«ТОМОВ ПРЕМНОГИХ ТЯЖЕЛЕЙ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ТОМОВ ПРЕМНОГИХ ТЯЖЕЛЕЙ»

Небольшая книжка не залеживалась на магазинных полках. За два года были распроданы два издания. Ее покупали, тотчас прочитывали и передавали друг другу. Ее горячо хвалили, от нее морщились, о ней спорили. Мало кто, перевернув последнюю страницу, оставался равнодушным. Книжка называлась: «Всеволод Гаршин. Рассказы. С.-Петербург. 1882 г.».

Первая книга гаршинских рассказов вышла через два месяца после его возвращения из Ефимовки. Гаршин мечтал о ней еще там, в деревне, когда хватала за горло тоска, рожденная одной упрямой и страшной мыслью: «Я не могу писать». Он подсчитывал количество страниц в своих немногих (и десятка не наберешь!) рассказах, он оценивал их: «Если в них нет большого уменья и блеска, то все-таки есть одно достоинство: писал я их искренно, не сочиняя, а выкладывал на бумагу то, чем действительно душа мучилась». И тут же сообщал с напускным практицизмом: «Хочу продать рассказы кому-нибудь», «сколько… может быть, за рассказы», «думаю продать рассказы». От этих слов веет рябининским ужасом!

…Гаршин нетерпеливо читал корректуры, торопил типографию, злился из-за цензурных задержек — он хотел поскорее взять в руки эту первую свою небольшую книжицу. Когда будущего не было, издание рассказов казалось необходимым итогом, памятником некоему писателю Гаршину. Но получилось не так. Книжка стала одновременно итогом и началом, не крышей — этажной площадкой: выше еще вел путь. Через несколько дней после выхода «Рассказов» Гаршин писал:

«С книжкой я все дела покончил… Послезавтра засяду писать, просто руки у меня чешутся, так хочется что-нибудь новое выдумать».

Будущее начиналось снова.

…Журналы и газеты публиковали на книгу рецензии. Называли: «молодым талантливым писателем», «талантом», «симпатичным талантом». Признавали: «лиризм», «искренность и задушевность», «оригинальность, сжатость, отчетливость». И тут же иные осуждали сурово: Гаршин — «певец уныния… полного разложения веры в грядущее и в самих себя»; «его воззрения в высшей степени скептичны и неопределенны», он скептически относится «к нашей борьбе», он оставляет в стороне «общественные интересы и всякого рода злобы дня».

На первый взгляд куда как прогрессивно! Вроде бы «критика Гаршина слева». И примеры как будто убедительные (они почти во всех статьях одни и те же) Герой «Ночи» умирает, не начав борьбы? Умирает. Пальма говорит: «Только-то?» Говорит…

Но ведь вот что интересно: вся эта вроде бы «критика слева» велась совсем не слева. Не стояли на левом, самом прогрессивном фланге русской печати авторы статей, упрекавшие Гаршина за «ироническое» отношение «к общественным идеалам и задачам», объявлявшие, что талант его силен «субъективными свойствами», наконец утверждавшие, что Гаршин «вообще не является выразителем умственных и нравственных стремлений какой-либо части современного нам общества…»

И наоборот. От всей этой «критики слева» защищали писателя именно те, кто должен был бы в первую очередь обрушиться на Гаршина за антиобщественные настроения в его творчестве, если бы таковые настроения только были. Общественную значимость и силу гаршинских рассказов подчеркнул и анонимный рецензент «Отечественных записок», и революционер-народоволец П. Якубович, выступивший со статьей в «Русском богатстве».

Зачем же понадобилось благонамеренным господам при оценке гаршинского творчества вооружаться левыми лозунгами? Да потому что заявить, что Гаршин далек от злободневных общественных интересов, что общественные идеалы чужды ему, значит попытаться изолировать писателя от общества, от времени, сгладить острую критику действительности, которая заполняла его рассказы. Гаршин «не является выразителем… стремлений какой-либо части общества», он «не с явлениями жизни знакомит вас, а с чувствами, которые возбуждаются ими», он силен «субъективными свойствами». Но коли так, то, следовательно, и протест Гаршина не был протестом общественным, и «проклятые вопросы», над которыми бился писатель, интересовали лишь его самого, и жгучие чувства, мучительные думы гаршинских героев тоже их личное дело.

Благонамеренные критики твердили о пессимизме Гаршина, о мрачном взгляде на жизнь, которая-де «представляется ему в ужасающих формах». Они словно бы не замечали, что, отрицая пытку «чистым обществом», на которую обречена Надежда Николаевна, Гаршин требует чистоты и справедливости человеческих отношений; что, отрицая торгашеское искусство Дедова, Гаршин борется за идейную убежденность искусства Рябинина; что, отрицая эгоизм Алексея Петровича, Гаршин говорит о необходимости слияния с общей жизнью народа. Эти критики не пожелали увидеть за гаршинским отрицанием го, что он утверждал, за отчаянием — разглядеть протест, за мучительной болью, которой жгли сердце «проклятые вопросы», — страстное желание их решить. «Левой» фразой благонамеренные господа хотели приглушить социальное звучание гаршинских рассказов, под «левым» выкриком таились либеральные «умеренность и аккуратность».

«Гаршин сильнее всех молодых писателей будит мысль читателя; он волнует и терзает нас так же, как терзаются его герои, как, очевидно, сам он терзается. И эти терзания… знакомы всей лучшей части нашей интеллигенции…

Общественный смысл и общественное значение имеет эта маленькая книжка, рассказы Всеволода Гаршина».

Вот как характеризует Гаршина и его книгу народоволец Петр Якубович.

В его характеристике чувствуется желание ясно определить место Гаршина в обществе и своем времени. Причем писатель и его творчество рассматриваются с подлинных позиций левого фланга, которые ничего общего не имели с фразерством тех, что играли в героев. Якубович связывает Гаршина с русским революционным движением. «Некоторые важные, специально-русские черты жизни» (имеется в виду революционное движение) сыграли огромную роль в формировании Гаршина как личности и как писателя. Они, с одной стороны, затормозили развитие «его отчаяния и скептицизма» (то есть вселили в него надежды), с другой — «увеличили его муки», «разредив окружающий мрак, сделали его, быть может, более зловещим, более способным леденить кровь и наводить трепет» (в лучах революционного подъема еще страшнее, еще неприемлемее показались «ужасающие формы» действительности).

Герой Гаршина не может «жить, как единицы» (читай: борцы-революционеры), но он и не может «жить, как все». От гаршинского пессимизма путь не к отчаянию забившегося в нору обывателя, а к протесту. Такой протест еще не выливается в революционное действие, но это беспощадный протест (недаром Якубович говорит о ненависти Гаршина) десятков и сотен, которых разбудила революционная волна, которые больше уже не смогут спать.

Пробуждающегося человека, ощупью, но уже настойчиво ищущего света и выхода из бездны мрака и лжи, увидел в произведениях Гаршина и анонимный рецензент из «Отечественных записок».

Гаршин пишет и о «представителях щучьих идеалов, носителях девиза «гррабь!», но подлинный его герой — это «человек, задумавшийся над самим собой, над окружающим миром с его горем и страданиями, человек неудовлетворенный». Такая неудовлетворенность вовсе не ведет к отчаянию и безысходности. Гаршин утверждает: «Исход есть!», — говорит рецензент и приводит как доказательство слова из «Ночи» о необходимости жить интересами человеческой массы. «Нужно выбирать одно из двух: или жить во имя щучьих идеалов, или силою любви и страдания искупить несправедливость и зло одряхлевшего и развращенного мира».

В «Отечественных записках» была напечатана также статья Н. Николадзе «Борцы поневоле». Она существенно отличается от анонимной рецензии. Герои Гаршина не «гиганты современности», доказывает автор. Это «смирные и добродушные» натуры, которые поставлены обстоятельствами перед необходимостью как-то участвовать в общей борьбе. Они не могут ни втянуться в нее активно, ни убежать от нее. «Судьба навязала им борьбу, требующую несравненно более пламенных чувств и сил во сто крат могущественнее тех, какими располагают эти натуры».

Но и со своей точки зрения Николадзе защищает Гаршина от обвинений в том, что он-де проповедует мрачное отчаяние и самоубийство, подрывает веру в полезность борьбы. Критик защищает Гаршина за счет его героев. У Гаршина свой герой, считает Николадзе. Писатель не касается тех, кто умеет любить и ненавидеть всеми фибрами души, да таких пока еще и мало.

Интересен финал статьи Николадзе: здесь утверждается сила и пафос «Attalea princeps» — произведения, из которого иные критики как раз и тщились вывести мрачный и антиобщественный гаршинский пессимизм. (Между прочим, сказку о гордой пальме одобрительно оценил и Якубович, увидевший в ней своеобразное отражение «общего подъема духа в нашем молодом поколении».)

Любопытное явление! Те, что совсем недавно скептически и настороженно относились к борьбе, теперь смаковали реплику пальмы — знаменитое «Только-то?», укоряли Гаршина («лучше умереть в этой борьбе, чем постыдно изнывать в рабстве»), закрывали глаза, не желали видеть героизма несмирившегося дерева, его «неудержимой жажды свободы» (слова Якубовича). А. «Отечественные записки», которые из-за этого самого «Только-то?» три года назад отвергли сказку, теперь, будто не замечая пресловутой реплики, читали в образе героини пальмы воплощение призыва к борьбе.

В чем дело? Есть ли логика и последовательность в этой странной переоценке ценностей? Есть! Логика Времени. Когда трещали решетки темницы, когда герои ходили по улицам, «Только-то?» исхода (пусть даже имевшее свой смысл) мешало борьбе. Но настало иное Время. Разорванные прутья клетки заменили новыми, прочными, ночь упала на оранжерею, растения спали, и болтуны играли в героев. О, как нужен был призывный крик боевой трубы! Зов к свободе, к свету читался теперь в сказке Гаршина, а не страшное «Только-то?», ставшее в годы безвременья обыденной жизнью.

«Если так томятся и страждут создания, которым сам бог велел расти в оранжереях, — писал Николадзе, — если и они вынуждены вступать в борьбу… если и они одолевают, не нуждаясь в победе и не ища ее благ, то судите сами — что должны чувствовать дубы могучие, задыхающиеся в оранжерее и вполне способные выдержать невзгоды родной природы».

…Небольшая книжечка. Восемь маленьких рассказов. Спорили читатели. Не о сюжетах и метафорах — о своей жизни. Спорили критики. Не о литературных делах — о борьбе. Равнодушных не было. За два года — два издания. Книжку покупали, читали, передавали друг другу.