БЕДА МУЖИКА НИКИТЫ
БЕДА МУЖИКА НИКИТЫ
«Глухая армия». Унылая жизнь — строй да муштра, ученья да наряды. «Направо», «налево», «ряды сдвой» — топчут, топчут бравы ребятушки, невеселые мужички, пыльный плац сапожищами, а позади у каждого затерявшаяся в бескрайных просторах и томительных годах деревенька, нищее хозяйство, измученная баба с голодными чадами — им теперь, без работника, без кормильца, конец. Муж на службе, а жена в нужде. В рекрутчину — что в могилу. Солдатчина…
И явился к Гаршину герой. Не молодой человек «гаршинской закваски», с пытливым умом, чуткой совестью, тонкой красотой мыслей и чувств. Другой герой, совсем новый — «низенький человек, с несоразмерно большим животом, унаследованным от десятков поколений предков, не евших чистого хлеба, с длинными, вялыми руками, снабженными огромными черными и заскорузлыми кистями», человек, который о сложных проблемах не задумывается, который четырех-то слов подряд запомнить не может, потому что, по мнению фельдфебеля, «понятия у него ни к чему нет». Мужичонка. Солдатик. Но ради него, сеятеля и хранителя родной земли, лбы и груди подставляли под пули, шли в «глухие армии» вольноопределяющиеся «гаршинской закваски». Шли, чтобы разделить с мужиком, солдатом, его беду. Не могли спокойно смотреть, как «мужик страдает». И пронесенную через всю жизнь, но так и не написанную книгу «Люди и война» Гаршин начал рассказом о мужицкой беде.
Точно гром, грянула она над головой низенького, нескладного человека роковым словом «Годен!» и раскатилась звонким хохотом полковника, воинского начальника: «Но только в гвардию не попадет. Ха-ха-ха!»
Не будь Иван Петрович, приемный отец Никиты, темным и неграмотным, усыновил бы парня — не взяли бы его. Да ведь бедному-то мужику «ничего этого не известно». И осталась семья — старик, три бабы да трое детей — без единственного работника. Вот горе так горе…
Одна беда в доме, другая на пороге. У дверей управы встретил Ивана Петровича с Никитой «дюжий мужик в новой дубленке, большой бараньей шапке и хороших сапогах».
— Что ж ты должок-то, забываешь, что ль? — спросил у старика.
— Никак невозможно, Илья Савельевич, то есть вот как, никак нельзя! Уж вы малость пообождите. Горе-то у нас такое!
— Ну, ладно, ладно, поговорим еще…
А Иван Петрович думал: где уж тут старый долг отдавать! Надо у Ильи Савельича опять взаймы молить— обряжать Никиту на службу. Пришла беда— отворяй ворота…
Целую неделю бабы выли. Никита все молчал, храня на своем лице застывшее выражение покорного отчаяния. Потом надел котомку и пошел.
Никакого богатства не было у бедняка Никиты — нищий угол, две руки с огромными заскорузлыми кистями да тяжелая, беспросветная работа. И это у него отняли. А во имя чего?..
…«Направо», «налево», «ряды сдвой» — не может понять Никита нехитрой солдатской премудрости. Не помогают ни подзатыльники, ни затрещины. «Шаг вперед», «коли»… От конюшен доносится на плац привычный запах лошадиного пота, и штыки на солнце взблескивают, как косы. Едкие струйки текут по лбу, жгут глаза, спина ноет, руки отказываются служить. И все впустую, никакого дела нет. Только форма одна. Вроде велемудрой науки, которой название «словесность».
«Что есть солдат?», «Что есть знамя?»…
«Никита очень хорошо знает, что такое солдат и что такое знамя; он готов со всевозможным усердием исполнять свои солдатские обязанности и, вероятно, отдал бы жизнь, защищая знамя…» Но не грохочут пушки, трубы не играют «сбор» — и остается непонятная книжная премудрость, пустой разговор…
«Знамя есть священная хоругвь…»
— Знамя есть, которое корю… хоруг…
— На три дневальства не в очередь!
И Никита благодарит бога. Дневальство для него не наказание — удовольствие. Дневальство — это носить воду, колоть дрова, топить печи, мыть полы. Дневальство — это дело, работа. А работу Никита понимает и умеет исполнять.
…Горькая судьбина выпала на долю крестьянина Никиты Иванова.
И явился к Гаршину новый герой — «очень добрый молодой человек, среднего роста, с бритым подбородком и великолепно вытянутыми, как острые палочки, усами». Не «гаршинской закваски» молодой человек. Другой герой — прапорщик Александр Михайлович Стебельков. Неспособный юноша, исключенный из гимназии за неуспеваемость, Саша Стебельков над серьезными проблемами не задумывался. Он думал лишь о хлебе насущном. О даровом хлебе. Он искал места в жизни, чтобы не за свой счет жить. И нашел — армия.
Позади — обедневшая семья, опостылевшая гимназия, строгий надзор юнкерского училища. В настоящем — сорок рублей содержания, новенький кошелек, полурота солдат, вальсы в офицерском клубе. Впереди… О! Впереди! «Можно и до генерала», — мечтает прапорщик Стебельков. Хорошо, очень хорошо… Где-то теперь гимназические товарищи? Прежде все смеялись над ним; ну, а нынче?.. Небось в университете сидят, голодают… Посмотрели бы на неуспевающего Сашу Стебелькова — на золотые эполеты, на новенький кошелек, на серебряные часы с золотой цепочкой! Дослужиться бы до генерала — уж тогда задал бы!.. Хорошо, очень хорошо! А пока — до двух лежание в кровати; папироска, «Нива», в два обед, после двух «Русский инвалид», разговоры с товарищами о службе, о производстве в чин, содержании и, наконец, «вихрь вальса» с майорской дочерью. Хорошо!
…Счастливо сложилась судьба прапорщика Александра Михайловича Стебелькова.
Две судьбы — солдата и офицера — пересеклись в неуютной комнате прапорщика, которому Никиту отдали в денщики.
Работа совсем ушла из Никитиной жизни. Остался только «призрак дела» — одеть барина, подать самовар, вычистить господские сапоги, подмести пол, раздеть барина. «Обязательное ничегонеделанье», которое было жизнью для прапорщика, оказалось казнью для мужика. Казнью потяжелее, чем фельдфебельские затрещины и повороты на плацу. Слабели руки, бесконечными становились дни.
День и ночь лежит Никита на шинельке в передней. Лежит и думает. О чем?.. Бог знает! Об избушке ли, вросшей в землю, насупленно глядящей оконцами из-под низко надвинутой на лоб крыши?.. О ребятишках ли, пузатых и тонконогих, дрожащих на печи? Об измученной ли бабе, с потемневшим лицом, узловатыми пальцами и пустыми бессильными мешочками грудей?.. О чем еще?.. Да скорее всего о колосьях, о тех, что пробили землю, вытянулись, налились — и осыпались неубранными.
Лежит Никита на шинельке в передней. Тяжкую думу думает. Трудно мужику. В комнате сладко зевает, поворачиваясь на бочок, их благородие прапорщик Стебельков. Ему хорошо, очень хорошо!
Гудит и зазывает ветер, бьет хлопьями снега в окно. И каждому снится сон. Два сна — два итога, два взгляда в будущее.
Громом бальной музыки оборачивается вой ветра. Посреди ярко освещенной залы — генерал Стебельков. Все блестит и мелькает вокруг. Проносятся пары. Люди в разных мундирах спрашивают его приказаний. Носятся ординарцы. Что он сделал великого, за что его возносят, Стебельков не знает. О чем его спрашивают, не слышит. Что сам приказывает, не понимает. Только чувствует: он, Стебельков, — герой.
А Никите снится, будто лежит он в своей избе. И ветер воет на дворе. Никита один, никого нет вокруг. Он кричит — и вся изба наполняется людьми, деревенскими знакомыми. Но все они мертвые. Мертвые. «Здравствуй, Никита, — говорят ему. — Твоих, брат, никого нету, всех бог прибрал! Все померли».
…Горькая судьбина выпала на долю Никиты Иванова.
Тургенев нередко привозил в Ясную Поляну литературные новинки. На сей раз он извлек из чемодана третий номер «Русского богатства» за 1880 год. Протянул Льву Николаевичу: «Прочтите как-нибудь». Протянул словно бы небрежно, между прочим. Он не любил пафосными рекомендациями влиять на чужое мнение.
Вечером Толстой раскрыл журнал. Там, где надо: на сто девятой странице. «Гаршин. «Люди и война» (глава первая)». Иван Сергеевич, несколько волнуясь, отправился в парк погулять. Часа через полтора возвратился, увидел лицо склонившегося над книгой Толстого и улыбнулся, довольный.
Вскоре Тургенев писал Гаршину:
«С первого Вашего появления в литературе — я обратил на Вас внимание, как на несомненный, оригинальный талант; я следил за Вашей деятельностью — а Ваше последнее произведение (к сожалению, неоконченное) — «Война и люди» — окончательно утвердило за Вами, в моем мнении, первое место между начинающими молодыми писателями. Это же мнение разделяет и гр. Л. Н. Толстой, которому я давал прочесть «Войну и людей»…»
И еще Тургенев писал:
«Каждый стареющий писатель, искренне любящий свое дело, радуется, когда он открывает себе наследников: Вы из их числа».