РОССИЯ. 1855 ГОД. ФЕВРАЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РОССИЯ. 1855 ГОД. ФЕВРАЛЬ

В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе,

Зимы ждала, ждала природа.

Снег выпал только в январе…

Несколько недель шли проливные дожди. Потом внезапно повалил снег, ударили морозы. Россия не сводила глаз с Севастополя. Защитникам Севастополя приходилось тяжело. Адмирал Нахимов, назначенный военным губернатором города и командиром порта, каждый день объезжал передовые. Видел трудный героизм бойцов. Вздыхал украдкой. Добрым словом приободрял раненых. Неустрашимой храбростью воодушевлял усталых, замерзших героев. С гордостью и радостным удивлением узнавал всякий раз о подвигах солдат и матросов.

Отряд лейтенанта Бирюлева шесть раз за сутки ходил в штыки против правого фланга французских позиций и выбил неприятеля из занятых им ложементов. После боя Бирюлев быстрым шагом обошел захваченную траншею, заглядывал в знакомые, еще возбужденные лица. «Молодцы, ребята! Спасибо!» Спросил: «Где Кошка?» — «Ранен…»

Севастопольцам приходилось тяжело. Не хватало оружия, боеприпасов, продовольствия. Обозы, скрипя, тащились по ухабистым, разбитым российским дорогам. Лихоимцы из военного ведомства сколачивали миллионы на копеечном солдатском довольствии.

В первых числах февраля был издан «высочайший манифест», коим Николай I, помышляя «не медля об усилении данных нам от Бога средств для обороны Отечества… с полным упованием на милость Его, с полным доверием к любви наших подданных», повелевал «приступить к Всеобщему Государственному Ополчению».

Газеты публиковали отклики. Дворянские собрания торопились пылко приветствовать манифест. Некий «верноподданный Александр Бахметев», предводитель дворянства Харьковской губернии, захлебываясь в собственной преданности, писал «великому Царю-Отцу»: «Всемилостивейший Государь! Располагайте нами, повелите нам идти поголовно, и тогда, с мечом в руках, с молитвою в сердцах, радостно воскликнем: „С нами Бог! За Царя и Отечество!..“»

Верноподданный Александр Бахметев был убежден: не дворянам Харьковской или иной губернии повелит царь-отец идти поголовно, не им надевать армяк из серого крестьянского сукна длиною на один вершок выше колена и шаровары из серого же крестьянского сукна. Недаром гласил последний параграф Положения о государственном ополчении: «За ратников Ополчения, которые будут убиты в сражениях или умрут от ран, в деле с неприятелем полученных, выдаются обществам и помещикам зачетные рекрутские квитанции…»

Те, кому предстояло сражаться и умирать в Крыму, откликнулись на манифест по-своему. Словно огонь по сухому ельнику, пронеслась по Киевщине весть: кто запишется в ополчение, «в казаки», получит волю и землю. В селах составляли списки, отменяли барщину, выбирали свое управление. Это было пострашнее английских паровых судов и французской пехоты. Против безоружных мужиков из девяти уездов выступили шестнадцать эскадронов конницы, две роты саперов и батальон егерей.

Мусоля пальцы, господа привычно перелистывали страницы газет; прикидывая доходы, отыскивали в объявлениях нужный товар.

От Симбирского приказа общественного призрения объявлялось, что «он назначает в продажу за неплатеж долга приказу недвижимое имение титулярной советницы Надежды Александровой Невельской… заключающееся в крестьянах… с принадлежащею к ним землею…».

В сельце Заварове Тарусского уезда Калужской губернии продавались пятьдесят три души штабс-ротмистрши Марфы Кривцовой, которые вместе с землею стоили две тысячи рублей.

Господин Ефремов, владелец имения Новоселки, Чирьево тож, в Тульской губернии, продавал своих крестьян — торопился, видно! — «кому угодно с землею и на своз».

По рукам ходили в списках потаенные стихи студента Главного педагогического института Николая Добролюбова, сочиненные «на смерть помещика Оленина, убитого крестьянами за жестокое обращение с ними». Замирая от страшной правды, люди читали срывающимся голосом про «самого», про царя:

…Но неведом

Ему язык высоких дум;

Но чужд он нравственным победам,

Но груб и мелочен в нем ум.

Но шесть десятков миллионов

Он держит в узах, как рабов,

Не слыша их тяжелых стонов,

Не ослабляя их оков.

О Русь! Русь! долго ль втихомолку

Ты будешь плакать и стонать,

И хищного в овчарне волка

«Отцом-надеждой» называть?

По ночам император Николай I часами лежал без сна в кровати, уставясь в темноту. Чудилось ему, как под острыми, насмешливыми взглядами подходит он к столу, на котором аккуратно разложены бумаги, — условия позорного мира. Он вскакивал. «Нет! Нет!» А наутро, пряча отчаяние в холодных, остекленевших глазах, разглядывал в телескоп стоявший под Кронштадтом английский флот. Война была проиграна. Оставалась одна надежда — Евпатория. Если бы удалось захватить ее!

До обеда государь ездил в манеж смотреть маршевые батальоны. Холодный, резкий ветер бил в лицо — царь кутался в легкий плащ. Гордо вскинув голову, он сидел в санках недвижный, как изваяние. Все прижимались к тротуару, сторонились, уступали дорогу — санки легко мчались в пустоте. По обе стороны улицы стоял, вытянувшись «смирно, Санкт-Петербург — «вычищенная и выбеленная лейб-гвардия, безмолвная бюрократия, несущиеся курьеры, неподвижные часовые, казаки с нагайками, полицейские с кулаками, полгорода в мундирах, полгорода, делающий фрунт, и целый город, торопливо снимающий шляпу, и… все это лишено всякой самобытности и служит пальцами, хвостом, ногтями и когтями одного человека, совмещающего в себе все виды власти — помещика, папы, палача, родной матери и сержанта…» (Герцен).

В манеже государь смотрел маршевые батальоны, которым предстояло отправиться на Крымский театр, и думал о Евпатории. Слабая надежда.

Офицер легкой № 3 батареи 11-й артиллерийской бригады Лев Толстой, узнав, что готовится нападение на Евпаторию, попросился в ударные части; ему отказали. Весь февраль Толстой почти ничего не писал, читал тоже мало. Читал «Горе от ума».

Евпаторийская операция закончилась неудачей. Вновь проявили героизм и самоотверженность солдаты русские (сто шестьдесят раненых по собственной воле вернулись в строй), и вновь многопудовые гири гнилости и бессилия крепостной России повисли на ногах у победы. Русские пушки не стреляли по неприятелю, когда он у всех на виду наступал на наш левый фланг. Один из очевидцев докопался до истины: «…пороху оставалось по одному заряду в пушках, который нельзя было выпустить, чтобы не лишить прислугу того убеждения, что пороху еще довольно».

Император Николай ездил в легком плаще смотреть маршевые батальоны и простудился. Впрочем, он продолжал заниматься делами.

О неудаче под Евпаторией царь узнал 14 февраля. Надежда рухнула. Пятнадцатого наследник по его указке писал главнокомандующему русскими войсками в Крыму генерал-адъютанту и адмиралу Меншикову: «…Государь, с прискорбием известившись о Вашем болезненном теперешнем состоянии… высочайше увольняет Вас от командования Крымскою армиею…»

Государь слег в постель. Семнадцатого доктор Мандт уверял государыню, что «опасности никакой нет в состоянии его величества». Восемнадцатого утром самодержец всея Руси скончался. Во дворце и среди медиков, в литературном мире и в простом народе ходили слухи, что царь отравился.

«Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», — писал Шелгунов. — Точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать».

В Петербурге заседала «печальная комиссия», разрабатывала огромный — в полтораста пунктов со множеством подпунктов — документ, содержавший подробнейшее описание ритуала похорон покойного императора. С газетных полос, из уст представительных лиц лились слезные потоки официальных соболезнований. И люди в разных концах России провозгласили: «Слава богу!» — и пили за смерть его.

Вчерашний наследник, новый царь Александр II, вместо того чтобы навсегда сокрыть, разболтал в своих посланиях и манифестах последние слова отца, в коих тот благодарил «славную верную гвардию», спасшую его трон в 1825 году. И Герцен язвительно крикнул вослед «печальной колеснице», перед которой согласно установленному ритуалу тащили сорок четыре ордена и девять корон Николая:

— …Отчего же Николай не мог в эти тридцать лет забыть «дурные четверть часа», проведенные им при защите Зимнего дворца 14 декабря 1825? Отчего, умирая, вспомнил он этот день и за него благодарил гвардию? Оттого, что он понял с начала своего воцарения, что его трон только силен силой.

Торжественно ползла по Петербургу колесница, окруженная принцами крови, сановниками и генералами. А в далеком Севастополе напевали, оглядываясь, удалую солдатскую песню:

Царь на Меньшика серчал,

И в ту пору захворал

На одном смотру.

И отправился на небо,

Видно, в нем была потреба, —

И давно пора!

Россия не сводила глаз с Севастополя. Князя Меншикова сменил князь Горчаков. Высокопреосвященный Иннокентий архиепископ Херсонский и Таврический обещал в своих проповедях: «Много еще прольется слез и крови…»

Солдаты и матросы стояли насмерть — шел шестой месяц обороны города. Адмирал Нахимов каждый день объезжал позиции. Приободрял раненых. Воодушевлял усталых. Перебирал в памяти минувшие полгода и до боли остро чувствовал, как страстная любовь к ставшим ближе детей родных севастопольцам заполняет все его существо. На Малаховом кургане вспомнил Корнилова, боевого командира, друга. Не в пример царю, не о себе — о России подумал в последние свои минуты Корнилов. «Отстаивайте же Севастополь!» — сказал на смертном одре. Нахимов долго стоял недвижно, смотрел на мерцавшее невдалеке море. Обернулся, сказал окружавшим свое привычное: «Будем стоять. Без Севастополя у России на Черном море флота нет…» Затянутыми в перчатку пальцами смахнул — от ветра, что ли? — навернувшуюся слезу.

Суровым выдался в России февраль 1855 года. Но сквозь метели и вьюги прорывался уже неуловимо пахнувший весной ветер. Россия жила надеждой, ждала перемен.

…2 февраля был рядовой, будничный день, необычный разве только своей неповторимостью, как и всякий день, уходящий навсегда в прошлое.

2 февраля 1855 года в имении «Приятная долина» Бахмутского уезда Екатеринославской губернии родился Всеволод Гаршин.