…НАВРУТ!
…НАВРУТ!
Девяносто третий год. Москва. Танки стреляют по Белому дому.
«Известия» от 5 октября. Там — документ. Его назвали «Письмом 42-х»:
Нет ни желания, ни необходимости подробно комментировать то, что случилось в Москве 3 октября. Произошло то, что не могло не произойти из-за наших с вами беспечности и глупости, — фашисты взялись за оружие, пытаясь захватить власть. Слава Богу, армия и правоохранительные органы оказались с народом, не раскололись, не позволили перерасти кровавой авантюре в гибельную гражданскую войну, ну а если бы вдруг?.. Нам некого было бы винить, кроме самих себя. Мы «жалостливо» умоляли после августовского путча не «мстить», не «наказывать», не «запрещать», не «закрывать», не «заниматься поисками ведьм». Нам очень хотелось быть добрыми, великодушными, терпимыми. Добрыми… К кому? К убийцам? Терпимыми… К чему? К фашизму?
И «ведьмы», а вернее — красно-коричневые оборотни, наглея от безнаказанности, оклеивали на глазах милиции стены своими ядовитыми листками, грязно оскорбляя народ, государство, его законных руководителей, сладострастно объясняя, как именно они будут всех нас вешать… Что тут говорить? Хватит говорить… Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?
Мы не призываем ни к мести, ни к жестокости, хотя скорбь о новых невинных жертвах и гнев к хладнокровным их палачам переполняет наши (как, наверное, и ваши) сердца. Но… хватит! Мы не можем позволить, чтобы судьба народа, судьба демократии и дальше зависела от воли кучки идеологических пройдох и политических авантюристов.
Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали:
1. Все виды коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений должны быть распущены и запрещены указом президента.
2. Все незаконные военизированные, а тем более вооруженные объединения и группы должны быть выявлены и разогнаны (с привлечением к уголовной ответственности, когда к этому обязывает закон).
3. Законодательство, предусматривающее жесткие санкции за пропаганду фашизма, шовинизма, расовой ненависти, за призывы к насилию и жестокости, должно наконец заработать. Прокуроры, следователи и судьи, покровительствующие такого рода общественно опасным преступлениям, должны незамедлительно отстраняться от работы.
4. Органы печати, изо дня в день возбуждавшие ненависть, призывавшие к насилию и являющиеся, на наш взгляд, одними из главных организаторов и виновников происшедшей трагедии (и потенциальными виновниками множества будущих), такие как «День», «Правда», «Советская Россия», «Литературная Россия» (а также телепрограмма «600 секунд») и ряд других, должны быть впредь до судебного разбирательства закрыты.
5. Деятельность органов советской власти, отказавшихся подчиняться законной власти России, должна быть приостановлена.
6. Мы все сообща должны не допустить, чтобы суд над организаторами и участниками кровавой драмы в Москве не стал похожим на тот позорный фарс, который именуют «судом над ГКЧП».
7. Признать нелегитимными не только съезд народных депутатов, Верховный Совет, но и все образованные ими органы (в том числе и Конституционный суд).
История еще раз предоставила нам шанс сделать широкий шаг к демократии и цивилизованности. Не упустим же такой шанс еще раз, как это было уже не однажды!
А. Адамович, А. Ананьев, А. Афиногенов, Б. Ахмадулина, Г. Бакланов, З. Балаян, Т. Бек, А. Борщаговский, В. Быков, Б. Васильев, А. Гельман, Д. Гранин, Ю. Давыдов, Д. Данин, А. Дементьев, М. Дудин, А. Иванов, Э. Иодковский, Р. Казакова, С. Каледин, Ю. Карякин, Я. Костюковский, Г. Кузовлева, А. Кушнер, Ю. Левитанский, академик Д. С. Лихачев, Ю. Нагибин, А. Нуйкин, Б. Окуджава, В. Оскоцкий, Г. Поженян, А. Приставкин, Л. Разгон, А. Рекемчук, Р. Рождественский, В. Савельев, В. Селюнин, Ю. Черниченко, А. Чернов, М. Чудакова, М. Чулаки, В. Астафьев.
Судя по всему, к Виктору Астафьеву организаторы письма обратились в последний момент. К Евтушенко не обращались. Однако он и не мог бы присоединиться к требованию применения репрессий. Но это документ постфактум: силу уже применили.
Это правда — Евтушенко всю жизнь дрался за отказ от войны в любом ее варианте. Тот же разгон Союза писателей произошел в форме его победительного появления в Доме Ростовых без оружия и, естественно, без оруженосцев. В 1993-м в знак протеста против войны в Чечне он отказался от получения ордена Дружбы из рук президента.
Правда, у него были стихи о револьвере Маяковского:
чтобы стрелять,
стрелять,
стрелять,
стрелять.
Но та ли это стрельба? Если и та, то в плане суицида. На который, собственно, и походил расстрел парламента.
В 1993-м он показал другой вариант жизнедеятельности. Это был результат того, о чем когда-то вспоминал не самый близкий к нему, но справедливый Николай Старшинов.
…Но до памяти Евтушенко мне очень далеко… Он читает множество стихов, пристально следит за всем, что печатается в периодике, особенно пристально и даже ревниво за людьми талантливыми. А о том, какова его память, может дать представление следующий пример.
Лет двадцать назад (в 1972 году. — И. Ф.), когда в издательстве «Художественная литература» отмечалось 25-летие работы в редакции Николая Васильевича Крюкова, произошел такой случай.
На юбилее с поздравлениями выступали все присутствующие поэты. А их было около тридцати — М. Луконин, С. Куняев, Вас. Федоров, И. Шкляревский, А. Марков, Л. Кондырев и другие. Все они говорили о высоком профессиональном уровне редактора, о его прекрасном вкусе, о широте его литературных взглядов, о его такте.
А когда очередь дошла до Евтушенко, он сказал следующее:
— Дорогие друзья! Как приятно видеть, что на юбилее Николая Васильевича столько хороших и разных поэтов. И всех их редактировал или будет редактировать наш юбиляр. Я вас всех люблю, читаю, помню. Вот Василий Дмитриевич, наверное, думает, что я не знаю его стихов, — обратился он к Вас. Федорову, — не люблю их. Нет, люблю и помню…
И он прочитал стихотворение Федорова.
— А ты, Лева, — обратился он к Кондыреву, — тоже, наверное, думаешь, что я не читаю тебя. Нет, читаю и помню!
И он прочитал стихи Кондырева.
Таким образом он прочитал по стихотворению почти всех присутствующих поэтов, хотя бы по нескольку запомнившихся ему строк. А ведь он не мог знать, кто будет присутствовать на этом юбилее. Значит, и не мог специально подготовиться к подобной мистификации…
Память — вещь расширительная. Антология «Строфы века», вышедшая сначала на английском в издательстве «Даблдэй» (Doubleday, США) под названием «20 Century Russian Poetry», есть памятник памяти. Память — это работа. Память — это благодарность. Память — это учеба. Поэзия есть память.
Русский вариант, точнее — оригинал, вышел двумя годами позже. В Минске. Издательство «Полифакт». Презентация сигнального экземпляра антологии произошла в Политехническом — 23 мая 1995 года.
На страницах евтушенковской антологии высказались 875 авторов. Отзывов о ней было меньше, но тоже немало. Татьяна Бек, например, в «Литгазете» отозвалась благожелательно, но не без упреков: почему нет таких-то, когда есть такие-то? Сколько голов, столько претензий. Задним числом действительно ясно, что в сферу актуальной (то есть текущей) поэзии забежали авторы, существование коих уже тогда было под вопросом. Но это не отменяет колоссальной значительности общей картины.
Евтушенко прав, говоря о том, что они с Евгением Витковским сработали как целый институт. Участие Витковского — научного редактора — весьма заметно в охвате поэтической диаспоры, да и современные малоизвестные авторы, очевидно, во многом обязаны ему.
Плюралистично поступил «Новый мир» в номере втором 1996 года, дав слово четырем критикам. Правда, больше это походило на литературоведческий коллоквиум с небольшими рефератами.
«Достойный себя монумент» — отзыв Е. Н. Лебедева (доктор филологических наук, профессор Литературного института). Резюме:
Что можно сказать в заключение? Это действительно самая большая «книга для чтения» по русской поэзии XX века (в жанровом определении издания научный редактор более прав, чем составитель). Воистину бездонная память Евгения Евтушенко воздвигла достойный себя монумент. Можно добрым словом помянуть его усилия по восстановлению исторической справедливости к поэзии и личности Николая Глазкова и других поэтов, извлеченных из небытия. Многие молодые авторы, неожиданно попавшие в «золотой фонд» поэзии XX века, должны Бога молить за Евгения Евтушенко. Что же касается большинства комментариев, то их автору неплохо было бы учесть одну из любимых поговорок Пушкина: «То же бы ты слово, да не так бы молвил».
Книгу эту будут читать и апологеты, и критики. Она единственная в своем роде покамест. История XX века присутствует в ней лишь отчасти — ровно настолько, насколько она касается истории непрекращающегося противоборства Евгения Евтушенко с самим собой.
А. Пурин (петербургский поэт) резюмирует с самого начала — с заголовка своего отзыва: «Царь-книжка», с соответственным запевом:
Вес: три с лишним кг. Габаритные размеры (в картонном футляре): 300?220?55. Суперобложка. Приложен плакат — очень странный, надо сказать, с витающим в облаках скелетом Пегаса. Перед титулом вклеен «сертификат призового розыгрыша», снабженный «отрезным талоном» и украшенный гравюрками ? la Biedermeier, напоминающими о казначейских билетах Российской империи или о чугунных Меркуриях с фасада питерского Елисеевского магазина — о союзе труда и капитала. Смесь фальшивого бидермайера и залежалого модернизма, представленного «видиомами» А. Вознесенского, придает особый нуворишский шик внешнему виду изделия, которое несомненно будет отмечено одной из полиграфических премий. Цена, разумеется, свободная и изменчивая, но живо ассоциирующаяся с размерами месячных пенсий знакомых старушек. Но на то и «сертификат»: кроме возможности мусических наслаждений покупатель приобретает еще и прагматическую мечту… Название — по-детски эгоцентрическое: Евгений Евтушенко «Строфы века».
В. Кулаков, исследователь и апологет неподцензурного стихотворства советской поры, гнет свою линию: «Преждевременные итоги».
Зачем вообще ломиться в открытую дверь, сея панику по поводу стремительной «макдональдизации» всей страны и «дамоклова меча цензуры равнодушия»? Да, поэтическое поколение Е. Евтушенко (вернее, лишь часть его, о чем Евгений Александрович почему-то забывает) — последнее поколение «профессиональных поэтов, живущих на эту профессию». Что ж, пора овладевать смежными профессиями — например, переводить детективы Макдональда. Или торговать в «Макдональдсе». Что тут такого трагического? Профессионализм в поэзии вовсе не в том, чтобы «жить на эту профессию». Да и вообще «профессиональный поэт» — чисто советское явление. (Выпускник философского факультета Ю. Карякин сказал как-то в телеинтервью: «У нас в дипломах написана страшная вещь — “философ”».) Поэзия, освобождаясь от соблазнов литературной карьеры, по-моему, только выигрывает. Это ведь лишь в советском государстве поэтам (опять же лишь некоторым) жилось, как поп-звездам. И нечего обижаться на нынешнее «равнодушие» публики. Те, кому стихи действительно нужны, не исчезли, и количество их не уменьшилось.
Эссе Михаила Леоновича Гаспарова «Книга для чтения» надобно привести целиком:
В этой большой книге есть одна небольшая, но важная обмолвка. Она сделана составителем на первой странице и исправлена научным редактором на шестнадцатой. Е. Евтушенко дал книге подзаголовок: «Антология русской поэзии». Е. Витковский поправил: не антология, а книга для чтения. Это правда так. Антология — это отбор, это канон, это организация вкуса. А книга для чтения — это книга для чтения: на всякий вкус, чтобы каждый нашел в ней что-то для себя. Как книга для чтения это издание великолепно. Дети называют такие книги «книжка про все-все-все». Она большая, читать ее — все равно что ходить экспедициями по целому континенту: он велик, и при каждом новом чтении попадаешь в местности, не похожие на прежние. Кому не понравится одно — понравится другое. Эта книга будет «ошеломляющим открытием» для многих — объявляет составитель в предисловии. Ошеломляющим или нет — это зависит от темперамента каждого отдельного читателя; но спасибо составителю скажут, наверное, все, кто любит поэзию. Я нашел здесь очень много для себя нового в последних разделах книги, другие, вероятно, найдут больше в начальных, — и если им это доставит такую же радость, как мне, то Евтушенко по праву сможет гордиться этой книгой. А кто любит не искать новое, а перебирать старое и обидится, не найдя чего-то знакомого и любимого, пусть попробует сам составить такую книгу для чтения, положив на нее двадцать лет.
Как антология это издание тоже очень интересно, однако, может быть, не тем, чем кажется составителю. Я сказал бы, что эта книга, безоговорочно прогрессивная по мысли, и благородна по чувствам, — лучший монумент культуры сталинской эпохи. По крайней мере по трем признакам.
Во-первых, гигантомания. 875 поэтов, 1050 страниц, а сколько стихотворений — я не считал. Меловая бумага, цветные иллюстрации, несколько килограммов веса. Это не упрек составителю. Вероятно, такое оформление в стиле «Книги о вкусной и здоровой пище» задано серией («Итоги века. Взгляд из России»). Но, право же, оба образца Евтушенко — «Русская поэзия XX века» И. Ежова и Е. Шамурина (1925) и «Чтец-декламатор» Ф. Самоненко и В. Эльснера (1909) — выглядели скромнее, и это было им на пользу.
Во-вторых, идеологичность. Я тоже думаю, что было бы лучше, если бы Россия в XX веке могла обойтись без революции, советской власти, сталинского террора и шельмования Пастернака. Но я остерегся бы упоминать об этом на каждой второй странице — хотя бы потому, что самые правильные высказывания, примелькавшись, не замечаются, а навязываясь, раздражают. Отбирать стихи по их оппозиционности — ничуть не лучше, чем отбирать стихи по их верноподданности, как это делалось в неудобозабываемое время. Начинать биографическую справку словами «из дворян» умели и семьдесят лет назад; тогда это считалось хулой, теперь хвалой — только и всего. Да, конечно, поэт в России больше, чем поэт; но почему из этого получается, что поэзия в России меньше, чем поэзия? «Печальный пример того, как поэт ставит политику выше поэзии и, переставая быть поэтом, не становится серьезным политиком» — эти слова Евтушенко на стр. 256 относятся не только к С. Родову. А слова на стр. 28: «В его поэзии боролась искренняя, но вульгарная гражданственность с истинно лирическим началом» — не только к Н. Минскому.
В-третьих, эгоцентризм. Конечно, эгоцентрична каждая культурная эпоха, но сталинская была откровеннее всех, объявляя всю мировую историю лишь предисловием к бесклассовому раю. Так и здесь создается впечатление, что вся русская поэзия XX века была лишь пьедесталом для поколения 30-х годов рождения и лично для Евг. Евтушенко. Из заметок о самых разных поэтах мы узнаем и его генеалогию (дважды), и благодарный перечень тех, кто помогал ему и его сверстникам (длинный), и что «формальные поиски Елагина были близки к Евтушенко и Вознесенскому», и что стихотворение А. Коренева 1944 года «вообще евтушенковское», и что Арсений Альвинг интересен только тем, что у него учился Генрих Сапгир, а Вячеслав Иванов вообще неинтересен. Вряд ли это намеренно: просто здесь, как у неумелого фотографа, искажается перспектива, и то, что ближе, кажется и больше.
Все это не укор, а констатация. Три четверти XX века мы прожили в советской культуре, и если эстетика наших «итогов века» вся оттуда, то это только естественно. А «книгу для чтения» это не портит. Ее гигантским масштабам мы, читатели, обязаны тем, что находим здесь столько нужного нам. А постоянно слышимый комментарий автора придает единство материалу огромному и очень трудно объединяемому. Пусть все меридианы на этой карте сходятся на поколении 30-х годов рождения — по материку поэзии все же легче ходить с такой картой, чем без карты. А удастся ли сделать такую же монументальную антологию следующему поколению — скажем, 50-х годов рождения, — это мы еще увидим.
Я бы предложил переиздавать эту книгу каждые двадцать пять лет, всякий раз с переработкой. Тогда мы увидим, как выравнивается перспектива и перестраивается система поэтических ценностей. Я думаю, что составитель не стал бы против этого возражать.
Но если ее будут переиздавать даже без переработки, я прошу исправить в ней два недоразумения: на стр. 30 и 255. Стихотворение О. Чюминой «Кто-то мне сказал…» — это перевод стихотворения Метерлинка (очень известного), а стихотворение Н. Минаева «Когда простую жизнь…» — это пародия на стихи Георгия Иванова («Я не пойду искать…» из «Садов»). А ведь ни переводы, ни пародии — по программе издания — в антологию не включаются. Разве что невольные.
«Новый мир» дал четыре взгляда на «Строфы века» под общей шапкой: «Царь-книга для чтения и… для раздражения?». То есть амбивалентно-синтетично. Похоже, раздражение превалирует. Это не касается М. Л. Гаспарова. Его отношение к советской культуре вспышкой поверхностного раздражения не назовешь. Он говорит по делу. Более того. Его собственный профессиональный интерес к именам второго или десятого ряда, а то и вовсе к авторам без каких-либо имен — черта, роднящая его самого с… Евтушенко.
Однако. Монументальные формы евтушенковского фолианта, хотя и напоминают, скажем, солиднейший том Пушкина 1937 года (отмечался столетний «юбилей» гибели поэта), выдуманы отнюдь не в сталинском политбюро. Евтушенко шутит о «библейском» сходстве. Кроме того, амплитуда имен от Случевского до Кричевского как-то не вяжется с содержанием и духом сталинской культуры, к которой конечно же имеют отношения имена загубленных режимом поэтов. Ну а тот факт, что русские строфы XX века рождались по преимуществу на территории СССР, говорит только в их пользу: поэзию невозможно уничтожить, и евтушенковская автоантология — весомейшее свидетельство сего факта.
На основную цель антологии составитель недвусмысленно указал во врезке к собственной подборке: «Я надеюсь, что хотя бы часть моих грехов мне простится за эту антологию, по которой во многом будут судить о прошедшем XX веке в наступающем XXI». В сущности, он так и понимает свое дело вообще: поэзия — свидетельство о времени. Качественное свидетельство. Именно некачественность стихов он и относит к своим грехам: первая книжка — «очень плохая», а в течение жизни «я самым искренним образом написал и, к сожалению, напечатал очень много плохих стихов, и моя профессиональная жизнь не может быть примером сосредоточенности и разборчивости».
Что он включил в «Строфы века» своего? «Окно выходит в белые деревья…», «Свадьбы», «Со мною вот что происходит…», «Одиночество», «Когда взошло твое лицо…», «Бабий Яр», «Наследники Сталина», «Два города», «Карликовые березы», «Граждане, послушайте меня…», «Казнь Стеньки Разина», «Идут белые снеги…», «Последняя попытка».
Только и всего. Но — безошибочно, если исходить из его задачи.
Все-таки арифметика иногда незаменима и в сфере поэзии: у Бродского для антологии отобрано 910 строк — это полнокровная книга, десять антологических страниц. Столько же страниц он отдал разве что своему любимцу Глазкову. Половину (466 строк) Бродский представил составителю сам для американского варианта антологии. Тогда они с Бродским договорились, что у него будет столько же строчек, сколько у Евтушенко и Вознесенского. Тот отбор Бродского составителю не понравился.
Пополнив его подборку на свой вкус, Евтушенко продемонстрировал определенную объективность своей работы, пристрастной в целом. Именно объективность продиктовала ему необходимость напечатать таких авторов, как Алексей Марков или Станислав Куняев. Он не замкнут и стилистически: щедро подан Николай Тряпкин, «поэт с ярко выраженным фольклорным началом».
Более того. Евтушенко в этой антологии — своем итоговом высказывании о русской поэзии XX столетия — бывает и осторожен. Это проявилось, скажем, в той же врезке о себе: «Моя бабушка по отцу — Анна Васильевна Плотникова — полурусская, полутатарка — родственница романиста Данилевского, и через него — по нечетким версиям (курсив мой. — И. Ф.) — родственница Маяковского».
В общем, Россия уже почти 20 лет переваривает антологический труд Евтушенко, не совсем понимая, что это за блюдо, более чем раблезианское по масштабу. Особых благодарностей не слышно, или они звучат под сурдинку.
А он уже идет по новым антологическим тропам. Тропам? Скорее — трассам. Подготовлен трехтомник «В начале было Слово… 10 веков русской поэзии». Первый том вышел в издательстве «Слово / Slovo» (2008).
Общий охват трехтомника — русский фольклор, поэзия Древней Руси и творчество поэтов XVIII, XIX и XX веков. В первый том входит устная народная словесность, а также — «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, «Слово о полку Игореве» в собственном переложении и новая русская поэзия от Василия Тредиаковского до Александра Пушкина.
В евтушенковском «Слове о полку Игореве» происходит его старая, вечная история: конфликт лирики с эпосом. Эту вещь сочинил не Автор «Песни», как называл древний шедевр Пушкин. Ее написал Евтушенко: голос, рифмы, богатый набор фирменных технических приемов и средств. Странным образом этот раешный стих и зарифмованный фразовик больше смахивают на ушкуйнические поэмы Василия Каменского. Сам автор признавался, что танцевал от собственной «Казни Стеньки Разина».
Синтез неологизмов («в обним», «страдань») с архаикой («Тоска разлиясе по Русской земли») тоже указывает на футуристический праисточник этого эксперимента. Меньше всего удалась середина поэмы — о княжеских междоусобицах. Оригинал явно не поддавался рифмовке, трудно вогнать в стих то, что для стиха не предназначено. Тест для каждого лирика, взявшегося за «Слово…», — разумеется, плач Ярославны.
В Путивле плачет Ярославна,
одна на крепостной стене,
о всех, кто пал давно, недавно,
и о тебе, и обо мне.
По-вдовьи кличет, чайкой кычет:
«Дунайской дочкой я взлечу,
рукав с бобровой оторочкой
в реке Каяле омочу.
Не упаду в полете наземь,
спускаясь к мужу своему,
и на любимом теле князя
крылами нежно кровь зажму».
…………………………………
В Путивле плачет Ярославна,
одна на крепостной стене,
и слезы, опускаясь плавно,
сквозь волны светятся на дне…
Нет, это не перевод и не переклад. Это стихотворение Евтушенко. Причем Евтушенко, вспомнившего о себе раннем, о песне «Бежал бродяга с Сахалина», о девке, игравшей на гармошке. И нет здесь ни раешника, ни фразовика, ни Каменского, ни кого другого, кроме Евтушенко. Получился ли эпос? Трудно сказать. Он бледнее непобедимого евтушенковского лиризма. Такие лирические дерзости, как «Рады мазанки — даже самые масенькие», да еще в финале симфонии, все-таки превышают возможности эпоса. Сочтя поражением перевод «Слова…» Заболоцкого по причине строгой строфики и рифм, коих нет в оригинале, самому себе он позволил самую смелую евтушенковскую рифму: «озверелую — ожерелие» и пр. Или даже гумилёвскую: «змиево — Киева».
Не соглашаясь с академиком Гаспаровым, Евтушенко называет гипотетический трехтомник антологией. «Это моя личная пирамида Хеопса». Как у колымского бульдозериста Сарапулькина. На его взгляд, антология и есть книга для чтения.
Он сам — книга для чтения.
Эта книга постоянно пишет. Начав в августе 1991-го, 2 апреля 1993-го он заканчивает роман «Не умирай прежде смерти». Подзаголовок — Русская сказка.
Тринадцатого июня 1993 года Ирина Ришина берет у Евтушенко интервью на целую полосу «Литгазеты» (в конце интервью помещен рассекреченный документ за подписью Юрия Андропова). Не успев привыкнуть снова к московскому времени, вернувшийся из Америки Евтушенко умчался на станцию Зима, где праздновалось 250-летие этого сибирского городка, и для него, как видно, представлялось просто невозможным оказаться в такой день где-то в другом месте.
«— Как живет сегодня твоя демократически настроенная в дни путча станция? Пока ты был там, я успела прочесть твой роман и помню эпизод, где помощник Президента, принимавший 19 августа со всех сторон звонки поддержки, протянул тебе трубку: “Белый дом? — еле уловил я среди шипения, потрескивания и каких-то посторонних голосов хриплый, но в то же время тоненький, как паутинка, чей-то голос: — Белый дом? Говорит станция Зима Иркутской области. Мы с вами. Вы слышите нас, Белый дом? Мы с вами…” Может, это вымысел, ведь не документальное повествование — роман. Так какое настроение у земляков сегодня? Изменилось там что-то? Ты летал туда, кажется, год назад.
— Не вымысел, но чудо, что именно в тот самый момент, когда я находился в кабинете помощника Ельцина, заговорила моя Зима. <…>
В этот раз я прилетел в Зиму на ее 250-летие — как видишь, она старше Соединенных Штатов. Я один из трех почетных граждан моей крошечной родины, и поверь, это для меня означает больше всех других наград. Надо было прочесть землякам что-то новое — такое, что добавило бы им чуть побольше надежды. Добавлять безнадежности — не мой удел. Это стихия пламенных “патриотов”, спекулирующих на наших бедах. Нет, патриотизм и злорадство есть вещи несовместные…<…>
— Но ты все-таки избегаешь впрямую ответить: что изменилось на станции Зима за год? Или в чем изменился твой собственный взгляд на Россию из Америки по сравнению со взглядом на Россию со станции Зима?
— Я не избегаю — я подбираюсь к этому ответу, я его ищу внутри себя, внутри истории. Раньше я ездил за границу с радостью обнять земной шар, у всех нас украденный холодной войной, но и с некоторым страхом — я все время боялся, что меня не пустят обратно. А сейчас я стал возвращаться со страхом. С инстинктивной брезгливостью жду новых попыток втянуть меня в какие-то междоусобные политические стаи, в так называемую литературную борьбу, подменяющую литературу. <…>
Глубинка сообразила, что она теперь сирота, но зато свободная и, чтобы выжить, ей надо крутиться самой. Но в поисках выживания глубинка, как и центр, вместо производства бросилась в спекуляцию. Особенно неприятно, что этим занялась молодежь. Потерянное для производства поколение — я считаю, что это очень опасно.
На зиминском рынке раньше всегда были местные шерстяные вязаные носки, варежки, колуны сельской ковки, разноцветные красавцы-половики, мягкие чесанки, расписанные розами, меховые малахаи. Ничего этого не увидел — сплошная распродажа китайского…
— Тебя долго не было дома, и злые языки злословят, что тебе не до нас…
— Но разве в Америке я работал не на Россию? С сентября 1992-го по май 1993 года я читал в американском университете города Талса, штат Оклахома, курс лекций “Русская поэзия — ключ к русской душе”. Помимо преподавания в Талсе я больше 20 раз выступил с чтением стихов в других городах США, в Нюрнберге, Лондоне и в Иерусалиме на книжной ярмарке, где был представлен мой роман “Не умирай прежде смерти”, изданный на русском языке американским издательством “Либерти”. Одновременно я передал этот роман нашим издателям, но, увы, началась тянучка, меня подвели. Лишь теперь наконец его собирается выпустить такое серьезное издательство, как “Московский рабочий”.
— А когда последний раз ты выступал в Москве?
— Лет 5 назад. За это время в Москве, по-моему, не висело ни одной поэтической афиши — ничьей. <…> Меня запугивают, что 21 июля в концертный зал “Россия” никто не придет. Ну что ж, если на мои концерты придут всего-навсего две-три бабушки, я буду читать на полную катушку и только для них, как когда-то на площади Маяковского. Не предавшие поэта его читатели — самые драгоценные.
— Но ведь до площади Маяковского, где в 1957 году собралось в День поэзии тысяч 40 слушателей, читать начинали в книжных магазинах. Помню, в 56-м году Симонов, Луконин и ты читали в книжном магазине на Моховой, и неожиданно огромная толпа заставила вас выйти на улицу.
— Но ты не заметила, что в этой толпе была 19-летняя Белла Ахмадулина. А я-то нашел ее глаза своими глазами сразу. <…> У меня в Петербурге вот-вот выйдет сборник избранной любовной лирики “Нет лет”. На днях я зашел в московский Дом книги на Новом Арбате — предложить устроить там встречу с читателями и продажу сборника с автографами. “Я ходила на все вечера поэзии когда-то, — сказала директор. — А теперь почти нет современных русских и вообще русских книг. Приходится продавать какую-то полицейскую дребедень, от которой уже тошнит. Как прекрасно, что вы сами к нам пришли. Конечно же, мы устроим вам презентацию книги…”
Два убежища современной молодой поэзии — в двух очаровательных магазинчиках: “Гилея” на улице Фрунзе и “Литературный салон” в Казачьем переулке на Ордынке. Это две маленькие, но крепенькие крепости русского поэтического авангарда. Вернувшись оттуда, обложился книжками и читаю, чтобы дополнить свою антологию русской поэзии XX века. Мы так зациклены на политике, что можем не заметить гения.
— Это та антология, которую три года ты делал в “Огоньке”?
— Я начал составлять эту антологию для американского издательства “Дабльдэй” еще 18 лет назад. Задача была объединить всех лучших русских поэтов века: и “белых”, и “красных”, исходя из единственного критерия — качества поэзии. И в этом случае — собирательская стратегия лоскутного одеяла: лоскуток к лоскутку. Тогда переправлять рукопись по почте было невозможно. Выручила Марина Влади: ее не смели обыскивать в аэропортах, потому что она приняла хитроумное решение стать членом ЦК ФКП. После долгих мытарств антология будет напечатана к началу учебного года в “Дабльдэй”. Это самая большая антология иностранной поэзии, когда-либо выходившая на английском, — 1072 страницы, 250 поэтов: от Константина Случевского до Ильи Кричевского, убитого в августе 1991 года.
— А когда антология выйдет у нас? Получается, англоязычный читатель будет лучше знаком с русской поэзией века, чем наш.
— За этот подвиг взялось новое издательство “Полифакт”, объявив на антологию подписку под названием “Строфы века” (главный редактор серии — Анатолий Стреляный). Но русский вариант будет еще больше — 80 печатных листов в одном томе крупного, библейского формата с текстом в два столбца!!! Уже не 250, а примерно 550 поэтов (как видим, за полгода до выхода у «Строф века» была другая арифметика. — И. Ф.).
— А роман “Не умирай прежде смерти” тоже сработан там или ты начал писать его еще здесь, сразу после путча?
— Лет пятнадцать назад бывший знаменитый вратарь “Динамо” Хомич, прозванный в Англии 1945 года “Тигром”, пригласил меня в составе сборной по футболу СССР (ветеранов) поиграть в Молдавию. Ветераны играли медленно, а вот почерк, видение поля волшебно сохранились. Молдавские болельщики скинулись и купили для “Тигра” в перерыве роскошный ковер с алыми цветами, чтобы вратарю было полегче падать. Я написал страниц двадцать повести “Матч ветеранов”, но потом она почему-то заглохла. Повесть воскресла во мне, когда 19 августа на баррикадах я снова увидел некоторых моих футбольных кумиров, оставшихся в живых. И во мне все сразу связалось в тугой узел — и путч, и футбол, и любовь…<…>
Хотим мы этого или не хотим, сама жизнь есть переплетение политики и самого интимного. Было ведь сказано — если вы не занимаетесь политикой, политика занимается вами. “Доктор Живаго” не политический роман, но политика начала заниматься им, да еще так палачески. Почему? Да потому, что Пастернак поставил историю любви выше истории как таковой. А политика взяла да и взревновала…<…>
— А почему в подзаголовке романа — “Русская сказка”?
— Есенин когда-то написал: “Лицом к лицу лица не увидать”. Этот роман есть попытка разглядеть лицо века и лица его героев и антигероев в упор. Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе легко узнаваемы, и многое в их портретах построено на фактах. Но есть и неизбежный элемент гипотезы. Откуда я, на самом деле, могу знать, о чем действительно думал Горбачев в Форосе, что думал Ельцин, играя в теннис со слишком поддающимся ему партнером, или что было в душе Шеварднадзе, когда охранники ему не дали попить воды из родника его детства? Исторические романисты имеют дело с покойниками, которые вряд ли станут оспаривать приписываемые им мысли, а вот живые — кто знает… Поэтому я и нашел спасительный подзаголовок — “Русская сказка”, давая понять читателям, что мысли моих героев, их разговоры с собой не подслушаны мной, а воображены или довоображены… Этот подзаголовок предупреждает всех, кто охоч искать обязательно конкретных людей под такими персонажами, как, например, Кристальный Коммунист, Демократ-прорубист, Скромно Элегантный Демократ, Маршал, Генерал со Шрамом. Это образы собирательные, хотя в некоторых случаях конкретность может обманчиво перевешивать символику… Поэтому я советую читателям не заниматься скрупулезным выяснением — кто на самом деле мои персонажи, а просто-напросто догадываться об отдельных чертах, не идентифицируя полностью ни с кем конкретно…
— Ну, три героя — три президента не спрятались под псевдонимами. Сегодня они видятся тебе другими, изменилось отношение к ним?
— Конечно, мое отношение к ним всем менялось, как менялись они, события вокруг них и как менялся я сам. Глава “Носки для президента” по времени ее написания на год ближе к Ельцину — герою трех августовских дней, чем глава “Прощание с красным флагом”, с горечью написанная тогда, когда стали уже ясны непредугаданные трагические последствия непоправимого решения в Беловежской Пуще. Однако думаю, что, если бы путч удался и империю начали сохранять от развала при помощи танков, трагедия была бы еще непоправимей. Глава о Шеварднадзе написана в самом начале грузино-абхазского конфликта, который тогда еще не принял таких кровавых форм, как сегодня. Люди иногда оказываются заложниками обстоятельств, а потом уже не могут остановить развитие событий. История предупреждает, что в этнических войнах никогда не бывает полностью виновата только одна сторона. Сейчас заниматься выяснением, кто виноват больше, кто меньше, кто начал, а кто продолжил, никакого смысла не имеет…<…> Пусть и читатель догадывается: высказываюсь ли я в том или ином случае устами своих героев».
Аннотацию к русскому изданию романа написал несомненно автор:
«Это детектив, герой которого — грустный и очаровательный следователь Пальчиков — русский молодой Мегрэ.
Это политический роман о тайных пружинах путча в августе 1991 года.
Это исповедальные воспоминания Евтушенко о его любимых женщинах, о том, как его пытались завербовать в КГБ.
Это новеллы о том, как сборная СССР по футболу попала в публичный дом в Чили, о тайной любви Маршала Советского Союза, о малоизвестных сторонах личной жизни Ельцина, Горбачева, Шеварднадзе.
Это романтическая история любви великого футболиста к отчаянной сибирской скалолазке, которые любили друг друга даже в чертовом колесе.
Это роман, над которым можно поплакать и посмеяться, но бросить на половине нельзя».
Исчерпывающая (само)характеристика. Можно добавить — роман написан под знаком Пастернака и в соперничестве с ним. Начиная с отправного пункта, тоже сформулированного Пастернаком:
Мы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по-старому —
Преображение Господне.
То есть — 19 августа.
О каком соперничестве речь? Русский поэт ставит сверхзадачу — создать вершинную прозу своего пути и, дай Бог, всей отечественной литературы. Феномен «Доктора Живаго», при всей своей мощи, этой вершины все-таки не взял. Но явил пример.
Первое издание евтушенковского романа «Не умирай прежде смерти» было вскоре распродано, в 1994 году понадобилось второе, и он был переведен на многие языки. В октябре 1994-го состоялась его премьера на Франкфуртской ярмарке. В интервью «Российским вестям» от 7 июня 1994-го (записала Татьяна Семашко) Евтушенко говорит: «Я буду выступать в Германии, в Австрии, затем во всех Скандинавских странах, где он выходит, потом состоится его премьера в Австралии, а в будущем году — в Канаде. Короче говоря, он начинает свое шествие по миру и выходит в 12 странах. Когда я приехал сюда (в Москву. — И. Ф.), его долго не выпускали, хотя я отдал рукопись в прошлом году. А в издательстве “Либерти” от рукописи до книги прошло менее двух недель. Это рекорд даже для Америки. <…> Сейчас все пространство России рассечено на удельные княжества. Этот роман можно купить только в Москве, в Ленинграде его не купишь, потому что доставка стоит очень дорого. Я сейчас поеду в Сибирь, и положение у меня отчаянное — у издательства нет денег, чтобы отправить туда книги… Я везу в Сибирь столько книг, сколько смогу увезти в чемодане».
Лето было хлопотным. Официально-то — славный юбилей, Евгению Евтушенко шестьдесят. Вечера в Москве и Питере, с трансляцией по Центральному телевидению. Однако и в Сибирь, к себе — надо. Туда-то и повез тот чемодан. Выступал, видел многих. В Иркутске детский хор спел его стихи на музыку Мусоргского — вариант нового гимна, долгое время безответно пролежавший на ельцинском столе.
Но с лучшим своим сибирским другом, «любимым начальником» повстречались в Переделкине. Леонид Шинкарев, как всегда, отчитался бортжурналом: очерком-интервью в «Известиях» от 20 июля 1993-го. Озаглавлен он «Евгений Евтушенко: Спасение наше — друг в друге».
«— Ну не парадокс ли: я давал интервью сотням журналистов, и только ты, знающий меня тридцать лет, старый друг, с которым прошли 7 сибирских рек, видевший меня таким, каким никто не видел, знающий обо мне больше, чем я сам о себе знаю, ты ни разу не попросил интервью для твоей газеты…
Мы сидели на даче в подмосковном лесу, в канун первых после 6-летней паузы творческих вечеров Евгения Евтушенко в Санкт-Петербурге и в Москве. Но не успел я рот открыть, как в дом ввалились студенты из Оклахомы…<…>
Гурьбой отправились к Дому-музею Бориса Пастернака, после пришли на кладбище, к затененной соснами могиле поэта. И тут случилась встреча, которую я никогда не мог бы вообразить. Прогуливаясь тропами, заросшими высокой крапивой, к могиле пришла Алла Пугачева. <…> Я увидел ее совсем тихой, какой-то собранной, в черной кожаной куртке, со стеблем ромашки в руках. <…>
— О тебе и твоей жизни, ты знаешь, ходит много легенд. Я их слышал каждый раз, приезжая из Сибири в Москву, от людей, никогда не видевших тебя на карбасе, как ты стираешь свои рубашки, моешь посуду, варишь в ведре чай или компот, драишь палубу, таскаешь бочки с горючим, не допуская к ним тех, кто слабее. Но, перебирая в памяти, о чем судачат, смею ли спросить, какого поступка ты действительно стыдишься больше всего?
— В 1952 году, веря газетам, я написал стихотворение о врачах-убийцах. <…> Перед тем, как отнести стихи в редакцию, я пришел прочесть их в одну еврейскую семью. Это была семья Володи Барласа. Когда я кончил чтение, мама Володи, фармацевт в аптеке по улице 25-го Октября, тогда как раз уволенная с работы <…> заплакала: “…Женечка, дорогой, никому не показывай эти стихи…” И хотя <…> они никогда не были напечатаны, при воспоминании, что я их все-таки написал, сгораю от стыда. <…>
— …а мне, прости, вспомнилось, как во время плавания на “Микешкине” по Лене, где-то в глуши, среди якутских оленеводов, ты всех, от мала до велика, заворожил, когда со слезами на глазах признался, что тебя, младенца, вскормила грудью якутская женщина. А когда два года спустя мы на “Чалдоне” шли по Витиму, очаровал бурятских пастухов, признавшись, что твоей кормилицей была бурятка. А потом в Монголии, на Селенге, в кочевничьей юрте, ты обиделся на меня, когда, не дожидаясь, пока снова появятся на твоих глазах святые слезы, я что-то спросил насчет твоей монгольской кормилицы… Впрочем, теперь, перечитывая твои стихи, я ловлю себя на мысли, что тебя, возможно, в самом деле кормили матери всех народов разом.
— Поэт вообще-то врать не должен, то есть лгать не должен, но у него есть право на фантазию, без фантазии не бывает настоящей литературы. Ведь фантазия — это часть того, что не может осуществиться в жизни, но тебе очень хочется, чтобы оно стало реальностью. А реальность такова: на станции Зима у моей мамы что-то случилось с молоком и моей кормилицей действительно стала наша соседка-бурятка, у которой был такой же младенец. А в Казахстане я в 14 лет заработал в геологической партии первые деньги и купил пишущую машинку. Для меня эта республика тоже в какой-то степени мать-кормилица. <…>
…Вечером, когда мы вернулись на дачу, к поэту приехали Сергей и Таня Никитины с гитарой показать новую песню на его стихи, которую они исполнят 21 июля на творческом вечере поэта в киноконцертном зале “Россия”.
Провожая меня, Евгений Александрович достал из почтового ящика почту. Пробежав глазами одно из писем, он протянул его мне. Письмо из Вашингтона от Билла Клинтона.
“Дорогой Евгений, благодарю вас за книгу Ваших избранных стихов, которую мне передал губернатор Уолтерс. Я хочу поддержать историческое движение к демократии и свободному предпринимательству, происходящее сейчас в бывшем Советском Союзе. Я буду иметь в виду Ваши исполненные мысли слова, пытаясь справиться с многочисленными вызовами, которые бросает мне быстро меняющаяся Россия. Искренне Ваш Билл Клинтон”.
У ворот Евгений Александрович придал лицу виновато-умоляющее озорное выражение:
— У меня к тебе просьба. Если будешь писать, можешь ли ты представить меня чуть-чуть умнее?
— Конечно, — пообещал я, — но тогда это будет еще одна легенда о тебе».
Спросим себя: а нет ли у нас перебора в обильности цитат из евтушенковских интервью? Не исключено. Но читатель должен согласиться — это всё о нем, о Евтушенко, и никто кроме него нам об этом не расскажет. А большой материал под названием «Обо мне напишут книжку и обязательно наврут» в «Комсомолке» от 2 декабря 1994 года мы хотя бы частично процитировать обязаны. Под материалом стоят подписи: Валентин Запевалов (соб. корр. ЛГ), Игорь Явлинский (наш соб. корр.), Бонн.
«— Сейчас вы вынырнули в Майне, на книжной ярмарке, где представляете ваш новый роман… <…> …где вы ощущаете себя лучше — в США, в Англии, в Германии?
— Что значит — лучше? В каком плане — в человеческом?
— Ну, скажем, так — комфортнее?
— Комфортнее — это не значит лучше. Я с детства ненавижу две вещи — очереди и границы. <…>
— Возможен ли возврат к старому культурному пространству?
— Возможен. В какой-то степени Россия опять является опытным полем для эксперимента… <…>
— Немцы несколько дней назад делали передачу о вас и почему-то особо выделили, что Евтушенко — удивительный человек: обо всех своих четырех женах отозвался в новой книге хорошо и тепло. Для западников это что-то невероятное.
— Самое страшное в мире, когда бывшие сторонники, как, например, случилось с нами в 1991 году, становятся непримиримыми врагами и стреляют друг в друга, как это получилось в октябре. А в любви — самое страшное, когда те же самые люди, что вчера были близки, становятся врагами. Во всех своих разводах я взял вину на себя. Я вообще считаю, что в 99 процентах разводов виноваты мужчины. Мои женщины, кстати, меня никогда не предавали, зато меня предавало огромное количество мужчин.
Однажды один мой знакомый сказал: “Когда вы умрете, я напишу про вас отличную книгу”. Я ему ответил: “Почему ты думаешь, что я умру раньше тебя?” Подумалось: “Когда я умру, все равно про меня напишут какую-нибудь книжку. Наверное, в серии ЖЗЛ. Но сколько же там обо мне наврут!.. <…>
— Сейчас поэту в России материально живется тяжело. За счет чего существуете вы? Слышно было, что вы преподавали в Штатах.
— Вы меня можете поздравить с тем, что я наконец-то получил от государства пенсию. Причем дали мне ее с формулировкой “по старости”.
— А какая сумма?
— 71 тысяча. В пенсионном отделе сказали, что всего один писатель получил специальную пенсию из президентского фонда. Можете догадаться — кто?
— Михалков.
— Да, конечно.
— Так на что вы живете?
— Последний роман я писал почти 2 года. За него я получил 2 миллиона рублей в прошлом году. Это где-то две тысячи долларов. За 4 статьи в Литературке 26 тысяч рублей. Это в то время, как одна ассенизационная бочка для дачи стоит 23 тысячи…
— Где вы живете?
— На даче в Переделкине уже 37 лет. Она до сих пор принадлежит Литфонду, хотя я там перестроил уже 80 процентов всего. Мне все время пытаются кого-то подселить. Сколько я ни прошу выкупить дачу — все без толку. У меня сожгли дом в Сухуми. Это была моя единственная частная собственность. Там убили моих лучших друзей — и абхазцев, и грузин.
— На какой машине ездит поэт Евтушенко?
— В нашей семье две машины. У меня сильно битый старый “Мерседес” восьми лет и слегка битая “Лада”.
— Где вы покупаете продукты?
— Везде, где попало. Но чаще в двух магазинах в соседнем московском районе Солнцево.
— Сколько у вас всего детей?
— Всего — пять. Они все знакомы друг с другом. Часто к нам приезжают. Маша их всех объединяет.
— Чем они занимаются?
— Старшему 26 лет. Петя, художник. Дальше — Саша. Он живет в Англии со своей мамой. Ему 15 лет. Хочет быть актером. Он сыграл эпизодическую роль в моем фильме “Похороны Сталина”. И в “Детском саде” тоже. Еще одному “англичанину” — 14. Еще двое — Женя и Митя — мои и Машины дети.
— С кем вы дружите в Переделкине?
— Я очень люблю моих соседей Асмусов. Они очень религиозные люди. Савва Кулиш рядом. У меня хорошие отношения с министром культуры Сидоровым. Не потому, конечно, что он — министр. Я с ним знаком еще с тех пор, как он работал в Литературке.
— Какое блюдо вам больше всего нравится в домашнем исполнении? Что вы всего больше любите есть?
— Я больше всего люблю грузинское блюдо “аджап-сандал”.
— Что это такое?