будущем, по окончании слушания лекций и последнего экзамена, готовлюсь занять адъютантскую должность в дополнительном штате Корпуса. Генерал согласился на эту комбинацию — и в начале 1900 года я был прикомандирован к Московскому жандармскому управлению.
Во все мелочи службы в моей новой должности я был введён братом, особенно остановившимся на мельчайших подробностях моих предстоящих докладов начальнику управления, когда я в конце служебного дня должен был нести в кабинет генерала Шрамма на подпись все составленные за день «исходящие» бумаги и докладывать о «входящих». Брат мой не упускал ни одной мелочи, подчёркивая всё их значение, например, с какой стороны письменного стола начальника я должен стоять, как прикладывать «промокашку» к подписи генерала и пр. Все эти советы, как это ни смешно, оказались очень нужными и помогли мне в самом непродолжительном времени стать у начальника управления в положение «хорошего адъютанта».
Время моего фактического ознакомления со службой в Отдельном корпусе жандармов относится к тому периоду политической жизни России, когда революционное подпольное движение начало приобретать более планомерный, организованный характер. Я был совершенно не знаком тогда ни с историей революционного движения в России, ни с программами и учениями революционных партий. Всё это было ново для меня, и я набросился на всю имеющуюся в управлении подпольную литературу[56].
В порядке жандармского наблюдения или политического розыска Москва была выделена из ведения начальника Московского губернского жандармского управления, и ими в столице заведовало так называемое «Отделение по охране общественной безопасности и порядка» (упрощённо называвшееся «Охранным отделением»). На долю Московского губернского жандармского управления оставались уездные пространства и города Московской губернии. Так как, естественно, Москва, как столица, притягивала все революционные подпольные элементы, то на долю собственно губернского жандармского управления, в смысле наблюдения и розыска, оставались, если можно так выразиться, только «крохи». Но и эти «крохи» совершенно не освещались в то время наблюдением губернского жандармского управления, и вот почему.
Московское губернское жандармское управление было единственным из всех губернских жандармских управлений в империи, начальник которого, по штатам Отдельного корпуса жандармов, мог быть в чине генерал-лейтенанта, и потому, не говоря уже о том, что Москва — столица, такая должность была весьма завидной. Казалось бы, при этих условиях на эту должность должен был попадать самый умудренный и самый опытный в жандармской службе генерал. На самом деле этого не было. В результате служебных интриг, отчасти же благодаря личным связям, на эту должность иногда попадали люди, вовсе не умудренные жандармской практикой. Начальство, вероятно, исходило из соображения, что в самой Москве всё дело ведётся охранным отделением, а в уездах губернии — «тишь и гладь».
Отчасти так оно и было примерно до 1900 года, т.е. до времени моего поступления в Московское управление. Всё в нём велось ещё исходя из этой «тиши и глади», хотя уже только одно всё увеличивавшееся количество задерживаемых для дознания членов разных подпольных организаций показывало, что мы уже входили в период «бури и натиска».
Кроме обычно плохо подготовленного к своей должности начальника управления службу несли ещё шесть помощников, которые должны были следить за «состоянием умов» и настроениями уездной среды, уездных рабочих (т.е. рабочих больших фабрик, расположенных вне Москвы) и вообще местных обывателей. Каждый помощник ведал примерно двумя уездами; так, например, был помощник по Московскому и Звенигородскому уездам, другой — по Коломенскому и Бронницкому и т.д. Но повелось так, что эти помощники, желая жить в столице, а не в уездной глуши, разновременно, по разным причинам, добились права иметь квартиры в Москве, а в свои уезды наезжали только в случаях крайней необходимости. Такие «налёты» в провинцию не могли, разумеется, дать много материала для наблюдения, для понимания общественных настроений. Ускользало всё то, что может быть добыто лишь в результате постоянного пребывания в местных условиях жизни. В результате всё дело наблюдения оставалось в руках тех немногих жандармских унтер-офицеров, квартиры которых были разбросаны по уездам, но и те, в свою очередь, проявляли тяготение к уездному городу. Деревни, волости и вообще «веси» наших уездных просторов были, попросту говоря, оставлены без надзора и наблюдения. Там «всезнающим оком» был полицейский урядник, к которому, в случае надобности, обращался за справками и сам жандармский унтер-офицер
Таким образом, сами жандармы, находясь формально в более привилегированном положении в сравнении с полицией, должны были к ней обращаться за справками, как к главному источнику своих «наблюдений». К тому же Департамент полиции, как руководящий центр политического розыска империи, по тем или иным причинам не отпускал необходимых денежных средств на политический розыск в губерниях[57]. Правда, если какой-нибудь шустрый и бойкий помощник начальника управления начинал собственными силами и средствами «раскапывать» подпольную группу и делать соответствующие донесения, то ему отпускались временно денежные средства для покрытия расходов, но это были явления случайные и даже редкие.
Что же, однако, делали эти помощники начальников губернских жандармских управлений? Так как жили они в губернском городе, где помещалось управление, то они часто посещали его, и им поручалось производство того или иного жандармского дознания, не имевшего обычно никакого отношения к тем уездам, которые находились в их ведении. Просмотрев утром полученные рапорты от подведомственных ему унтер-офицеров по уездам, такой помощник в свою очередь переписывал их (в то время почти никто из помощников не имел пишущих машинок) и подавал через адъютанта на рассмотрение, для сведения или решения начальнику управления. К четырём или, самое позднее, к пяти часам вечера такой помощник уходил домой и считал себя уже свободным от всех служебных дел. Он мирно предавался прелестям семейной жизни или эмоциям за карточным столом.
Не менее своеобразны были раскрывшиеся передо мной кулисы моей адъютантской службы. В первую очередь меня разочаровала вся, так называемая секретная, входящая почта. К крайнему моему изумлению, её содержание вовсе не было «совершенно секретным». Из других жандармских управлений поступали часто разные запросы о «политической благонадёжности» того или иного лица в связи с его поступлением на государственную службу или же присылались требования о производстве формального опроса свидетеля по какому-либо делу. От помощников по Московской губернии обычно поступали краткие донесения о случившемся в той или иной деревне пожаре. «Сгоревшие дворы» доминировали в служебных рапортах помощников начальника управления, ясно указывая на то, как своеобразно они понимали свои обязанности по изучению «общественного настроения».
Офицеры, состоявшие в Московском губернском жандармском управлении, в большинстве своём были люди симпатичные, весьма корректные и, что называется, «добрые приятели». По штатам на управление числились кроме его начальника помощник в чине полковника, около шести помощников по уездам в чине ротмистра или подполковника, два адъютанта (один из них заведовал строевой и хозяйственной частью, а другой — секретной) и два или три так называемых «офицера резерва», занимавшихся в управлении производством жандармских дознаний и разных формальных расследований по политическим делам.
Это странное наименование «офицер резерва», звучавшее скорее неодобрительно (точно этого офицера убрали за провинность в резерв!), на самом деле означало обратное при крупных жандармских управлениях (Петербург, Москва, Рига, Варшава, Харьков и, кажется, Тифлис), не помню, с какого именно года, решено было держать по нескольку жандармских офицеров специально для производства наиболее крупных по характеру жандармских дознаний. Работа их по своему характеру была чисто следовательская. Она производилась с участием одного из товарищей прокурора местного окружного суда, под общим наблюдением товарища прокурора местной судебной палаты[58]. При назначении на должность «офицера резерва» (их всего в Корпусе жандармов было 16; пятеро из них состояло при Санкт-Петербургском губернском жандармском управлении, двое или трое при Московском и по одному или по два в других, вышеупомянутых мною городах) принимались в соображение выявленная жандармским офицером способность к следовательской работе, уменье разобраться в сложном политическом деле, аккуратность в работе, владение собою при допросах обвиняемых, понимание политической обстановки, владение «пером» и, наконец, большое умственное развитие. Поскольку мне лично пришлось сталкиваться с этими «офицерами резерва» (а я сам прослужил в этой должности при Петербургском управлении более трёх лет), я должен отметить, что большинство из них было выбрано удачно. Должность эта была, так сказать, «на виду». Она давала возможность поддерживать близкие отношения с представителями прокурорского надзора, которые, двигаясь весьма быстро по ступеням служебной карьеры, не забывали своих соработников по производству жандармских дознаний. Если это принять во внимание, то нечего удивляться, что многие «офицеры резерва», в свою очередь, делали также более быструю и удачную карьеру. Я сам оказался в их числе.
Большим минусом производимых «офицерами резерва», в порядке статьи 1035 Устава уголовного судопроизводства, жандармских дознаний было то, что офицеры эти, как, впрочем, и большинство офицеров Корпуса жандармов, не были специалистами политического розыска. Я понял это только после того, как прослужил несколько лет начальником охранного отделения, или, короче говоря, после того, как сам стал практиком розыска. Большинство «офицеров резерва» вместе с порученным делом получало обычно служебную записку заинтересованного розыскного учреждения (чаще всего — местного охранного отделения) с разъяснением причин и условий, при которых произошла ликвидация той или иной политической подпольной организации, с перечислением арестованных или обысканных в связи с делом лиц и с целым тюком доказательств и переписки.
В огромном большинстве случаев для местного розыска, в связи с ликвидацией данной группы, дело уже не представляло интереса, и никакие старания производящего дознание по этому делу «офицера резерва» не могли прибавить ничего существенного. Между тем «офицеры резерва», совмещая обязанности следователя по делу и жандармского офицера, часто стремились к тому, чтобы возобновлённым дознанием открыть что-то новое. Дознание затягивалось, редко помогая местному розыску, а иногда даже вредя ему. Иной раз при допросе обвиняемого приходилось, что называется, «раскалывать» его — и такой «расколовшийся» начинал давать откровенные показания, в которых появлялся вдруг новый, не указанный в служебной записке местного розыскного учреждения. Этот новый, вскрытый дознанием революционер в большинстве случаев был отлично известен соответствующему охранному отделению и не ликвидирован по розыскным соображениям (хотя бы, например, потому, что он слишком близко стоял к секретной агентуре и его арест в данное время был признан нежелательным). Между тем после такого «откровенного показания», зафиксированного в протоколе, новое, «всплывшее на поверхность» лицо должно было быть обыскано и даже арестовано. Часто это расстраивало планы розыска, и в таких случаях служебный пыл и рвение «офицеров резерва» не шли в руку с интересами розыска.
Чтобы работать с местным розыском «рука в руку» и не навязывать ему своих «открытий» по дознанию, я, как «офицер резерва» при Петербургском жандармском управлении, принял на себя правило: после получения дознания заезжать в местное охранное отделение и обмениваться данными моего дознания с тем из чинов охранного отделения, который вёл розыск по делу перед тем, как оно попало к производству в мои руки.
Конечно, за исключением таких «неувязок» между интересами розыска и дознания, последнее весьма часто при умелом «разматывании клубка» приводило к новым и интересным фактам, способствовавшим как розыску, так и пресечению преступления.
Среди жандармских офицеров, с которыми мне пришлось прослужить в Московском управлении около девяти месяцев, находился ротмистр, исполнявший обязанности адъютанта по строевой и хозяйственной частям. В этой области секретов не могло быть, и все бумаги, проходившие по его столу, не имели на своём правом углу надписи «Секретно» или «Совершенно секретно». Тем не менее, когда я, приступая к моей новой должности, подошёл однажды к столу, за которым сидел этот ротмистр, он быстрым движением руки прикрыл от меня содержание лежавшей перед ним небольшой служебной записки и многозначительно заметил мне: «Виноват, господин поручик, это совершенно секретно!» Я был очень удивлён такой необыкновенной конспирацией, но потом неоднократно встречался с ней, главным образом там, где она вовсе не была нужна. Среди офицеров Корпуса жандармов встречались любители поиграть в Шерлока Холмса. На практике они обычно оказывались плохими детективами.
Я скоро усвоил все премудрости адъютантского дела, и мой новый начальник, генерал Шрамм, стал относиться ко мне ласково. Я научился составлять в общем несложные записки, которые требовались от меня по моей должности, и начальник управления подписывал их без поправок, хотя и был на этот счёт очень требователен. Одним, впрочем, я не мог удовлетворить его: генерал всюду ставил, где надо и не надо, запятые. Без этих запятых, расставленных им собственноручно, в дополнение к заранее уже проставленным автором, никакая служебная бумага его не удовлетворяла. Он употреблял лиловые чернила, и все служебные записки были покрыты многочисленными лиловыми запятыми.
В общем, это был ребёнок в генеральском жандармском мундире. Необыкновенная смесь наивности, немецкой пунктуальности, старческой, при случае, раздражительности и глубокой веры в значительность своих распоряжений и действий составляли сущность его характера. Как начальник дивизии в отношении Московского жандармского дивизиона, он регулярно посещал его, производил очередные смотры новобранцев, учебной команды и конского ремонта[59]. Эти смотры представляли собой такие водевили, что я боюсь, что, описывая их в самом сокращённом виде, я не смогу убедить читателя в том, что я не сгущаю краски.