БЛУЖДАЯ В ЭЛЕГИЧЕСКОМ ТУМАНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЛУЖДАЯ В ЭЛЕГИЧЕСКОМ ТУМАНЕ

1952 год. Типографский станок гонит поточную продукцию советского стихотворства. Среди прочего — «Разведчики грядущего» Евг. Евтушенко и «Коммунисты, вперед!» Александра Межирова. Потом Евтушенко открестится от этой книжки: мол, был молод, мало понимал. А в 1952-м он — ученик Межирова. «Первую книгу “Дорога далека” (1947) я, еще мальчишкой, почти всю знал наизусть».

Ученик:

Я верю:

             здесь расцветут цветы,

сады

          наполнятся светом.

Ведь об этом

                      мечтаем

                                     и я

                                            и ты,

значит

            думает Сталин

                                           об этом!

(«Здесь будет канал»)

Учитель дает ему фору, потому как — намного художественнее:

На бруствере с товарищами стоя,

Мао Цзе-дун

                     глядит из-под руки,

Как сходятся над мглистой высотою

Безлистых сучьев черные штыки.

Глазами полководца и поэта

Туда глядит,

                    где снег и тишина,

Где высота прославленная эта

Меридианом пересечена.

Эти «глаза полководца» Евтушенко через десять лет использует в своем эмблематичном стихотворении «Поэзия — не мирная молельня…».

Непосредственно о Сталине у Межирова тоже есть, и вполне крепко сколочено:

Эта речь в ноябре не умолкнет червонном

               И во веки веков.

Это Сталин приветствует башенным звоном

               Дорогих земляков.

Уверенная рука опытного стихотворца. Называется «Горийцы слушают Москву», похоже на «Горийскую симфонию» Заболоцкого. В книге 1952 года найдем и его клеймо, проклятие и мучение, экспресс успеха, двусмысленно-знаменитый шедевр «Коммунисты, вперед!».

Так это было на земле. Потом — 1953-й, 1956-й, обвал, сход лавин, многих погребло, некоторые уцелели, большинство — искалеченные, единицы прошли все и обрели новое качество.

Межиров никогда не был на авансцене. Это была слава особого свойства — едва ли не внутрицеховая. Однако в конце шестидесятых студенты под гитару пели «Артиллерия бьет по своим». Двадцатилетним поэтам тогда было известно, что Евтушенко взлетел с ладони Межирова, — это не совсем или совсем не отвечало действительности, но такова была легенда. Легенда — житейский жанр Межирова.

Мастера — особая

Поросль. Мастера!

Мастером попробую

Сделаться. Пора!

Многие клюнули на межировскую мнимую самоаттестацию. Ему и его недоброжелатели охотно уступили титул мастера, ибо версификационное мастерство считается чем-то второстепенным относительно боговдохновенности. Звук смастерить невозможно. В заповеднике мастерства — в переводах — именно там властвует межировский звук. Межировский Ираклий Абашидзе — «Голос из белой кельи» — образчик поэтической первоначальности.

Говорят, в свое время Шеварднадзе предложил Межирову перевести Руставели — и Межиров не взялся за эту работу. У него был свой порог. Роковое чувство меры. Трагедия вкуса, обуздавшего безумную прихоть певца. Его выбор.

Он сказал:

Одиночество гонит меня

От порога к порогу…

Евтушенко: «Так ли уж одиноко одиночество поэта, если в нем живет и девчонка, выносящая его из войны, как медсестра из-под огня; и угрюмый, убежденный гуманист отец, перед которым сыну страшно оказаться “горсткой пепла мудрой и бесполой”; и тишайший снегопад, ходящий по земле, как кот в пуховых сапогах; и чьи-то ресницы, жесткие от соли; и улица, по левой стороне которой, как революция, идет “всклокоченный и бледный некто”; и женщина, идущая по той же улице “своих прекрасных ног во имя”; и тягучая нить молока из продавленной консервной банки, колеблющаяся вдоль эшелона; и Лебяжий переулок, дом 1; и саратовские хмурые крестьяне; и добрый молодец русской эстрады Алеша Фатьянов, и жонглер Ольховиков, и Катулл, и Тулуз-Лотрек, и Дега; и шуба Станиславы; и хирург Людмила Сергеевна, чьи “руки ежедневно по локоть в трагедии — в нашем теле”; и молодой шофер, от чьего дыхания сразу запотевает стекло в кабине; и няня Дуня; и пары, с вечеринки в доме куда-то исчезнувшего замнаркома вальсирующие прямо на фронт; и цеховое остаточное братство тбилисских шоферов; и водопроводные слесари, пьющие водку в подвале на Солянке… Многое из этого вроде бы ушло, растворилось во времени, но искусство есть великое счастье воскрешения, казалось бы, потерянных людей, потерянных мгновений. Конечно, и люди, и мгновения есть такие, что “тоска по ним лютей, чем припадки ностальгии на чужбине у людей”. Но эти припадки ностальгии, превращающие кажущееся бесплотным в плоть искусства, и есть творчество».

Существует дистанция между полем действительности и полем поэзии. На войне был московский мальчик, вчерашний школьник, — в поэзию же вошла коллизия «интеллигенция и война», а точнее — «поэт и война». И вина. Много вины. Сквозная вина. Евтушенко: «Мне пришлось прочитать его потрясающее стихотворение “Артиллерия бьет по своим” в 1957-м на дискуссии о романе Дудинцева, как анонимные стихи убитого на войне поэта. Межиров горько улыбнулся: “А знаешь, это ведь правда”».

И правда, в Синявинских болотах Межирова мерз и погибал совсем не Вася Теркин, а «фантазер и мечтатель, его называли лгунишкой». Теркин не тонул в воде и не горел в огне — межировский автоперсонаж признается:

Ты пришла смотреть на меня,

А такого нету в помине.

Он неслыханным образом в разгар милитаризма и едва поугасшей борьбы с космополитизмом вторит голосу с Запада: «Прощай, оружие!» (роман Хемингуэя).

Он отказывается от войны. Не в пацифистской полуслепоте — напротив:

О войне ни единого слова

Не сказал, потому что она —

Тот же мир, и едина основа,

И природа явлений одна.

Он продолжал числиться в поэтах фронтового поколения, совершенно перевернув тему, и тут было не стихийное или продуманное ницшеанство — опять-таки напротив: у Межирова нет героя-победителя, нет апофеоза воинской славы, грохота триумфаторской колесницы. Он переводит войну в плоскость бытийственной игры: цирка, балета, бильярда, ипподрома, ринга, в область Человеческой Комедии, где «все приходит слишком поздно». Старые свои стихи, перемешав с новыми, он собирает в поэму «Alter ego». Многим показалось: это — антиевтушенковский пасквиль. Изначально модель была другой, но кое-что как бы списано с натуры:

На одной руке уже имея

Два разэкзотических кольца,

Ты

        уже

               идешь,

                          уже наглея,

Но пока

                 еще не до конца.

…………………………

Преисполнен гонора и спеси,

Человеком не был, сразу сверх —

человеком стал в эпоху пепси, —

Энциклопедистов опроверг.

……………………………

Не жалей, выслеживай, аукай —

Сдвоенными в челюсть и под дых.

Ты рожден тоской моей и скукой,

Самый молодой из молодых.

В 2006 году вышла межировская книга «Артиллерия бьет по своим». Выхлопотал издание, составил и написал предисловие — Евтушенко, и «Alter ego» там стоит на своем месте.

Есть апокриф. Евтушенко привез Межирова в Братск на чтение своей «Братской ГЭС». Собралось бесчисленное количество слушателей. Женщины — с детьми. После «Нюшки» женщины, встав, тянули детей в сторону озаренного нездешним светом пророка-заступника. Он читал поэму четыре с половиной часа без перерыва.

Когда Евтушенко, закончив чтение, ушел за кулисы, находящийся там Межиров спросил, непревзойденно заикаясь:

— Т-т-теперь т-т-ты понимаешь, что т-т-ты не поэт?

Евтушенко утверждает: этого не было. Это чужая фантазия. Было другое.

Был ночной звонок Межирова: я тебе по-черному завидую и порой даже ненавижу.

В той поездке их пригласили выступить на иркутском телевидении. Межиров импровизировал на голубом глазу, что он — из семьи циркачей, мать его — мотогонщица по вертикальной стене, отец — акробат, работал с першем, а Евтушенко изумленно-хитро поглядывал на учителя — фантазера и мечтателя, его называли лгунишкой, — вместо циркача с першем ясно видя перед собой старого московского бухгалтера с черными нарукавниками, не снимающего их и дома.

Про Межирова говорили: мистификатор. Всякое говорили. Межировская правда — его преданность поэзии и его стихи:

Был русским плоть от плоти

По мыслям, по словам —

Когда стихи прочтете,

Понятней станет вам.

Вряд ли только склонность к парадоксу понудила его когда-то сказать: «Стихотворцы обоймы военной / Не писали стихов о войне». Поэт войны, не писавший о войне? Так. Да не так. Межиров всегда шел на сознательную аберрацию зрения, на перемену его угла, и предмет рассмотрения — в данном случае война — менялся, переходя из эмпирики в онтологию. У Межирова была книга «Проза в стихах». Название книги — намек на строчки Ходасевича:

С той поры люблю я, Брента,

Прозу в жизни и в стихах.

Проза в стихах, как принцип этой поэзии, закономерно и неуклонно из быта ушла в бытие. Поскольку быта нет, а жизнь еще жива. Проза в мире, лишенном быта. Это и есть проза в стихах. Межиров не зря вступается за Маяковского: «…на русскую и мировую поэзию оказала влияние исключительная глубина ритмического дыхания Маяковского…» Автогерой раннего Маяковского — Раскольников начала XX века — на исходе столетия трансформируется в межировского игрока. Маяковский искал выход в самогероизации. Межиров ищет самооправдания. Но ведь кто-то виноват? Виноват. ТОЛПА. Сквозит романтический праисточник его поэзии. Его большой игры.

Все круче возраст забирает,

Блажными мыслями бедней

От года к году забавляет.

Но и на самом склоне дней

И, при таком солидном стаже,

Когда одуматься пора,

Все для меня игра и даже

То, что и вовсе не игра.

И даже, крадучись по краю,

В невозвращенца, в беглеца

И в эмиграцию играю,

И доиграю до конца.

Об игре сказал Пастернак:

Сколько надо отваги,

Чтоб играть на века,

Как играют овраги,

Как играет река,

Как играют алмазы,

Как играет вино,

Как играть без отказа

Иногда суждено…

Или — Мандельштам: «Играй же на разрыв аорты…» Или — Давид Самойлов: «Я превратил поэзию в игру / В своем кругу…»

Евтушенко брал уроки игры у старших.

Игра, авантюра, запах опасности, риск из любви к риску. Евтушенко было 17 лет, когда, выйдя из окна на девятом этаже, он пошел по тоненькому ржавому карнизу со стопкой водки, разыгрывая Долохова из «Войны и мира», чтобы доказать собственное бесстрашие. Это описано в поздних стихах («Прогулка по карнизу», 2004).

Как в годы сталинские я выжил?

А потому что когда-то вышел

в окно девятого этажа.

Карнизом межировского дома

я шел, неведомо кем ведомый

и стопку водки в руке держа.

Я, улыбаясь, шел по карнизу,

и, улыбаясь, глядели снизу

старушки, шлюшки, а с крыш — коты,

ибо я был молодой да ранний,

как исполнение их желаний —

на мир поплевывать с высоты.

Я неизвестен был, неиконен,

и Саша Межиров и Луконин

в окно глазели, как беззаконен,

под чьи-то аханья и галдеж,

как будто кто-то меня направил,

я шел спасительно против правил.

Лишь не по правилам — не упадешь.

Авангард как поэтика и как миропонимание — то, чему Межиров возражает всем составом своего некогда заявленного им консерватизма: «Ну да, конечно, я консервативен». На взгляд Межирова, авангард «не хорош и не плох», но он — усталость человеческого духа, «лес поваленный, непрореженный, — / Ни лесничества, ни топора, ни пилы…». Более того:

Нет, недаром из Геббельса

                                      наш «Броненосец» исторг

Настоящий восторг.

Еще более того:

Жаль, конечно, что я с человечеством спорю.

Если прислушаться, спорит Межиров не слишком. Стиховые достижения модерна хорошо им усвоены. Он не избежал ни одного из нерадикалистских приемов прежних поэтик, предшествующих ему, но — сокровенно, в бунинской дозе. В ранних своих вещах, как кажется, он связан больше всего с конструктивистами, в частности с Луговским и с Пастернаком эпохи «Лейтенанта Шмидта». Этот источник пробивал и ямбическую почву «Баллады о цирке» — в «грубом монологе» якобы порывающего с поэзией автоперсонажа:

Вопрос пробуждения совести

                                                  заслуживает романа.

Но я ни романа, ни повести

                                                 об этом не напишу.

Мнима его защищенность аскетизмом стиля. Он открыт как мало кто. Страшное свойство лирики. Его легко обвинить, уязвить. Ничегошеньки он не упрятал за туманами недоговоренностей. Он наиболее силен в лиризме малого эпоса. «Баллада о цирке», «Серпухов», «Календарь», «Прощание с Юшиным» — его вершины. Но и сам жанр маленьких поэм он ужимает до стихотворения, стирая межжанровую грань. Кабы существовала антология великих стихотворений XX века, там среди таких шедевров, как блоковская «Незнакомка», пастернаковский «Август», «Враги сожгли родную хату» Исаковского, мартыновский «Прохожий», стоял бы и «Серпухов», самые русские стихи Межирова.

А на Сретенке в клетушке,

В полутемной мастерской,

Где на каменной подушке

Спит Владимир Луговской,

Знаменитый скульптор Эрнст

Неизвестный глину месит,

Весь в поту, не спит, не ест,

Руководство МОСХа бесит.

Не дает скучать Москве,

Не дает засохнуть глине.

По какой-то там из линий,

Славу богу, мы в родстве.

Он прервет свои исканья,

Когда я к нему приду,

И могильную плиту

Няне вырубит из камня.

Ближе к пасхе дождь заладит,

Снег сойдет, земля осядет —

Подмосковный чернозем.

По весенней глине свежей,

По дороге непроезжей,

Мы надгробье повезем.

Родина моя, Россия…

Няна… Дуня… Евдокия…

На подлинную трагедию Межиров выходит в Иерусалиме:

Стену Плача

                   обнять не смогу,

                                            даже и прислониться

К ней лицом

                     на одно, на единственное мгновенье,

Даже просто войти

                                в раскаленную тень

                                                              от ее холодящей тени.

Поклон Бунину, его стене («У ворот Сиона, над Кедроном, / На бугре, ветрами обожженном, / Там, где тень бывает у стены, / Сел я как-то рядом с прокаженным, / Евшим зерна спелой белены)».

Вот сиротство. Его не может успокоить Стена Плача. Он там чужой. Ему душно в «горах Манхэттена». Он не в силах вернуться на родину (с непрописной), которую можно возненавидеть — невозможно разлюбить. Его наиболее сердитые, взрывные стихи созданы здесь, в советское время, и здесь опубликованы. Американские (зарубежные) стихи — взгляд с горы, ходьба по кругу альпийского луга, среди каменных ущелий мирового мегаполиса. Возможно, наивысшее достижение Межирова до отъезда — «Прощание с Юшиным». Загадка: откуда лиризм в поэме, полной яда, ненависти, отчаяния? Каким образом мясник — объект вдохновения, если не обожания? Оттого ли, что тот мясник писал стихи? В «Юшине» автор — поэт у трона материализма.

Это прощение лютому врагу. Тщета вражды. Бессмыслица сущего.

У него была книга «Бормотуха», а могла бы написаться и «Бытовуха». Ведь и тайну Ахматовой он видит как «результат совмещенного взгляда / Изнутри и откуда-то со стороны». Это прежде всего самохарактеристика. Межиров — внучатый символист на акмеистическом субстрате.

Я люблю

                черный хлеб,

                                     деревянные ложки,

                                                                     и миски из глины,

И леса под Рязанью,

                                    где косами косят грибы.

Тут что ни слово — символ.

В 1988 году произошло несчастье: за полночь под колеса межировской машины попал человек, через некоторое время скончавшийся. Это был известный актер Юрий Гребенщиков. Общественность возмутилась: Межиров уехал с места ДТП. Подробности никого не интересовали. Обструкция достигла предела, оставаться в стране было трудно — через четыре года он уехал в Штаты.

Существует мнение: Межиров после отъезда замолк, выдохся, исчез как поэт. Ошибка. Недавнее высказывание Сергея Гандлевского: «Я к этому поэту всегда относился хорошо, а одно время даже любил. Я не верю, что “Коммунисты, вперед!” — просто паровоз. Все горькое, что можно Межирову сказать, он и сам знает и сказал о себе, а от недавних строчек про американскую негритянскую церковь я завистливо облизнулся…» Это стихотворение называется «Благодаренье». Правда, написано оно еще до отъезда, но предваряет много поздних вещей.

Вашингтон

                  даже в пору зимы

                                           почему-то купается в зное,

Даже в самом разгаре зимы

                                          на прямых авеню

                                                             почему-то печет,

И огромный костел

                        уместился в окошке слепом,

                                                                небольшое

Уместило оконце мое —

                                      пламенеющей готики взлет.

Далеко от Христа

                            этот белый костел,

                                                         этот черный

Негритянский, высокий, просторный,

Тесный от небывалого столпотворенья

Перед праздником Благодаренья.

Нынче службу впервые отслужит веселый

Черный ксендз.

                       Многонациональны костелы…

Слышу голос, усиленный в меру

Микрофоном.

                         Повсюду слышна

Речь ксендза —

                                  и меня удивляет она:

Не царя, не отечество славит,

                                                   не веру,

А условья парковки машин у костела,

                                                  которая категорически запрещена.

………………………………………

Что вздыхаешь, пришелец, за все благодарный

                                        равнинной степной стороне,

За которую кровь проливал на войне,

                                                 на полынной стерне,

Той, которую даже и в самом глубоком унынье,

                                                        как запах горчайшей полыни,

Разлюбить и забыть не умеешь поныне.

Говорок воспаленный Вадима,

                                                  Татьяны покатые плечи.

Так зачем же, пришлец, душегубки мерещятся,

                                                                                 печи?

На груди у орла

                          геральдический

                                          с изображеньем Георгия

                                                                                      щит,

Но помилуй мя, Боже,

                                    как в горле

                                                       опять

                                                         от полыни горчит!

Плач младенческий

                                    в пенье врывается нежно,

Потому что в костеле избыток тепла.

Между тем

               на прямых авеню

                                           неожиданно-снежно,

Пелена голубая бела

И на зелень газонов

                                     не сразу,

                                                  но все же легла.

Наркоман обливается потом,

Но со всеми поет, пританцовывая, —

Жизнь погибла земная… Да что там…

Обязательно будет иная. И Новая.

Ксендз кончает пастьбу,

                                     и счастливое стадо

Возвращается с неба на землю,

                                          испытывая торжество.

Все встают,

                   как у нас в СССР, говорят

                                                               и поют,

                                                      что бояться не надо

Ничего… ничего…

Надо сказать, в этой вещи странным образом проглядывает нечто евтушенковское: сюжетика прежде всего. Поэтика зарифмованного рассказа.

В общей легенде о Межирове есть эпизод, известный нам в подаче Евтушенко («Александр Межиров», 2010):

Потерялся во Нью-Йорке Саша Межиров.

Он свой адрес,

                         имя позабыл.

Только слово у него в бреду пробрезживало:

«Евтушенко».

                     Ну а я не пособил.

И когда медсестры иззвонились,

                                                      спрашивая,

что за слово

                           и какой это язык,

не нью-йоркская,

                            а лондонская справочная

догадалась —

                       русский! —

                                        в тот же миг.

И дежурной русской трубку передали —

и она сквозь бред по слогу первому

заиканье Саши поняла, —

слава богу, девочка московская,

поэтесса Катенька Горбовская,

на дежурстве в Лондоне была,

через спутник в звездной высоте

еле разгадав звук:

                                 «евт-т-т».

Помогло и то, что в мире мешаном

так мог заикаться

                                 только Межиров.

Жаль, что главную напасть мы не сломили —

все спасенья —

                          временные в мире.

Пароль? Евтушенко. Единственная зацепка в пропасти немоты.

В письме Дмитрию Сухареву (сентябрь 2009-го) Екатерина Горбовская этот случай описывает несколько иначе:

Одно время здесь, в Англии, я занималась телефонными переводами. Это такая синекура, когда ты сидишь дома, а тебе идут звонки — со всего мира, самые непредсказуемые: от спасения тонущих в море кораблей до «ваша жена не проснулась после наркоза, мы очень сожалеем». Звонки идут сплошным потоком. Одновременно на линии сидят сотни русских переводчиков. Шанс прямого попадания — один на не знаю сколько тысяч. Но на то оно и прямое попадание, чтобы иногда срабатывать.

Снимаю трубку, на линии Нью-Йоркский госпиталь: у нас русскоговорящий пациент, нам нужно задать ему несколько вопросов. Начали с дежурных вопросов:

— Ваше имя?

— Александр.

— Фамилия?

— Межиров…

Я теряю дар речи — как русской, так и английской.

— Простите, — говорю. — Вы Александр ПЕТРОВИЧ Межиров?

— Да, да, — говорит, — Александр Петрович…

Ощущение нереальности происходящего. Вместо того чтобы переводить вопрос «Ваше вероисповедание?», спрашиваю:

— Вы тот А. П. Межиров, который «Артиллерия бьет по своим?»

— Да, да, это я…

А потом, по ходу разговора: «Вот чего они меня все бросили? Хорошо бы, если бы Женя Евтушенко ко мне заехал, а то ведь он и не знает, что я здесь…»

Естественно, что через секунду после этого разговора я уже набирала номер Е. А. Е….

О своем истолковании этого эпизода Е. Горбовская сообщает и автору данной книги:

Александр Петрович НЕ ПОТЕРЯЛСЯ в городе, а был госпитализирован для прохождения курса лечения, будучи в полной памяти и трезвом уме — я понятия не имею, откуда ЕАЕ взял мысль о том, что Межиров «потерялся» — видимо, это лучше вписывалось в сюжет.

Евтушенко — ученик Межирова и в области мифотворчества тоже. Однако госпитализация «для прохождение курса лечения» явно не срастается с телефонно-международным опознанием «брошенного» пациента: зачем его искать на другом конце света, если он благополучно зарегистрирован в больнице и совершенно здравомыслящ и если персоналу известно, что он «русскоговорящий»? Во всей Америке не нашлось переводчика? Почему его «все бросили»? Ясно одно: ему нужен Евтушенко. Остальное действительно похоже на бред, да и семья Межирова — в частности его дочь Зоя — не отрицает евтушенковского сюжета.

Уместно к этому добавить и отрывок из письма Зои Межировой автору:

Женя в Портлэнд неоднократно приезжал и много раз встречался там с Межировым, они как всегда плотно общались, как и в Нью-Йорке, — Евтушенко часто приходил к маме и отцу в гости, когда там бывал, а уже в 2006-м — за несколько дней — героическими усилиями в их манхэттенской квартире составил избранное Межирова, из той бездны рукописей, которые в квартире были. Но и Межиров когда-то составил его избранное и написал предисловие. Так что обоюдно, взаимно.

Межиров когда-то написал:

Ах, можно быть поэтом

Не зная языка,

Но говорить об этом

Еще нельзя пока.

Это сказано в плоскости вавилонского столпотворения по поводу Останкинской башни.

Полжизни положив на полемику с плеядой поколения, «лишенного величины», то есть с Евтушенко, Межиров снабжал его своим опытом и через обратную связь одалживался вплоть до формул типа «комсомольский вождь».

Бывал и прямой спор.

Евтушенко:

Поэзия —

                не мирная молельня.

Поэзия —

                жестокая война.

В ней есть свои, обманные маневры.

Война —

              она войною быть должна.

Война — межировский конек, его тема и жребий. Он отвечает со знанием дела:

Согласен,

                  что поэзия должна

Оружьем быть. И всякое такое.

Согласен,

               что поэзия —

                                          война,

А не обитель мирного покоя.

Согласен,

                  что поэзия не скит,

Не лягушачья заводь, не болотце…

Но за существование бороться

Совсем иным оружьем надлежит.

Как бы отвлекшись от оппонента, он обращается непосредственно к поэзии:

Спасибо,

             что возможности дала,

Блуждая в элегическом тумане,

Не впутываться в грязные дела

И не бороться за существованье.

Такая позиция, что и говорить, этически предпочтительней. Но ведь и она — сплошь риторика.

По ходу соперничества с учеником Межиров воздавал ему должное:

Как все должно было совпасть — голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособности, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать. Врожденная житейская мудрость, простодушие, нечто вроде апостольской болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант. <…> Наибольшую известность получили, полагаю, никак не лучшие стихи поэта. «Бабий Яр» написан грубо, громко, элементарно. В «Наследниках Сталина» есть поэтическое вдохновенье, но есть, как бы это сказать, какое-то преувеличенное чувство социальной справедливости, достигнутой не без помощи заднего ума. <…> В конце пятидесятых Е. Евтушенко создал целый ряд упоительных, редкостно оживленных, навсегда драгоценных стихотворений (например, «На велосипеде», «Окно выходит в белые деревья…», «Я у рудничной чайной…», «К добру ты или худу…», «Я шатаюсь в толкучке столичной…», «Свадьбы», «Не разглядывать в лупу…»). Позже произошло нечто вроде разветвления, и ветвь от раннего периода протянулась в более поздние годы. Ветвь эта не то чтобы засыхала, но плодов на ней было меньше, чем на других, что естественно, так как «лирический период короток» (кажется, это слова Ахматовой). <…> В действительности Е. Евтушенко прежде всего лирик, подлинный лирик по преимуществу, а может быть, всецелый. Не ритор, не публицист, а именно лирик, что не помешало бы ему, будь он Некрасовым, сказать:

Зачем меня на части рвете,

Клеймите именем раба?

Я от костей твоих и плоти,

Остервенелая толпа.

За 15 лет до смерти Межирова, случившейся в 2009 году, Евтушенко создает громоздкое, по лобовой прямоте напоминающее оды-инвективы шестидесятых годов, почти языком газетной прозы, пронзительное стихотворение:

Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»

                        расплатился за детство с оладушками и ладушками —

примерзала буханка к буханке

                                                   в раздрызганном кузове на ходу,

когда хлеб Ленинграду

                                   возил посиневший от стужи солдатик

                                                                                            по ладожскому,

не ломавшемуся

                           от сострадания

                                                        льду.

Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»

                                                не учил меня быть коммунистом —

он учил меня Блоку и женщинам,

                                                      картам, бильярду, бегам.

Он учил не трясти

                              пустозвонным стихом, как монистом,

но ценил, как Глазков,

                                   звон стаканов по сталинским кабакам.

Так случилось когда-то,

                                        что он уродился евреем

в нашей издавна нежной к евреям стране.

Не один черносотенец будущий

                                                     был им неосторожно лелеем,

как в пеленках,

                           в страницах,

                                            где были погромы в набросках, вчерне.

И когда с ним случилось несчастье,

                                                         которое может случиться

с каждым, кто за рулем

                                       (упаси нас, Господь!),

то московская чернь —

                                       многомордая алчущая волчица

истерзала клыками

                                   пробитую пулями Гитлера плоть.

Няня Дуня — Россия,

                                   твой мальчик,

                                                      седой фантазер невезучий,

подцепляет пластмассовой вилкой в Нью-Йорке

                                                                               «fast food».

Он в блокаде опять.

                                      Он английский никак не изучит,

и во сне его снова

                                  фашистские танки ползут.

Неподдельные люди

                                  погибали в боях за поддельные истины.

Оказалось, что смертно бессмертие ваше,

                                                                        Владимир Ильич.

Коммунисты-начальники

                                        стали начальниками-антикоммунистами,

а просто коммунисты подыхают

                                                        в Рязани или на Брайтон-бич.

Что же делаешь ты,

                                 мать-и-мачеха Родина,

                                                                с нами со всеми?

От словесной войны

                                   только шаг до гражданской войны.

«Россияне»

                        сегодня звучит как «рассеяние».

Мы —

              осколки разломанной нами самими страны.

Автор стихотворения «Коммунисты, вперед!»,

                                                                         мой бесценный учитель,

раскрывает —

                         простите за рифму плохую —

                                                                    английский самоучитель.

Он «Green card» получил,

                                           да вот адреса нет,

                                                                        и за письмами ходит на почту.

Лечит в Бронксе

                               на ладожском льду перемерзшую почку.

А вы знаете —

                           он никогда не умрет,

автор стихотворения «Коммунисты, вперед!».

Умирает политика.

                              Не умирают поэзия, проза.

Вот что, а не политику,

                                    мы называем «Россия», «народ».

В переулок Лебяжий

                                         вернется когда-нибудь в бронзе из Бронкса

автор стихотворения «Коммунисты, вперед!».