Глава 6 ТРИУМФЫ НА СЦЕНЕ И ПОЛИТИКА В ЖИЗНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

ТРИУМФЫ НА СЦЕНЕ И ПОЛИТИКА В ЖИЗНИ

В 1904 году Шаляпин решил выступить в «Демоне» А. Г. Рубинштейна. Критики скептически отнеслись к этому намерению: партия написана для баритона и содержала для артиста определенные технические сложности. Кроме того, в театре уже сформировалась устойчивая традиция исполнения Демона. Представить себе что-либо отличное от принятой публикой интерпретации известных певцов И. В. Тартакова или П. А. Хохлова трудно. Внешний облик Демона исполнители заимствовали у известного мастера академической живописи М. Зичи, и могучий «дух зла» больше походил у Хохлова на женственного ангела, изнеженного и жеманного… В представлении же М. А. Врубеля Демон символизировал смятенное сознание, взрыв могучих страстей, не нашедших покоя ни на земле, ни на небе.

Шаляпин шел к Демону от полотен Врубеля, от его трагической обреченности, и потому поклонники старой сценической традиции сочли шаляпинскую интерпретацию «модернистской», «декадентской». Но Влас Дорошевич категорически объявил премьеру «Демона» «вечером реабилитации большого художника — Врубеля».

Морозной ночью на площади у Большого театра топчется толпа — ждут открытия кассы. А сам артист нервно ходит по кабинету, пробует голос. Не звучит! Утром в панике вызвал Горького: домашние в такие минуты старались не попадаться на глаза.

Алексей Максимович сел на край тахты, как врач у тяжелобольного:

— Федор, ты того… погоди… Может быть, еще обойдется? Главное, не волнуйся и не капризничай…

— Я капризничаю?.. Что я — институтка?

— Вот что, друг… ты это брось… Никакого ларингита у тебя нет… все это ты выдумал…

— То есть как это выдумал?

— Вот так и выдумал… Вчера голос у тебя был?

— Ну… был…

— Горло не болит?

Больной помял пальцами гланды:

— Кажется… не болит…

— Вот видишь… Сам посуди — куда твоему голосу из тебя деваться?.. Загнал его со страху в пятки и разводишь истерику…

«Лицо Шаляпина меняется толчками, как переводные картинки в альбоме, — вспоминает писатель А. Н. Серебров, — гримаса раздражения, потом обида на недоверие, потом упрямство, сконфуженность и вдруг — во все лицо — улыбка и успокоение, как у капризного ребенка, которого мать взяла на руки.

Он хватает Горького за шею и валит к себе на подушки:

— Чертушко!.. Эскулап!.. И откуда ты знаешь, как обращаться с актерами?.. Верно, угадал… От страха… Чего греха таить — боюсь, ох боюсь, Алексей… Никогда в жизни, кажется, так не боялся. Вторые сутки есть не могу… Чертова профессия! С каждой ролью такая мука… А сегодня — особенно.

Он по-театральному, полуоткрытой ладонью простер руку:

— Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель — еще человек, а этот — вольный сын эфира… По земле ходить не умеет — летает…

Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо. Вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…»

«Демон» родился в совместном творческом поиске Шаляпина, Врубеля, Коровина. «Врубелевский» грим, костюм из черной полупрозрачной ткани, прошитый красной нитью, подчеркивал фигуру певца. Коровин на репетициях помогал Шаляпину найти пластический рисунок роли. Не раз приходилось и Горькому, жившему в эти дни в Москве, приезжать к Шаляпину. «Великолепная фигура! Русский богатырь Васька Буслаев… Сто лет такого не увидите», — рекомендовал он певца А. Н. Сереброву.

1904 год — общественные страсти в России накалены… «Я задумал… понимаешь… не сатана… нет, а этакий Люцифер, что ли? Ты видел ночью грозу? На Кавказе? — спрашивал Шаляпин Горького. — Молния и тьма… в горах!.. Романтика… Революция!..»

В ложе Большого театра — Вл. И. Немирович-Данченко, В. А. Серов, К. А. Коровин, Влас Дорошевич, критик Н. Д. Кашкин, М. Горький и его постоянные спутники — К. П. Пятницкий, И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, С. Г. Скиталец, А. Н. Серебров…

«Шаляпинский Демон предстал со сцены как фантастическое видение из Апокалипсиса, с исступленным ликом архангела и светящимися глазницами, — писал В. Дорошевич. — Смоляные до плеч волосы, сумасшедший излом бровей и облачная ткань одежд закрепляют его сходство с „Демоном“ Врубеля. Он полулежит, распростершись на скале: одной рукой судорожно вцепился в камень, другая — жестом тоски — закинута за голову».

«— От Врубеля мой Демон, — скажет Шаляпин. — …Мне кажется, что талант Врубеля так грандиозен, что ему было тесно в его тщедушном теле, и Врубель погиб от разлада духа с телом».

В антракте перед третьим актом — чествование бенефицианта: подарки, венки, цветы, приветствия, аплодисменты. Зрительский восторг достигает эмоциональной вершины: Ф. И. Шаляпин вывел на авансцену К. А. Коровина, обнял его, в зале — овация!

Но впереди — третий акт!

«Это был не спектакль. Это был сплошной триумф, — писали „Новости дня“. — Несомненно, Шаляпин работал здесь под влиянием врубелевских картин. И под тем же, может быть, влиянием значительно убавил обычную у оперных исполнителей „лиричность“ Демона, придал ему большую суровость, силу сосредоточенной скорби. Впечатление мощи преобладало…»

Очерк Дорошевича о «Демоне» звучал пламенным манифестом творческой свободы:

«Антракт был полон разговоров о Демоне, которого увидели в первый раз.

— Это врубелевский Демон!

— Врубелевский!

— Врубелевский!

И при этих словах, право, сжималось сердце.

Позвольте вас спросить, что же говорили вы, когда этот безумный и безумно талантливый художник создавал свои творения?

За что же вы костили его „декадентом“ и отрицали за ним даже право называться „художником“?

За что?

За то, что он смел писать так, как он думает? А не так, как „принято“, как „полагается“, как каждый лавочник привык, чтобы ему писали?

Вы говорите о тяжести цензуры. Вы самые безжалостные цензоры в области творчества с вашим:

— Пиши, как принято!

И если Шаляпин дал „врубелевского Демона“, — это был вечер реабилитации большого художника.

Итак, Врубель заменил на сцене Зичи. И у прозаичных баритонов, „лепивших из себя Демона Зичи“, выходил больше послушник с умащенными к празднику расчесанными волосами.

Шаляпин имел смелость показать врубелевского Демона.

И создание несчастного и талантливого художника сразу обаянием охватило толпу.

Ущелье, заваленное снеговым обвалом. Дикое и мрачное.

Решительно Коровин недаром проехался по Дарьяльскому ущелью. От его Кавказа веет действительно Кавказом, мрачным, суровым, и среди этих скал действительно мерещится призрак лермонтовского Демона.

Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского „Демона“, перед нами воплотился он во врубелевском нынешнем образе.

Артиста, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника — можно назвать такого артиста гениальным?» — спрашивал В. Дорошевич.

После окончания спектакля публика рукоплещет, певец на сцене засыпан цветами, подарками, записками…

Горький с друзьями у подъезда Большого театра, в распахнутом пальто, без шапки.

— Простудитесь, Алексей Максимович!

— Да… да… Замечательно, — бормочет Горький.

Выходит певец, друзья окружают его, берут извозчика. Дорогой молчат… У Страстного монастыря остановка: куда ехать? Выбирают «Стрельну», что в Петровском парке.

Гостей проводят в отдельный кабинет. Рядом, за перегородкой, шумно, тосты, пение. Знакомый мотив — куплеты Мефистофеля! Прислушались.

Я на первый бенефис

Сто рублей себе назначил.

Москвичей я одурачил,

Деньги все ко мне стеклись.

Мой великий друг Максим

Заседал в бесплатной ложе.

«Полугорьких» двое тоже

Заседали вместе с ним.

Мы дождались этой чести

Потому, что мы друзья.

Это все одна семья.

Мы снимались даже вместе,

Чтоб москвич увидеть мог

Восемь пар смазных сапог…

Смазных сапог, да!

Как вспоминает К. А. Коровин, среди прибывших возникло замешательство. Первым весело отреагировал «бенефициант»:

«— Что за черт, — сказал Шаляпин. — А ведь ловко!

Позвали метрдотеля. Шаляпин спросил:

— Кто это там?

— Да ведь как сказать… Гости веселятся. Уж вы не выдайте, Федор Иванович. Только вам скажу: Алексей Александрович Бахрушин с артистами веселятся. Они хотели вас видеть, только вы не пустите.

Горький вдруг нахмурился и встал:

— Довольно. Едем.

Мы все поднялись. Обратно Горький и Шаляпин снова ехали вместе, мы на паре.

— Чего он вскинулся? — удивлялся Серов. — Люди забавляются. Неужели обиделся? Глупо».

В соседнем кабинете гостей принимал Алексей Александрович Бахрушин, страстный коллекционер, создатель Театрального музея. «Восемь пар…» — это для рифмы. На фотографии писателей семеро, а в сапогах лишь четверо — Л. Андреев, Шаляпин, Скиталец, Горький. Но это всего лишь детали — корпоративный дух «Среды» в куплетах, которые и исполнял, кстати, Бахрушин, схвачен точно.

Куплеты вмиг стали популярными. Шаляпин сам пел их друзьям. Реагировали по-разному. Бунин назидательно пенял артисту:

— Не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вместе с Горьким, Андреевым, Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах, — помни, кто ты и кто они.

— Чем же я от них отличаюсь?

— Тем, что, например, Горький и Андреев очень способные люди, а все их писания все-таки только «литература» и часто даже лубочная, твой же голос, во всяком случае, не «литература».

Впрочем, что касается публичной демонстрации сословно-классового братства, то, как и другие участники фотографического сеанса, артист вскоре освободился от увлечения «костюмированными композициями» и впоследствии если и облачался в косоворотку русского мастерового и смазные сапоги, то лишь на сценических подмостках в соответствующей роли, например в тургеневских «Певцах».

Жизнь художника, артиста, литератора не замыкалась творчеством, она выходила за пределы театра, мастерской и неизбежно становилась публичной; она отражалась в «устных рассказах», молве, слухах, в многочисленных газетных репортажах, интервью, статьях, карикатурах. Вот шарж-пародия на «Трех богатырей» — известную картину В. М. Васнецова. Богатыри: Короленко, Толстой, Чехов. Им противостоит «троица» на соломенных пьедесталах — Горький, Скиталец, Андреев. Следует диалог:

Горький. Богатыри, братцы едут! Сила!.. Не стушеваться ли нам? (Всматривается)

Андреев. Чего тушеваться? Мы им не пара. Трогать нас не станут.

Скиталец (с балалайкой). Верно! Они по себе, а мы по себе. (Играет на балалайке.) Трим-бим-бом.

Диалог ведут между собой и «богатыри»:

Толстой. Что за люди сидят на соломенных пьедесталах? (Всматривается.)

Короленко. Должно быть, пропойцы какие-нибудь. Жулики.

Чехов. Эге-ге, да никак Андреев, Горький, Скиталец там?!

Шарж иллюстрировал мнение той части публики, которая с недоверием относилась к творчеству нового поколения литераторов.

Но существовала и иная точка зрения. Она запечатлена в открытке, разошедшейся в те годы огромным тиражом. Опять за основу берется сюжет васнецовских «Богатырей», изображены на этот раз Горький, Андреев и Шаляпин, рисунок сопровожден красноречивым текстом Н. Г. Шебуева:

«Васнецовские „Богатыри“ оторвались от сырой матери-земли, сели на своих коренастых коней и глядят, в какую сторону поехать. То были богатыри былины. А это богатыри сегодняшней были. Былина претворилась в быль. Почуяли добрые молодцы у себя в плечах силищу несказанную — так бы весь мир перевернули.

Максим опустился на дно и „На дне“ жизни свою силушку выявил. Леонид к вершинам норовит. „К звездам“ (так называлась пьеса Л. Н. Андреева. — В. Д.), — и до неба рукой достать хочется.

А Федор — посередке стал. На дно посмотрит — „Дубинушку“ шарахнет, на небо взглянет — сатанинским смехом расхохочется».

Дружба с литераторами обогащала и расширяла кругозор Шаляпина. Это заметил и оценил рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Г<осподину> Шаляпину много помогает его общая интеллигентность: общение с литературною средою заставило его серьезно относиться к идеальным обязанностям артиста».

Литераторы, публицисты, критики создавали у читающей публики образ артиста — «героя нашего времени», человека «со дна», «из толщи народной жизни», поднявшегося к вершинам искусства. «Из факта существования Шаляпина можно вывести много утешительного, — писал Леонид Андреев. — И отсутствие дипломов и всяких условных цензов, и странная судьба Шаляпина с чудесным переходом от тьмы заброшенной деревушки к вершине славы даст только лишний повод к радости и гордости: значит — силен человек. Значит — силен живой Бог в человеке!.. Я не беру на себя задачи достойно оценить Ф. И. Шаляпина — Избави Бог. Для того нужна прежде всего далеко не фельетонная обстоятельность, а серьезная подготовка и хорошее знание музыки. И я надеюсь, хочу надеяться, что эта благородная и трудная задача найдет для себя достойных исполнителей: когда-нибудь, быть может скоро, появится „Книга о Ф. Шаляпине“, созданная совместными усилиями музыкантов и литераторов. Такая книга необходима».

Озорство, бунтарство, эпатаж увлекали артистичную натуру Шаляпина. В 1912 году он носился с мыслью об опере о Ваське Буслаеве или Стеньке Разине и делился своими соображениями с Горьким, Глазуновым, Буниным… Однако компанейские «игры в революцию» становились подчас нарочитыми, показными, а иногда и рискованными.

Борцы за народное благо любили отмечать успехи, юбилеи, знаменательные даты раздольно, широко, за обильным ужином, в столичных ресторанах и запечатлевать встречи — на радость публике, для истории — в журналистских репортажах, газетных интервью и, конечно, на фото. Как-то после теплого застолья в «Альпийской розе» участники «Среды» — Л. Н. Андреев, Н. Д. Телешов, М. Горький, И. А. Бунин, С. Г. Скиталец, Е. Н. Чириков, Ф. И. Шаляпин — в очередной раз дружно отправились в фотоателье. Бунин заметил Скитальцу:

— По вашим же собственным словам, «народ пухнет с голоду», Россия гибнет, в ней «всякие напасти, внизу власть против тьмы, а наверху тьма власти», над ней «реет Буревестник, черной молнии подобный», а что в Москве, в Петербурге? День и ночь праздник, всероссийское событие за событием: новый сборник «Знания», новая пьеса Гамсуна, премьера в Художественном театре, премьера в Большом театре, курсистки падают в обморок при виде Станиславского и Качалова, лихачи мчатся к «Яру» и в «Стрельну».

Шаляпин находчиво все обернул в шутку:

— Снимаемся мы, правда, частенько, да надо же что-нибудь потомству оставить после себя. А то пел, пел человек, а помер, и крышка ему.

— Да, — подхватил Горький, — писал, писал и околел.

— Как я, например, — сумрачно сказал Андреев. — Околею в первую голову.

«Он это постоянно говорил, — замечает Бунин, — и над ним посмеивались. Но так оно и вышло».

Фотографию снова широко растиражировали в виде почтовой открытки. На газетных полосах карикатуристы не устают обыгрывать дружбу Шаляпина с Горьким — «Новейшие Орест и Пилад», высмеивают манеры друзей Горького — «подмаксимков», «стилизующихся» под «простонародье».

И. А. Бунин обычно останавливался в Большой Московской гостинице, что размещалась на Воскресенской площади. Как-то, вспоминал писатель, он спустился поужинать в Большой московский трактир при гостинице. Вяло играл неаполитанский оркестр, мелодии гасли в гуле звенящей посуды, тостов…

«И вот на пороге зала вдруг выросла огромная фигура желтоволосого Шаляпина. Он, что называется, „орлиным“ взглядом окинул оркестр — и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он играл и пел. Нужно ли говорить, какой исступленный восторг охватил неаполитанцев и всех пирующих при этой неожиданной „королевской“ милости! — вспоминал Бунин. — Пели мы в ту ночь чуть не до утра, потом, выйдя из ресторана, остановились, прощаясь на лестнице в гостиницу, и он вдруг мне сказал этаким волжским тенорком:

— Думаю, Ванюша, что ты очень выпимши, и потому решил поднять тебя в твой номер на собственных плечах, ибо лифт не действует уже.

— Не забывай, — сказал я, — что я живу на пятом этаже и не так мал.

— Ничего, милый, — ответил он, — как-нибудь донесу!

И действительно донес, как я ни отбивался».

В бунинских воспоминаниях Шаляпин несется по морозной Москве на лихаче, в распахнутой шубе и поет в полный голос…

Осенью 1903 года Шаляпин часто выступает в Большом театре, готовит премьеру — оперу А. Т. Гречанинова «Добрыня Никитич», в которой исполняет заглавную роль. Артист М. С. Нароков оказался у Шаляпина в компании актеров, музыкантов, писателей. Федор Иванович, в русской рубахе и высоких сапогах, весел, общителен. Композитор А. Н. Корещенко играет на рояле фрагменты своего нового балета. Леонид Андреев и Горький беседуют о литературе. Окинув взглядом книжный шкаф, Горький замечает:

— Слушай, Федор, сколько у тебя тут всякой дряни понапихано!

Вскоре в бенефис артиста Горький подарил певцу целую библиотеку русских классиков.

Вечер у Шаляпина завершался, разумеется, пением. Нарокову запомнились «Песня семинариста», тонкая и озорная, и «Волки» на слова А. К. Толстого. «В исполнении Шаляпина эта песня потрясла меня до озноба. Пахнуло седой стариной, колдовством и нежитью.

Волки церковь обходят

Осторожно кругом.

В двор поповский заходят

И шевелят хвостом.

Близ корчмы водят ухом

И внимают всем слухом:

Не ведутся ль там грешные речи?

Их глаза словно свечи,

Зубы шила острей:

Ты тринадцать картечей

Козьей шерстью забей

И стреляй по ним смело…

Этот могучий шаляпинский крик леденил душу. И заключительные строки о мертвых старухах, и последние слова: „С нами сила Господня!“ звучали как избавление от бесовского наваждения.

Сам же он, Шаляпин, точно колдун, кружил своими пьянящими песнями наши головы, заставлял усиленно биться наши сердца».

Москву Шаляпин в эту пору любил больше Петербурга. Москвичи раскованнее, дружелюбнее, нежели сдержанные обитатели Северной Пальмиры. Ведь Частная опера, Художественный театр, абрамцевский кружок, Товарищество художников, телешовские «Среды» и множество студий возникли в Москве не случайно. Московским писателям, художникам, артистам больше, чем петербургским, присуще стремление к общению, не связанное официальным регламентом, рожденное близостью личных симпатий и творческих устремлений. Даже «петербуржец» И. Е. Репин отмечал — во всех важнейших проявлениях русской жизни Москва «недосягаема для прочих культурных центров нашего отечества».

Осенью 1902 года Горький приезжает читать труппе МХТ пьесу «На дне». Прагматичный Немирович-Данченко хочет извлечь из предстоящего мероприятия максимальный художественный и экономический результат.

«Многоуважаемый Федор Иванович! — пишет он Шаляпину. — Вы и в прошлом и в нынешнем году обещали спеть в пользу бедных наших учеников.

Знаю отлично, как Вам это трудно, и потому я устраиваю это так.

На воскресенье, 1 декабря, в фойе нашего театра, в час дня Горький будет читать „На дне“. Билетов продается всего сорок-пятьдесят штук. Плата за билет 25 руб. (многие платят больше). (От себя заметим: кресло первого ряда партера в императорских театрах стоило пять-шесть рублей. — В. Д.) Таким образом, — продолжает письмо Немирович-Данченко, — получится совершенно интимное утро. И вот я обещаю этим сорока-пятидесяти лицам, что Вы будете в театре, будете слушать пьесу, а потом что-нибудь споете совершенно запросто, даже в сюртуке. Словом, мне хочется, чтоб это Вас не утомило. Правда же, это Вам не так трудно — спеть два-три романса в фойе театра. Часа в 4–4? все кончится.

Мне бы хотелось попросить Рахманинова проаккомпанировать Вам».

Представление удалось на славу! «Горький читал великолепно, но особенно Луку, — вспоминала М. Ф. Андреева. — Когда дошел до сцены смерти Анны, он не выдержал, расплакался. Оторвался от рукописи, поглядел на всех, вытирает глаза, сморкается и говорит: „Хорошо, ей-богу, написал. Черт знает, а правда хорошо!“ Вокруг него смотрели влюбленными глазами, мы все тогда, от мала до велика, были влюблены в него; больше всех, пожалуй, К. С. Станиславский. Шаляпин обнял Алексея Максимовича и стал уговаривать: „Ничего, ничего! Ты читай, читай дальше, старик!“ Трудно описать, в каком все мы были восторге».

Спустя три недели чтение «На дне» состоялось у Л. Н. Андреева, в Среднем Тишинском переулке. Просторная квартира едва вместила всех приглашенных. Люди стояли в дверях, сидели на подоконниках.

Шаляпин знает «На дне» почти наизусть, сам находится под сильным обаянием пьесы, и это удивительным образом выплескивается на сцене. В опере А. Н. Серова «Вражья сила» он исполнял партию Еремки: критик Ю. Д. Энгель, слушавший оперу 30 сентября 1902 года (накануне Шаляпин читал «На дне» у Леонида Андреева. — В. Д.), писал:

«Еремка получился неподражаемый, точно сорвавшийся со страниц Горького, яркий и верный жизни с головы до пяток, от первого слова до последнего…»

«Присутствие» горьковских персонажей чувствовалось и в исполнении Шаляпиным концертных номеров. Газета «Новое время», рассказывая о концерте в Большом театре (вечер давался в пользу артистического убежища), отмечала: «Разудалое, отчаянное „Прощальное слово“ г. Скитальца, положенное на музыку г. Слонова, производит фурор. Действительно, г. Шаляпин поет это мощно, широко. Звуки обжигают. Поет „Дно“ с его бродящими силами. Публика не может успокоиться».

Два больших художественных события состоялись в Москве в декабре 1902 года: Шаляпин готовился к бенефисному спектаклю «Мефистофель» А. Бойто, а Московский Художественный театр выпустил премьеру «На дне». «Горький был вызван всем театром пятнадцать раз, он выходил со всеми участниками спектакля и г. Немировичем-Данченко, — писала газета „Русское слово“. — Нечто не поддающееся описанию произошло, когда Горький, наконец, вышел на выходы один. Такого успеха драматурга мы не запомним».

Горький, занятый собственной премьерой, тем не менее принимал горячее участие в подготовке шаляпинского бенефиса в «Мефистофеле». В театре должна была собраться «вся Москва», а сам спектакль становился для Горького не только художественным, но и общественным событием. Триумфу певца следовало придать социальную окраску. От имени «Среды» Горький пишет певцу приветственный адрес — программный манифест, в котором звучат пламенные политические призывы и угрозы нового героя-бунтаря.

«Федор Иванович!

Могучими шагами великана ты поднялся на вершину жизни из темных глубин ее, где люди задыхаются в грязи и трудовом поту. Для тех, что слишком сыты, для хозяев жизни, чьи наслаждения оплачиваются ценою тяжелого труда и рабских унижений миллионов людей, ты принес в своей душе великий талант — свободный дар грабителям от ограбленных. Ты как бы говоришь людям: смотрите! Вот я пришел оттуда, со дна жизни, из среды задавленной трудом массы народной, у которой все взято и ничего взамен ей не дано! И вот вам, отнимающим у нее гроши, она, в моем лице, свободно дает неисчислимые богатства таланта моего! Наслаждайтесь и смотрите, сколько духовной силы, сколько ума и чувства скрылось там, в глубине жизни!

Наслаждайтесь и подумайте — что может быть с вами, если проснется в народе мощь его души, и он буйно ринется вверх к вам и потребует от вас признания за ним его человеческих прав и грозно скажет вам: хозяин жизни тот, кто трудится!

Федор Иванович!

Для тысяч тех пресыщенных людей, которые наслаждаются твоей игрой, ты — голос, артист, забава, ты для них — не больше; для нас — немногих — ты доказательство духовного богатства родной страны. Когда мы видим, слушаем тебя, в душе каждого из нас разгорается ярким огнем святая вера в мощь и силу русского человека. Нам больно видеть тебя слугой пресыщенных, но мы сами скованы цепью той же необходимости, которая заставляет тебя отдавать свой талант чужим тебе людям. Во все времена роковым несчастием художника была его отдаленность от народа, который поэтому именно до сей поры все еще не знает, что искусство так же нужно душе человека, как и хлеб его телу: всегда художники и артисты зависели от богатых, для которых искусство только пряность.

Но уже скоро это несчастие отойдет от нас в темные области прошлого, ибо масса народная, выросшая духовно, поднимается все выше и выше!

Мы смотрим на тебя как на глашатая о силе духа русского народа, как на человека, который, опередив сотни талантов будущего, пришел к нам укрепить нашу веру в душу нашего народа, полную творческих сил.

Иди же, богатырь, все вперед и выше!

Славное, могучее детище горячо любимой родины, — привет тебе!

Иван Бунин, М. Горький, К. Пятницкий, А. Алексин, Скиталец, Н. Телешов, Евгений Чириков, Леонид Андреев, С. Скирмунт».

Вдумаемся в поздравительный текст. Считал ли сам певец собственный талант «даром грабителям от ограбленных»? Чувствовал ли он «трагичность разрыва с народом»? Ощущал ли себя несчастной «жертвой режима», вынужденной быть «слугой чужих пресыщенных людей, для которых искусство только пряность»? Наконец, согласен ли был принять на себя роль провозвестника социальных преобразований? Да полно! Радость жизни и творчества переполняет его в эти годы, он кумир российской и европейской публики, желанный гость королевских и княжеских дворов, наконец, друг талантливейших своих современников, никакого «разрыва с народом» у него нет, как нет и «комплекса ограбленного», и тяжкой зависимости от «власти имущих»… И уж совсем странно звучит вложенная Горьким в уста Шаляпина неотвратимая угроза поклонникам: наслаждайтесь моим искусством, пока народ не призвал вас к ответу и не сказал грозно: «Хозяин жизни тот, кто трудится» (кстати, прямая цитата из роли Нила в «Мещанах»).

Адрес был заключен в изящно инкрустированный ларец и прочитан уже в ходе ресторанного застолья после спектакля: видимо, вся его выспренняя декларативность, многозначительность и помпезность растворились в тостах, лобзаниях, объятиях и речах во славу процветающего юбиляра и великого отечества.

Однако еще до знакомства с Горьким имидж Шаляпина энергично формировали журналистика и публика. Триумфальные приемы на сцене Русской частной оперы Мамонтова, в миланском театре «Ла Скала», в императорском Большом театре, овации, триумфы, венки с лентами «Гениальному самородку», «Великому художнику», «Борцу», репортажи, интервью, портреты, восторги критики… К началу века Шаляпин прочно вписан в культурный контекст времени. Сценические образы, житейский облик, публичное поведение Шаляпина восхищают публику мощью таланта, игровой импровизацией, рождают ассоциации, влияют на моду, взгляды, образовывают вокруг его неординарной фигуры некую духовную и художественную ауру. «Самородок», «талант из низов» — социальные ярлыки прилипли к певцу. Но одновременно — «кумир публики», «царь-бас», «великий кудесник», «творец-художник» — он становится «символом эпохи», ему подражают, на него ссылаются, его именем ниспровергают неколебимые, казалось бы, авторитеты.

Горький-идеолог «выстраивает» имидж Шаляпина в другой — идеологической — плоскости: на основе уже циркулирующего в сознании публики «образа народного самородка» он «лепит» из артиста плакатно пропагандистскую фигуру «горлана-главаря». Приветствие писателей «Среды», написанное Горьким к бенефисному спектаклю «Мефистофель» 3 декабря 1902 года, — это программный манифест, полный политических поучений и угроз обществу, сконцентрировавший в себе мотивы «песен» о Соколе, о Буревестнике, обличительных монологов из «На дне», «Мещан», «Дачников», «Детей солнца». Горький властно навязывает Шаляпину бунтарское мышление, обряжает в костюм баррикадного лидера и таким преподносит общественному мнению.

Хотел ли Шаляпин выступать в облике «народного мстителя», провозвестника грядущих мятежей?

Пройдет немного времени, и артисту придется все чаще отвечать друзьям и недругам на категоричный вопрос: с кем же он? Но пока возбужденные поклонники всех рангов и сословий осаждают подъезды театра, а «Среда» дружно занимает отведенную ей ложу Большого театра и до хрипоты вместе с «грабителями» кричит «браво!», «бис!». Ну а потом — привычное: «Эй, ямщик, гони-ка к „Яру“!»…

Видимо, в последний момент приветственный адрес решили в театре со сцены не оглашать — Горький передал его артисту после застольной речи в ресторане Тестова. Тем не менее миф о «революционере» запущен в оборот. «Могучим крылатым воителем», «вождем небесных революций» называют критики шаляпинского Демона. А писатель А. С. Серафимович увидел в зале разодетых и пресыщенных людей, которые «…уже не думали хорошо или дурно звучит голос, хорошо или дурно играет тот, кто прежде был Шаляпиным. Бездна злобного презрения заливала, давила их. А сатана не унимался. Он оторвал сытую, уверенную толпу от обычной обстановки, от обычного комплекса чувств и ощущений, и все чувствовали себя маленькими, жалкими и ничтожными». Этот фонтан горячих восторгов не охладила даже ироническая реплика критика Н. Д. Кашкина: «Не хватало только, чтобы Демон разбрасывал листовки „Долой самодержавие!“».