ПОСЛЕДНИЕ МАЗКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНИЕ МАЗКИ

Живопись всегда была рядом. Дома висел на стене подаренный Репиным пейзаж. Малороссийские мазанки напоминали далекое детство, Ефимовку. От них веяло покоем. Тревогу рождал репинский «Иван Грозный». В багровом сумраке ковров таились кровь и насилие, и странно было угадывать свои черты в окровавленном царевиче, убитом произволом.

Тревожило репинское полотно «Не ждали» (говорили, что в лице революционера тоже можно найти гаршинские черты). Картина напоминала: неожиданно может открыться дверь — и войдут вчерашние герои.

Тревожили ярошенковские портреты. Художник писал тех, кто в тяжкую ночь нес людям свет и надежду, — Салтыкова-Щедрина, Глеба Успенского, Менделеева, Стрепетову.

Живопись была рядом.

Были «четверги» у Репина. Собирались художники и писатели. Бурное веселье сменялось страстными спорами об искусстве. Они обрывались внезапно, как и начинались. На середину мастерской выходил худощавый человек с измученным, вдохновенным лицом деревенской кликуши. Встряхивал пальцами густую солому волос, властно читал стихи. Это был Фофанов — любимец Репина.

Были «субботы» у Ярошенко. Здесь собирался цвет культурного Петербурга. Здесь тоже интересно говорили, читали стихи, жарко спорили. Одно только было незыблемо, вне нападок и обсуждений, — основные принципы Товарищества передвижников. Чистоту их свято оберегал хозяин дома, «совесть художников», как его называли.

Были знаменитые товарищеские обеды передвижников. Так художники отмечали открытие выставок. Среди тех, кого приглашали на эти обеды, только двое не были живописцами — химик Дмитрий Иванович Менделеев и писатель Всеволод Михайлович Гаршин.

Гаршин сидел за столом, заваленным рукописями. И столько печального укора было во взоре его, что людям трудно было взглянуть ему в глаза. Таким написал своего друга Репин.

Портрет Гаршина, сделанный Репиным, появился на пятнадцатой выставке передвижников зимой 1887 года. Человек смотрел с холста на посетителей выставки, и молчаливо укорял их, и убеждал быть лучше. А живой Гаршин пробирался в толпе от картины к картине, у одних не задерживался, возле других останавливался надолго и что-то быстро заносил карандашом в свою книжечку.

Вскоре в «Северном вестнике» была напечатана последняя статья Гаршина об искусстве — «Заметки о художественных выставках».

В чем назначение художника? Зачем пишет он свои картины? Ответом на этот вопрос, всегда волновавший Гаршина и героев его, открывается статья. Художник помогает людям познавать мир, проникать в сущность жизненных явлений: «Художник увидел, понял, поставил перед глазами, и видят все, до сих пор слепые». Но, значит, и художником может быть не всякий, кто умеет водить по холсту кистью? Да, утверждает Гаршин, подлинный художник — это «человек, который лучше видит и может передать другим то, что он видит».

«Христос и грешница» Поленова и «Боярыня Морозова» Сурикова — из многих картин пятнадцатой передвижной выставки Гаршин выбрал эти две, чтобы показать, как настоящий художник открывает перед зрителем мир.

Статья Гаршина — пример того, как глубоко умеет настоящий зритель понять и почувствовать этот мир, открытый художником.

Гаршин то как бы переступает раму картины и становится свидетелем и участником изображенных событий, то, наоборот, вызывает героев картины из их прошлого в. свой сегодняшний день.

Разные эпохи, разные страны — древняя Иудея и Россия семнадцатого века; разные сюжеты — сцена из легенды о Христе и действительный эпизод борьбы раскольников; даже время года разное — жаркое палестинское лето и морозная русская зима. И все же Гаршин смело связал одну картину с другой, объяснил каждую с точки зрения исторической и в каждой увидел то, что волновало его современников.

Уже в самой теме, которой Гаршин объединил оба полотна, — преступница и толпа — была заложена злободневность. И Гаршин не собирался этого скрывать. Наоборот.

Он словно для того и рассказывал историю мифической грешницы, чтобы спросить потом: «Не видим ли мы каждый день на наших улицах таких же грешниц?» Рядом с иерусалимской «блудной женой» вставала Надежда Николаевна, вставала петербургская девушка, которую грубо и безжалостно волокли в участок те, кто толкнул ее на панель и пользовался ее «услугами».

Он словно для того и разбирал подробно историю Аввакума, Морозовой, других раскольников, чтобы сказать: «дикая, чуждая истинной человечности идея», «бездушные призраки» владели душой этих людей, но убежденность, готовность пойти на любые муки во имя победы своего дела всегда были подвигом. И, перечеркивая мрачные фигуры протопопа и боярыни, вставали в памяти читателей образы иных борцов, убежденных и самоотверженных. И многое означали для читателей заключительные гаршинские слова: если человек «угнетен, если он в цепях, если его влекут на пытку, в заточение, в земляную тюрьму, на казнь, — толпа всегда будет останавливаться перед ним и прислушиваться к его речам; дети получат, может быть, первый толчок к самостоятельной мысли, и через много лет художники создадут дивные изображения его позора и несчастия».

Так «читал» русскую живопись писатель-передвижник Гаршин. За год до смерти художественный критик возродился в нем. Статья о творениях Поленова и Сурикова была лишь началом. Он собирался продолжить обзор картин пятнадцатой выставки, побеседовать с читателем об Академии художеств, написать специальную статью о Репине, о его значении для русского искусства. Не успел…

Гаршин многого не успел.

От поры до времени являлся ему давно знакомый трагический образ учительницы Радонежской. Все просил: «Напиши! Напиши!» Гаршин брался за перо — и бросал. Что-то не было еще додумано, решено.

В толстую тетрадь, похожую на конторскую книгу, заносились планы и первые наброски для большого исторического романа о Петре. Труды по истории постепенно завладевали письменным столом и книжными полками. А прочитать предстояло еще много — «томов 200». Роман замышлялся серьезный — о борьбе нового и старого на Руси. Прогулки по Петербургу стали целеустремленными — Гаршин ходил теперь по петровским местам.

Потом зачастил вдруг в университет и в несколько дней написал рассказ, да еще с «фантастическим елементом».

Молодой ученый, обнаруживший таинственные, неведомые прежде явления в природе, пытается убедить в реальности своего открытия ученых скептиков, цепляющихся за догмы. Борьба с косностью обходится ему дорого — он сходит с ума, но доказывает свою правоту. И вывод: в науке не может быть нетерпимости, познание безгранично, нужно искать.

В минуту душевного смятения Гаршин сжег рассказ. И тут же пожалел: вещь была с настроением — такую заново не напишешь.

Зато осталась в живых маленькая сказочка про хвастливую лягушку-путешественницу — единственная детская из всех сказок Гаршина.

Первая статья из «Заметок о художественных выставках» да крохотная «Лягушка-путешественница» — вот и все, что создал писатель за последний год жизни. Многого он не успел.

Но Гаршин успевал, больной, измученный мрачными мыслями и предчувствиями, выполнять задания Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым, членом которого состоял. Он хлопотал о пособии госпоже Розановой — она ютится с тремя ребятами в маленькой комнате — и беспокоился о воспитании ее детей. Он отыскал у каких-то знакомых госпожу Лидтке — «все, что надето на ней… ей не принадлежит, равно как и пища, которою она поддерживает свое существование». Он отправился в ночлежку и, ползая по нарам, нашел там опустившегося «на дно» корреспондента «Петербургского листка» Железнова, чтобы хоть чем-нибудь помочь ему. Он написал письмо книгоиздателю Сытину, который без его ведома перепечатал «Красный цветок», и, «не желая никакого вознаграждения для себя лично», решительно потребовал, чтобы Сытин сделал пожертвование в пользу нуждающихся литераторов.

Гаршин не искал покоя, не оберегал себя от тяжелых впечатлений! Потому что это был Гаршин. Потому что для него любовь к людям вообще была еще и любовью к нищему старику журналисту Лебедеву, и ко вдове Ступишиной с сыном, находившейся «в весьма тяжелых обстоятельствах», и к безыменной проститутке, которую били агенты и дворники на ночной петербургской улице.