Глава 2 «ТАЛАНТ НАРУШАЕТ РАВЕНСТВО»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

«ТАЛАНТ НАРУШАЕТ РАВЕНСТВО»

Вечером 25 октября 1917 года Шаляпин вышел на сцену петроградского Народного дома, «…одетый в богатую порфировую мантию, со скипетром в руках, с короной испанского короля Филиппа на голове», еще не зная, что в эти часы решается судьба страны. «Когда осужденные инквизицией узники проходили мимо короля и королевы, стены театра и мою бутафорскую корону сотряс гулкий пушечный выстрел». Часть публики покинула зрительный зал.

«Немало труда стоило королю Филиппу II Испанскому убедить своих робких подданных, что бежать некуда, ибо невозможно определить, куда будут сыпаться снаряды, — вспоминал Шаляпин. — Через минуту за кулисы прибежали люди и сообщили, что снаряды летят в противоположную сторону и что опасаться нечего. Мы остались на сцене и продолжали действие. Осталась и публика в зале, также не знавшая, в какую сторону бежать, и поэтому решившая сидеть на месте.

— Почему же пушки? — спрашивали мы вестовых.

— А это, видите ли, крейсер „Аврора“ обстреливает Зимний дворец, в котором заседает Временное правительство.

К концу спектакля выстрелы замолкли. Но путь мой домой не был особенно приятным. Шел дождь со снегом, как бывает в Петербурге глубокой осенью. Слякоть. Выйдя с Марией Валентиновной, я не нашел извозчика. Пошли пешком. Повернули на Каменноостровский проспект, идем, и вдруг посыпался горох по мокрому воздуху. Поднялась какая-то стрельба. Звякнули и пули. Если моя храбрость поколебалась, то можете представить, что случилось с моей женой? В темноте — фонари не горели — перебегая от крыльца к крыльцу и прячась у дверей, мы кое-как добрались домой».

Тем не менее театры продолжали работать. Народный дом, еще не так давно носивший имя императора Николая II, стал называться Госнардом. Аббревиатуры — черта нового революционного стиля.

Когда поет Шаляпин — его спектакли идут часто, через день, — огромный зал переполнен. «Принимает меня публика, скажу, как никогда, я стал иметь успех больше, чем когда-нибудь», — сообщает он в Москву дочери Ирине. Видимо, в тревожные дни театр создавал публике иллюзию стабильности, призрачную возможность на несколько часов почувствовать себя в безопасности.

В Москве революционные события развивались по своему сценарию. После трех «боевых» дней «постоя» в Малом театре — красногвардейцы обстреливали Кремль — А. И. Южин увидел загаженный зал, разгромленную канцелярию, буфеты, гардеробную, ограбленную костюмерную, репинский портрет М. С. Щепкина, изуродованный семью штыковыми проколами.

Переворот 25 октября 1917 года совпал с бенефисом любимца московской публики Александра Вертинского. Вечер в Петровском театре завершился триумфом, но домой бенефицианту пришлось полдороги добираться пешком — поблизости началась перестрелка, и ехать дальше извозчик наотрез отказался. К утру уличные бои закончились. Юнкера Алексеевского училища бились до конца. «Погибло их немало, и через несколько дней, в страшную непогоду, в стужу, в снежный вихрь, бесновавшийся над городом, — от Иверской и вверх по Тверской — бесконечной вереницей потянулись гробы за гробами, и шла за ними осмелившаяся, несметная безоглядная Москва, последний орден русской интеллигенции, — вспоминал Дон Аминадо. — На тротуарах стояли толпы народу и, не обращая внимания на морских стрелков с татуированной грудью и неопытных красногвардейцев, увешанных гранатами, долго и истово крестились».

Бессмыслие жестокости потрясло Вертинского. «То, что я должен сказать» — странное название для «ариэтки» — почти как публицистический гражданский крик «Не могу молчать!»:

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожавшей рукой?

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,

И какая-то женщина с искаженным лицом

Целовала покойника в посиневшие губы

И швырнула в священника обручальным кольцом.

Музыкальная новелла… Эпизод из жизни обернулся исповедью, трагической подлинностью бытия…

А «проза жизни» маленьких, не слишком удачливых людей, зигзаги их личной, «частной» судьбы по-прежнему увлекали слушателей Александра Вертинского — печального Пьеро. Его портреты — на афишах, в журналах, обложках нот, выставлены в магазинных витринах и фотоателье. Но «То, что я должен сказать» обнажило в артисте «болевую точку», о которой публика ранее не догадывалась.

Тем временем политическая жизнь в стране развивалась стремительно и необратимо. 14 декабря 1917 года эсеровская газета «Воля народа» уверенно предсказывала развитие событий: «Открытие Учредительного Собрания и утверждение его прав будут означать смерть большевизма. Агония большевизма началась, и все то безумное, что сейчас делают большевики, — предсмертные припадки горячечного больного».

Социалисты-революционеры оказались плохими провидцами — какая агония? Большевики не церемонясь разогнали Учредительное собрание, эсеров вскоре разбросали по тюрьмам и поставили под расстрел.

…А театр живет!

Артистов Мариинского театра часто приглашали участвовать в концертах для рабочих, красноармейцев, матросов. Выступления оплачивались продуктами — мукой, сахаром, селедкой. Участвовал в них и Шаляпин.

В Кронштадте, в огромном зале Морского манежа, Шаляпин пел романсы, арии из опер, народные песни, «Марсельезу», «Дубинушку». В ответ на аплодисменты певец произнес краткую речь об огромной роли искусства и культуры в просвещении народа. В ответном приветствии артисту говорилось: «Великий гений мира, сын российско-трудовой семьи Федор Иванович Шаляпин! Прими от имени Красного революционного Кронштадта, товарищей моряков, солдат, рабочих и работниц сердечное российское спасибо за твой великий дар твоего труда на святое дело просвещения молодой российской демократии и искреннее пожелание здравствовать тебе и твоему семейству на многие, многие лета… Да здравствует царство социализма!»

Много позже поэт Виссарион Саянов посвятил одному из таких концертов стихотворение:

Я навсегда запомнил вечер темный

В далеком восемнадцатом году,

Когда на сцене средь толпы огромной

Вдруг оказался сразу на виду

У всех сидевших в театральном зале

Огромный белокурый человек.

Его аплодисментами встречали

Восторженно…

…А бас гремел, над всей страною несся,

Всей силой славил жизни торжество,

И революционные матросы

В тот вечер жадно слушали его.

Он дальше пел, и становился проще,

И напоследок стал нам всем родной,

Всей неизбывной русской силы мощен,

Красив всей чистой русской красотой.

В ноябре 1917 года, через три недели после октябрьского переворота, теперь в Государственном Мариинском театре отмечают 75-летие со дня первого представления «Руслана и Людмилы». Шаляпин поет Фарлафа, в зале и за кулисами атмосфера праздника. После спектакля артисты в сценических костюмах фотографируются в фойе. От гонорара за выступление певец отказывается. «В тяжелый час, когда все кругом звереет, на мою долю выпадает счастливый вечер — петь „Руслана и Людмилу“. Позволь мне от полноты сердца… передать сегодняшний мой гонорар — шесть тысяч рублей — „Музыкальному фонду“, ибо мне известно, что там есть тяжелые нужды», — пишет он А. И. Зилоти.

В апреле 1918 года Шаляпин дает благотворительный концерт в пользу создания израильской оперы, поет на иврите песню «Хатива», сегодня она исполняется как государственный гимн Израиля.

Пройдет немного времени, и Александр Ильич Зилоти эмигрирует в Финляндию. Еще раньше, 23 декабря 1917 года, выехал в Стокгольм Сергей Васильевич Рахманинов. Федор Иванович передал другу на дорогу пакет: банку икры и буханку белого хлеба — по тому времени большой дефицит…

В связи с национализацией заводов и фабрик и передачей в общественную собственность всех частных предприятий появились призывы «обобществить» и Шаляпина. «Мы должны освободить гений Шаляпина от экономического удушения… Дать ему все, избавить его от всяческих материальных забот о семье; его же обязать лишь одним условием: петь только тогда, когда он захочет и где захочет». Подобные заявления — чистейшая пропагандистская демагогия. Благостный тон сменялся гневными окриками. «Из народа, но не для народа» — называлась статья в одной из петроградских газет, в которой всерьез ставился вопрос о принудительной социализации Шаляпина, раз он «сам в себе не находит внутреннего требования такой социализации по своему убеждению». Все сбережения артиста, естественно, аннулированы.

Федор Иванович пытается защитить свои права. В царящей атмосфере произвола, экспроприаций, арестов его протесты наивны. Конфискован вклад в Азовско-Донском банке. Шаляпин обращается с заявлением в Петроградскую трудовую коммуну:

«Я нахожу эту реквизицию несправедливой и оскорбляющей как мое достоинство артиста, так и достоинство власти. Деньги, взятые у меня, я нажил не путем эксплуатации чужого труда, не спекуляцией на голоде и несчастий народа, а путем упорной работы, тяжесть которой едва ли понятна людям, не знакомым с ее условиями. Я нажил эти деньги тратой моего таланта, силами моего духа. Я могу и смею сказать, не преувеличивая моих заслуг пред родиной, что двадцатипятилетний труд мой на арене русского искусства заслуживает более справедливого отношения ко мне. Поэтому я прошу Петроградскую Коммуну возвратить мне деньги, взятые Совдепом города Ялты».

Просьба удовлетворена не была — ее просто не заметили…

Национализацией вкладов новая власть не ограничивалась. Привычными стали повальные обыски и реквизиции имущества. Шаляпин ищет защиты у наркома просвещения А. В. Луначарского:

«Анатолий Васильевич, помогите! Я получил извещение… что какие-то солдаты без надлежащего мандата грабят мою московскую квартиру. Они увезли сундук с подарками… Ищут будто бы больничное белье, так как у меня во время войны был госпиталь… Но белье я уже давно роздал, а вот мое серебро пропало…»

А. В. Луначарский выдал артисту «охранную грамоту»:

«Настоящим удостоверяю, что в запертых сундуках, находящихся в квартире Ф. Шаляпина в Москве на Новинском бульваре в д. 113, заключаются подношения, полученные Ф. Шаляпиным в разное время от публики. Имущество это никакой реквизиции подлежать не может и, представляя собою ценную коллекцию, находится под покровительством Рабочего и Крестьянского Правительства».

Но и «грамота» наркома просвещения не спасала Шаляпина от реквизиций: перед ЧК все были равны. Даже симпатизировавший певцу финский коммунист Рахия, сидя с ним за рюмкой эстонской водки, как-то откровенно заметил: таких людей, как Шаляпин, надо резать.

— Почему?

— Ни у какого человека не должно быть никаких преимуществ над людьми. Талант нарушает равенство.

Обычно чекисты искали деньги, золото, антисоветскую литературу, оружие. Впрочем, ради упрощения процедуры отбирали все, что приглянется.

«Опять подымают ковры, трясут портьеры, ощупывают подушки, заглядывают в печку, — вспоминал Шаляпин. — Конечно, никакой „литературы“ у меня не было, ни капиталистической, ни революционной. Вот, эти 13 бутылок вина…

— Забрать вино, — скомандовал старший.

И как ни уговаривал я милых гостей вина не забирать, а лучше со мной отведать, добродетельные граждане против искушения устояли. Забрали. В игральном столе нашли карты… Забрали. А в ночном столике моем нашли револьвер.

— Позвольте, товарищи! У меня есть разрешение на ношение этого револьвера. Вот смотрите: бумага с печатью.

— Бумага, гражданин, из другого района. Для нас она необязательна.

Забавна была процедура составления протокола об обыске…

— Гриша, записал карты?

— Записал, — угрюмо отвечает Гриша.

— Правильно записал бутылки?

— Правильно, 13.

— Таперича, значит, пиши: револьвер системы… системы… какой это, бишь, системы? Какой системы, гражданин, ваш револьверт?

— Веблей Скотт, — отвечаю.

— Пиши, Гриша, системы библейской…

Карты, вино, библейскую систему — все записали, забрали и унесли».

Унизительные обыски, реквизиция домашней утвари, столового серебра, постельного белья становились реалиями жизни. А ведь Шаляпина никоим образом нельзя было назвать саботажником. Артист приглашен в Мариинский театр, его первое выступление состоялось в «Борисе Годунове» 19 января 1918 года. Опера давалась «в пользу фонда плотников театра»; они преподнесли Федору Ивановичу подарок — хлеб-соль и приветственный адрес, прикрепив его к деревянной части люка-провала (из него в 1895 году появился Шаляпин, дебютируя в партии Мефистофеля). В тот же день состоялось экстренное заседание Совета государственной оперы, Шаляпин избран его почетным председателем.

Певец искренне озабочен ситуацией в театре: труппа сильно поредела, нуждается в пополнении. Шаляпин спешно восстанавливает старые спектакли.

Его огорчают частые собрания, отвлекающие труппу от творческих дел. Режиссер Н. В. Смолич вспоминал о попытках «классового шантажа» монтировщиков декораций — этот рассказ записал писатель А. Л. Лесс:

«— Без нас, рабочих, — говорили они, — спектакли так же не могут идти, как и без актеров, а раз по новой конституции мы теперь равны, то и оклады должны быть одинаковыми…

Слово взял Шаляпин. Как ни странно, он полностью присоединился к требованиям рабочих. На следующий день перед началом спектакля Шаляпин в меховой безрукавке… энергично носил декорации и устанавливал их с завидной легкостью… Уже давно поставлены декорации, сквозь занавес доносятся звуки настраиваемых инструментов… а Шаляпин как ни в чем не бывало сидит с рабочими, рассказывает им какие-то комические истории, и все весело смеются.

— Пора одеваться, Федор Иванович, — сказал Шаляпину его друг, ведущий режиссер Исай Дворищин. — Скоро начнется первый акт.

— Нет, — решительно заявил Шаляпин, — я петь не буду… Я ставил декорации и устал… Свою работу я выполнил. А так как теперь все равны, то петь Олоферна будет сегодня плотник Трофим!

Сперва все были этими словами огорошены… Но тон и лицо Шаляпина были настолько серьезны, что все поняли: его решение бесповоротно… И они стали упрашивать Шаляпина не срывать спектакль.

— Вот, братцы, — сказал он, — вы видели, что я могу хорошо ставить декорации, а петь Олоферна никто из вас не может… Значит, мы не во всем равны… И здравый смысл должен подсказать вам всю нелепость такой уравниловки…»

Новых должностей Шаляпина не счесть, и они обязывают его вступать в отношения с советским чиновничеством. Федора Ивановича раздражают «дамы-коммунистки», жены руководящих лиц, «брошенные на культуру». Впрочем, возмущают не только «дамы», но и весь бессмысленный, нищенский, унизительный уклад новой жизни.

В своем дневнике 1919 года З. Н. Гиппиус оставила желчные наблюдения:

«Всеобщая погоня за дровами, пайками, прошениями о невселении в квартиры, извороты с фунтом керосина и т. д. Блок, говорят… даже болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят, ему бы их следовало целых „12“. Жена Горького (М. Ф. Андреева. — В. Д.) теперь комиссарша всех российских театров… „коммунистка“ душой и телом. В роль комиссарши — министра всех театрально-художественных дел — она вошла блестяще… Иногда художественная мера изменяет ей и она сбивается на роль уже не министерши, а как будто императрицы („Ей-богу, настоящая Мария Феодоровна“, — восклицал кто-то в эстетическом восхищении). У нее два автомобиля, она ежедневно приезжает в свое министерство, в захваченный особняк на Литейном — „к приему“… Наш интернациональный хлыщ — Луначарский — живет в сиянии славы и роскоши, эдаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому устранению конкурентов, место единственного и первого „писателя земли русской“. Недаром „Фауста“ написал (пьеса Луначарского называлась „Фауст и город“. — В. Д.). Гёте написал немецкого старого, а Луначарский — русского, нового, и, уж конечно, лучшего, ибо „рабочего“».

В Петрограде Шаляпин состоит в дирекции Мариинского театра, разрабатывает план реорганизации оперной труппы, исполняет обязанности управляющего художественной частью всех государственных, в том числе и драматических, театров, он член всевозможных советов и жюри. Летом 1918 года его просят возглавить Большой театр. Шаляпин отклоняет предложение — «боюсь очень всяких московских пройдох и тамошних интриг», — но с весны 1919 года все же соглашается стать членом директории Большого. Он поет во множестве спектаклей в Москве и Петрограде, выступает с концертами в клубах, на заводах, фабриках, в воинских частях.

Артисту не нужно искать контакта с аудиторией, его всегда принимают триумфально. Новый зритель, как считал певец, имел право «насладиться искусством наравне с богатыми». Перед спектаклями Мариинского театра нередко выступал А. В. Луначарский. Его вступительное слово имело просветительскую цель, посвящалось эпохе создания оперы, ее содержанию, сценической истории. Нарком подготавливал публику к восприятию спектакля. Но Шаляпин вовсе не стремился что-то упрощать в своих ролях, он «поднимал» зрителя до уровня спектакля, вел его за собой. Это сказывалось буквально во всем. На эстраду певец всегда выходил в концертном фраке, даже если в зале было холодно; лакированные ботинки, белые перчатки, лорнет, который он подносил к глазам, заглядывая в программу, кому-то казались неуместными в матросском клубе. Режиссер Большого театра Б. А. Покровский писал: «Многие обвиняли Шаляпина в том, что он эпатирует пролетарского зрителя, хочет показать, что он другой породы, хотя все знали, откуда он появился. На самом деле — нет. Это было высочайшее уважение к публике, к новой публике. И желание, может подсознательное, воспитывать в ней чувство театральности, торжественности художественного акта».

В январе 1918 года в Мариинском театре было решено организовать бенефисный спектакль в пользу рабочих сцены. Раньше этим правом кроме артистов могли пользоваться только хор и оркестр. Монтировщик декораций В. Я. Яковлев вспоминал, что Шаляпин одобрил идею и предложил поставить в этот вечер «Бориса Годунова». Певец подарил рабочим три своих рисунка:

«На одном Федор Иванович, подняв руки, зевает и потягивается. И подпись: „Рано поутру не будите меня, молоду“. На другом — Шаляпин в роли Еремки; что было на третьем, не помню.

Вручая рисунки, Федор Иванович сказал:

— Вот вам от меня подарок к вашему бенефису. В день спектакля продайте их в зрительном зале. Это увеличит ваши средства.

Спектакль прошел с большим успехом… В антракте, — продолжает свой рассказ В. Я. Яковлев, — стоя на барьере оркестра в зале, я продавал рисунки — подарки Федора Ивановича — на манер американской лотереи. Другой член комитета Е. Воронин собирал деньги в зале и вручал рисунки.

Помню, что нарком А. В. Луначарский сидел в кресле против меня и, смеясь, смотрел, как я, держа рисунок, кричал:

— Кто больше?..»

Но отношения Шаляпина с рабочими сцены, как мы знаем, не всегда складывались столь идиллично.

Весной 1918 года в стране наступил продовольственный кризис. Дирекция Мариинского театра искала возможность обеспечить хотя бы минимумом продовольствия всех работников театра. Весьма показательно заявление, которое подписал Шаляпин вместе с другими руководителями театра: «Считая себя обязанным по мере сил содействовать обслуживанию запфронта… члены дирекции отказываются от пайка, чтобы увеличить число пайков, могущих быть выданными работникам театра (не артистам)».

Доминанта новой социальной роли Шаляпина — присуждение звания народного артиста. Импровизация увлекающегося наркома Луначарского оказалась, вероятно, неожиданной для него самого, она родилась в ходе очередного «выступления перед демократической публикой» Мариинского театра. В антракте после первого акта «Севильского цирюльника» из гримерной срочно вызвали на сцену Шаляпина. Луначарский тут же перед занавесом на публике поздравил артиста. Видимо, Луначарскому потребовалось время, чтобы убедить власти легитимизировать свой душевный порыв, потому что официальное постановление появилось почти через месяц — 13 ноября 1918 года: «Совет Народных Комиссаров Союза коммун Северной области постановил в ознаменование заслуг перед русским искусством — высокодаровитому выходцу из народа, артисту Государственной оперы в Петрограде Федору Ивановичу Шаляпину — даровать звание Народного артиста. Звание Народного артиста считать впредь высшим отличием для художников всех родов искусств Северной области и дарование его ставить в зависимость от исключительных заслуг в области художественной культуры». (Заметим: слово «республика» нигде не упоминается, не очень понятно, как и когда оно появилось. Пока же Шаляпин, строго говоря, — народный артист «губернского масштаба» — Северной области России.)

Сигнал официального признания дал толчок новым награждениям: уже через три дня общее собрание артистов — солистов театра даровало Шаляпину звание заслуженного артиста государственных театров. Положение обязывает — теперь «Дубинушка» становится ритуалом, по идеологической весомости она уступает только «Интернационалу». Всё это не мешает производить обыски, реквизировать «излишки имущества», подарки публики, столовое серебро и пр. Особняк на Новинском бульваре превращен в перенаселенную коммунальную квартиру. Шаляпин, прежде открытый, жизнерадостный, становится мрачным, подозрительным — всюду сыск, доносительство, аресты. Он боится за судьбу близких и не устает предупреждать Иолу быть крайне осторожной.

Любопытную заметку поместила газета «Вечерние вести» 20 июня 1918 года:

«Позавчера Ф. И. Шаляпин, проезжая ночью около Страстного монастыря вместе со своим неизменным спутником И. Г. Дворищиным, был неожиданно остановлен патрулем. Ссадив Шаляпина и его спутника по разные стороны извозчика, патруль произвел тщательный обыск оружия, которого у обоих не оказалось. Предъявленный на прощание Шаляпиным паспорт смутил товарищей, и они поспешили извиниться».

Новый режим изымал из социального оборота категории, определяющие существование интеллигенции, — личность, талант, индивидуальность. Лояльный художник сотрудничает с партией, с властью; устраняющийся от сотрудничества — потенциальный или реальный враг народа.

И. А. Бунин вспоминал о многолюдном митинге в петроградском Михайловском театре в защиту культуры:

«Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:

— Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!

Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас… Выходило так, что Шаляпину опять надо было „становиться на колени“. Но он решительно сказал прибежавшему:

— Я не пожарный, чтобы лезть на крышу по первому требованию. Так и объявите в зале.

Прибежавший скрылся, а Шаляпин сказал мне, разводя руками:

— Вот, брат, какое дело: и петь нельзя и не петь нельзя — ведь в свое время вспомнят, на фонаре повесят, черти. А все-таки петь я не стану.

И так и не стал».

Награды и должности иногда помогали Шаляпину смягчать участь арестованных новой властью друзей и знакомых. «Приходится хлопотать то за одного, то за другого», — пишет Федор Иванович Иоле Игнатьевне 22 сентября 1922 года. «На днях арестовали Теляковского, и вот пришлось хлопотать об его освобождении. Слава Богу, выпустили, и вчера я его видел у себя. Довольно часто бываю у Алекс<ея> Максимовича… Если б ты знала, сколько народа через его просьбы сейчас освобождено от тюрьмы», — писал артист дочери. Однако усилия Шаляпина и Горького далеко не всегда увенчиваются успехом.

В мае 1919 года Шаляпин принимает у себя А. А. Блока и К. И. Чуковского. Речь идет о предполагаемом издании книги о Горьком. Федор Иванович начал диктовать свои воспоминания, Блок и Чуковский их редактировали. Видимо, таких встреч было несколько, потому что 18 июня 1919 года Шаляпин получает из издательства З. И. Гржебина письмо: «Многоуважаемый Федор Иванович! Не хотите ль Вы продолжить, или, вернее, закончить диктовку Ваших воспоминаний о Горьком? Редакторы очень торопят с этим делом. Может быть, будете любезны, черкнете с моим посланным, когда можно приехать. Уважающая Вас Е. Струкова». И здесь же приписка: «Умоляю Вас, глубокоуважаемый Федор Иванович, завершить начатое. Если бы у Вас выдалась свободная минута, я пришел бы лично просить Вас об этом, но теперь, когда нет телефона, боюсь помешать. Вам преданный К. Чуковский». Однако в условиях всеобщей разрухи завершить работу над книгой о Горьком не удалось.

Петроград полон жутких слухов о внезапных массовых арестах и ночных расстрелах. З. Н. Гиппиус записывает в дневнике:

«Зверей зоологического сада… кормят свежими трупами расстрелянных». Поговаривают, что в анархистских налетах участвует Мамонт Дальский. Волей-неволей приходится опасаться еще недавно лучших друзей. «Прошу тебя и всех вас, — пишет Шаляпин Иоле Игнатьевне в Москву, — быть крайне осторожными и ничего не говорить о политике даже с вашими друзьями и знакомыми. Потому что вообще ничего не известно, что у кого в душе». И в другом письме: «С Дальским о политике не говорите, примите его любезно. Пусть поживет в моей комнате. Из стола прошу вынуть все мои бумаги и перенести их в свою комнату, а также и все фотографии…»

Участие Дальского в бунтах и вылазках анархистов не доказано. Тем горше сознавать, что Шаляпин допускал возможность участия своего друга и соратника по искусству в сомнительных акциях. В Москве, направляясь к Шаляпиным на Новинский бульвар, Мамонт Викторович сорвался с подножки переполненного трамвая и попал под колеса. «И смерть его какая-то странная, необычная, и жизнь его была такая же», — сокрушенно писал о Дальском театральный критик А. Р. Кугель. Ирине Шаляпиной выпала тяжелая миссия опознания Дальского: «Как сейчас помню полуподвальное помещение и распростертое на каменном полу тело трагика… А в ушах все еще раздавались бессмертные стихи Пушкина, которые накануне, сидя у нас в столовой, со слезами на глазах читал Дальский». Хоронили Мамонта Викторовича на кладбище Александро-Невской лавры в Петрограде. Народу пришло мало. На гроб возложили венки от ресторана «Стрельна» и от Ф. И. Шаляпина — с надписью: «Кину русского театра».

В «Хождении по мукам» А. Н. Толстой изображает Дальского главарем анархистов. Это малодостоверная легенда. Театровед Г. Крыжицкий приводит в своей книге письмо анархистов, заключенных в петроградских «Крестах»: «Мамонт Дальский никакого прямого или косвенного участия в наших акциях не принимал. Его мы знаем только как артиста и не знаем лично».

Тяжкой утратой для Шаляпина стала смерть Василия Васильевича Андреева. За полгода до кончины друга Федор Иванович был на концерте его оркестра в Зимнем дворце, спорил с Луначарским — нарком называл народные инструменты примитивными, — добивался государственной субсидии для музыкального коллектива Андреева…

29 декабря 1918 года Петроград прощался с В. В. Андреевым. Печальная церемония началась в доме на Мойке, 64, где жил выдающийся музыкант. Шаляпин присоединился к процессии на Невском, у Гостиного Двора. Современник вспоминал: «Из автомобиля вышла могучая фигура в темно-синего цвета русской поддевке на меху. На голове этого гиганта красовалась необыкновенная меховая шапка. Подойдя ближе, я узнал Ф. И. Шаляпина — ближайшего друга Андреева, который один из первых открыл гениального певца-артиста… Процессия приближалась — Шаляпин обнажил голову».

Василия Васильевича Андреева отпевали в одной из небольших часовен лавры.

«Величайшая печаль охватила всех. Шаляпин, поднявшись по ступенькам катафалка, долго всматривался в спокойное лицо Андреева и со словами: „Вася, Вася! Что же ты сделал?“ — опустил голову на грудь Андреева. Через несколько мгновений, овладев собой, Шаляпин поднялся, поцеловал Андреева в лоб, несколько раз с нежностью погладил его по голове и с глазами, полными слез, отошел в сторону».

С Андреевым были связаны теплые воспоминания о первых петербургских дебютах. В послереволюционные годы Шаляпину остро не хватало простоты, сердечности, добрых друзей: уехали Рахманинов и Зилоти, Дальский и Андреев покинули бренный мир… Жизнь с каждым днем становилась все официальнее, «казеннее», бездушнее.

Артиста постоянно приглашали на многочисленные концерты, завершающие работу того или иного собрания. На одном из них, проходившем в Колонном зале Дома союзов, Шаляпин с удивлением заметил, что публика не слушает его, переглядывается, встает, шепчется, кого-то приветствует. Шаляпин закончил номер, а зал в ответ стал громко скандировать: «Да здравствует Ленин! Ура Ленину!» Конферансье долго успокаивал зал и дал знак Шаляпину продолжать выступление. В таких концертах Шаляпин ощущал себя неким досадным «декоративным приложением» к официальным торжественным мероприятиям.

Летом 1919 года Шаляпин пишет Иоле Игнатьевне: «Жалею, что сам не могу поехать в Москву, но причина все одна и та же — мне не хочется вертеться на глазах у начальствующих лиц и особенно сейчас, в это крайне неопределенное время, — начнут приставать с пением, а там окажется вместо концерта — митинг и тому подобные разные штуки, участвовать в которых для меня совершенно лишнее».

Избежать поездок в Москву, однако, не удавалось, тем более что в Петроград приходили вести о новых попытках «уплотнения» московского дома.

«Эта необходимость „просить“ была одной из самых характерных и самых обидных черт советского быта», — признавался Шаляпин. Он безуспешно пытается дозвониться до Л. Б. Каменева (его называли генерал-губернатором Москвы), обращается к посредничеству высокого советского чиновника и давнего приятеля Л. Б. Красина, просит его помочь Иоле Игнатьевне: «Бедная бывшая итальянская балерина ни в каком случае не принадлежит к числу так называемых „домовладельцев“ и, конечно, не выпила ни одной капли народной крови». 22 июня 1919 года Федор Иванович пишет Иоле Игнатьевне: «В случае осложнений пойди к Леониду Борисовичу Красину, это комиссар торговли, промышленности и железных дорог, а также друг Ленина. У него ты можешь рассчитывать найти покровительство и узнать о заложниках — куда посадили и вообще…»

Конечно же отстоять московский дом от тотального уплотнения не удалось. Теперь кабинетом Шаляпину служила маленькая комнатка на антресолях; когда Федор Иванович выпрямлялся, казалось, потолок лежит на его плечах.

Шаляпин жаловался Коровину:

«Я имею право любить свой дом. В нем же моя семья. А мне говорят: теперь нет собственности — дом ваш принадлежит государству. Да и вы сами тоже. В чем же дело? Значит, я сам себе не принадлежу. Представь, я теперь, когда ем, думаю, что кормлю какого-то постороннего человека… Что же они, с ума сошли, что ли? Горького спрашиваю, а тот мне говорит: погоди, погоди, народ тебе все вернет. Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ… Пришли ко мне какие-то неизвестные люди и заняли половину дома. Пол сломали, чтобы топить печку… Луначарский говорит, что весь город будет покрыт садами. Лекции по воспитанию детей и их гигиене будут читать. А в городе бутылки молока достать нельзя…»

Но для Коровина Шаляпин — человек всесильный, и он просит его помощи в защите от произвола местных властей. Дом в Охотине экспроприирован. «Прошу тебя попросить Луначарского или кого нужно, чтобы подтвердили мое право пользоваться своей дачей-мастерской, — пишет Коровин 17 февраля 1918 года. — …Я всю жизнь работал для искусства и просвещения… Жить в Москве не имею средств, надеялся жить и работать в Охотине. При даче только три десятины пахотной земли, даже в купчей помянуто: „участок, не приносящей дохода“, и притом я по происхождению крестьянин той же Владимирской губернии. Помоги, дорогой Федя, так как я не знаю, к кому обратиться, кроме тебя. Лично я болен очень и не могу приехать в Петроград просить. Сердце у меня страдает, и мне трудно ходить…» А 21 марта 1920 года Коровин снова пишет Шаляпину: «Ведь художнику нужен кров, мольберт, краски, холсты… Ведь в этих комнатушках я ведь имею старинные тряпочки — черепки, цветные фарфоры, фотографии… Всякую муру, но мне нужную как мой обиход художника. Ведь с этих чуждых и грошовых вещей, для всякого другого, я сделал много постановок… и теперь театр живет моими постановками, декорациями и костюмами. Если надо, конечно, сберечь памятники искусства старины, то новое искусство будет старым, нужно и его сберечь…»

Чем мог помочь Шаляпин, подвергавшийся унизительным обыскам, конфискациям, уплотнениям, сам вынужденный постоянно выступать в роли просителя?

Летом 1919 года Федор Иванович зовет Иолу Игнатьевну и детей в Петроград: «Одно только меня очень беспокоит: как сделать так, чтобы вы все остановились у меня и вместе с тем дети не узнали бы то, о чем ты не хочешь, чтобы они знали. Этот вопрос меня совершенно убивает. Нужно что-то сделать, что-то предпринять серьезное и решительное, а между тем я не знаю что, как сделать, потому что мне ни за что не хочется причинять тебе еще какие-нибудь огорчения и неприятности. Поэтому я буду просить тебя указать мне путь к выходу наименее болезненному». Письмо свидетельствует: до 1919 года дети не знали о второй семье отца.

Иола Игнатьевна сама в Петроград не поехала, но детей к отцу отпустила. Их приезд совпал с тревожным временем. К городу подступала армия генерала Юденича. Введен комендантский час. Дочь Ирина вспоминала, как ее вместе с братьями и сестрами задержал патруль. Узнав, что нарушители — дети Шаляпина, милицейский начальник сменил гнев на милость, позвонил артисту и послал охрану за Федором Ивановичем. Пришлось Шаляпину явиться в милицию вызволять детей.

О настроениях и надеждах певца — в письме Иоле Игнатьевне:

«Питер, конечно, будет занят надвигающимися белогвардейцами. Мы вчера ходили гулять на острова, на стрелку, откуда виден в дымке Кронштадт. Вчера была очень сильная бомбардировка из тяжелых орудий… Словом, положение угрожающее. Сегодня пришел ко мне человек, который знает наверное — ночью или завтра утром сдадут Петроград… Я, вероятно, не успею переправить детей в Москву. Но я тебя очень прошу… не беспокойся о них. Мне кажется, что с падением Питера Москва тоже долго не продержится… Я ведь хотел, чтобы ты приехала сюда, для того, чтобы можно было в случае уехать за границу…»

Письмо это впервые затрагивает тему отъезда из Советской России. Но Петроград не сдан, и дети благополучно вернулись в Москву.

Скоро Федор Иванович сам отправится в столицу по весьма серьезному поводу. У властей возникла идея «национализировать» бывшие императорские театры. Имущество Мариинского театра — костюмы, декорации, бутафорию, реквизит — предполагалось раздать любительским и провинциальным группам. Вместе с управляющим петроградскими государственными театрами И. В. Экскузовичем Шаляпин встречается с Лениным.

«Я вошел в совершенно простую комнату, разделенную на две части, большую и меньшую, — вспоминал певец. — Стоял большой письменный стол. На нем лежали бумаги, бумаги. У стола стояло кресло. Это был сухой и трезвый рабочий кабинет.

Ленин немного картавил на „р“. Поздоровались. Очень любезно пригласил сесть и спросил, в чем дело. И вот я как можно внятнее начал рассусоливать очень простой, в сущности, вопрос. Не успел я сказать несколько фраз, как мой план рассусоливания был немедленно расстроен Владимиром Ильичом. Он коротко сказал:

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь. Я отлично все понимаю.

Тут я понял, что имею дело с человеком, который привык понимать с двух слов, и что разжевывать дел ему не надо. Он меня сразу покорил и стал мне симпатичен. „Это, пожалуй, вождь“, — подумал я. А Ленин продолжал:

— Поезжайте в Петроград. Не говорите никому ни слова, а я употреблю влияние, если оно есть, на то, чтобы ваши резонные опасения были приняты во внимание в вашу сторону.

Я поблагодарил и откланялся. Должно быть, влияние было, потому что все костюмы и декорации остались на месте и никто больше их не пытался трогать. Я был счастлив».

Характеристика, данная Ленину Шаляпиным в 1932 году, сегодня может удивить своей доброжелательностью, ведь портреты других советских вождей, нарисованные артистом, далеки от сентиментального флера, и понять, почему он отъединяет Ленина от его большевистской когорты, от всего содеянного ею в России, сложно. Вероятнее всего, в оценке Ленина Шаляпин учитывал и точку зрения Горького, который после смерти вождя в 1924 году написал проникновенный очерк, впоследствии неоднократно переиздававшийся с соответствующими политической конъюнктуре исправлениями.

Ленина, Сталина, других властных персон Шаляпин встречал у Демьяна Бедного, жившего демонстративно широко. В мемуарах Федор Иванович пишет:

«Бедного в Демьяне очень мало, и прежде всего в его вкусах и нраве. Он любит посидеть с приятелями за столом, хорошо покушать, выпить вина… В критические зимние дни он разухабисто бросает в свой камин первосортные березовые дрова. А когда я, живущий дома в 6-ти градусах тепла, не без зависти ему говорю, что это ты так расточаешь драгоценный материал, у тебя и без того жарко, мой милый поэт отвечал: „Люблю, весело пылает!“ …Бедный искренне считает себя стопроцентным коммунистом… Квартира Бедного в Кремле являлась для правящих верхов чем-то вроде клуба, куда важные, очень занятые и озабоченные сановники забегали на четверть часа не то поболтать, не то посовещаться, не то с кем-нибудь встретиться… У Бедного же я встретился с преемником Ленина Сталиным… Он говорил мало, с довольно сильным кавказским акцентом. Но все, что он говорил, звучало очень веско — может быть, потому, что это было коротко.

— Нужно, чтоб они бросили ломать дурака, а здэлали то, о чем было уже говорэно много раз…

Из его неясных для меня по смыслу, но энергичных по тону фраз я выносил впечатление, что этот человек шутить не будет. Если нужно, он так же мягко, как мягка его беззвучная поступь лезгина в мягких сапогах, и станцует, и взорвет Храм Христа Спасителя, почту или телеграф — что угодно. В жесте, движениях, звуке, глазах — это в нем было. Не то что злодей — таков он родился».

Квартира придворного поэта Демьяна Бедного — «большевистский оазис», здесь ничто не напоминало о суровой и скудной жизни москвичей. А за кремлевскими стенами писатели и поэты, ученые и артисты, художники и музыканты — те, кому еще «повезло», — по утрам выстраивались за продовольственными пайками: выдавался мерзлый картофель, ржавые селедки, залежалая мука и крупа… Но художественная жизнь в Москве продолжалась. Открывались выставки, театры, студии.

В Петрограде Шаляпин работал в Мариинском театре — и как артист, и как режиссер-постановщик, и как один из руководителей труппы. Условия существования непростые. Финансирование неустойчиво, здание требовало ремонта. В ночь на 5 октября 1919 года в зрительном зале обвалилась штукатурка — «Демона» отменили; не состоялся и «Севильский цирюльник» — 9 октября отключили электричество, спектакли прекратили до ноября. Ко второй годовщине Октября удалось показать «Псковитянку»: ее возобновлением занимался Шаляпин.

В декабре ударили свирепые морозы, и лишь когда собрали минимальные запасы дров, театр начал работать; зрителям (в отличие от артистов и музыкантов!) разрешили находиться в зале в верхней одежде. В марте 1920 года в городе вспыхнула эпидемия тифа, театр закрыли для проведения всеобщей дезинфекции.