Три дня в полосатой куртке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Три дня в полосатой куртке

Двор был обнесен шестиметровой кирпичной стеной. Земля залита цементом, и по нему белыми линиями обозначены три трека. Посредине двора — круглая железная клетка с вертящимся сиденьем на высоком постаменте. Здесь сидит фашист-автоматчик в черных очках и в каске. Он медленно вращается на сиденье, наводя автомат на три ряда заключенных, прогуливающихся по тюремным трекам. Два крайних ряда идут в одном направлении, средний — им навстречу. В среднем ряду политзаключенные — в кандалах и наручниках, соединенных цепями. Они идут друг за другом, и цепи монотонно звенят: «дрень, дрень, дрень…» Я, сам не знаю почему, принялся искать среди политзаключенных Эрнста Тельмана. Мне казалось, что он именно здесь и я его вот-вот увижу. Всматриваюсь в хмурые суровые лица заключенных и никак не могу отыскать знакомое по фотографиям лицо.

Каска автоматчика, сидящего в клетке, тускло поблескивает под лучом зимнего солнца, сверкают черные зловещие очки, кружится ствол автомата. Семь минут узники в полосатой одежде ходят по кругу. С кирпичной стены, сверху, глядят на них два пулеметных ствола. В холодном январском небе кружатся редкие снежинки.

У входа кучками стоят охранники и покрикивают:

— Молчать!

— Не разговаривать!

— Не отставать!

— Шире шаг!

Камера, в которую я попал, сырая, темная, на четверых. Два старика и молодой парень — все немцы, заняты тем, что плетут корзины из ивняка. Мне было предложено заняться этим же делом, но я отказался, ссылаясь на то, что никогда не плел корзинок, и мне принесли использованные конверты, которые я должен был отмачивать, переворачивать и склеивать — в Германии не хватало бумаги.

В обед открывается окошко-кормушка, проделанное в двери, и в камеру передают миски с какой-то бурдой из тухлой капусты и свеклы. На второе получаем каждый по две вареные картофелины. Утром и вечером — по ломтику хлеба с маргарином или повидлом и зрзац-кофе. Прошло два дня. Наступает третье тюремное утро. Закончился завтрак. Сижу в камере, клею конверты. Соседи плетут корзины. Все работаем молча. Я всматриваюсь в лица немцев. О чем они думают? О чем? О свободной Германии без фашизма? О своей семье?.. Один из немцев, самый пожилой, чему-то улыбается. Что у него на уме? И вообще, что они за люди…

Как понять немца?

Вот жизненные факты, которые я запомнил в дни своих скитаний.

Бомбят немецкий городок, а дворник подметает улицу. Парадокс, но факт! Он имеет приказ и выполняет его даже под бомбежкой.

Немец-врач, покидая с семьей разбомбленный городок, не забывает снять с входной двери своей квартиры дощечку с расписанием часов приема. В этот, казалось бы, самый горький час его жизни он не забывает о своих клиентах: люди могут прийти и будут напрасно ждать.

Гестаповец конфискует старый костюм казненного — пригодится и это.

Палач в Дахау весной прибивает к виселице скворечник — он так любит птичек.

Я видел собственными глазами в Латвии в один из осенних дней 1944 года, как немецкий солдат после боя, уставший и грязный, получив котелок супа, под проливным дождем уплетал его жадно и быстро, сидя… на трупе унтер-офицера! Да, он сидел на спине убитого, голова которого, видимо оторванная снарядом, лежала в грязи несколько поодаль… Что можно сказать об этом солдате? Нормальный ли он человек?

А как понять ту немку — старую седую женщину, которая в поезде назвала двух польских девочек «свиньями»? Как понять ее? Неужели Гитлер, придя к власти, и впрямь сумел убедить ее, уже немолодую женщину, что все поляки — свиньи?

А как можно понять главного хирурга немецкого госпиталя в городе Александрия Отто Шрама? Человек, казалось бы, гуманной профессии, спасавший жизни одним людям, других посылал на смерть? Разве в обязанности хирурга входило вмешиваться в административные дела лагеря и быть одновременно палачом? Его бесчеловечное отношение к пленным — результат выполнения гитлеровских заповедей, гласивших: «Забудь на войне, что ты человек! Тебе разрешается убивать людей — убивай! Главное — меньше всего раздумывать и размышлять. Всякие размышления лишь сокращают жизнь и сушат мозги. За тебя думает фюрер. Завоюешь одну страну, завоевывай другую. Умрешь — так суждено. Победишь — получишь землю, дом, автомобиль и много рабов…»

Повсеместно был провозглашен лозунг: «Повелевай, фюрер, мы следуем за тобой!» «Мы должны. — говорил Геббельс, — апеллировать к самым примитивным, к самым низменным инстинктам масс. Немецкий народ надо воспитывать в абсолютно слепом восприятии веры…»

Я поглощен своими мыслями. Немцы плетут корзины. Они молчат. Один из них улыбается. Что у него на уме? Надзиратель смотрит в «глазок». А я все склеиваю конверты и думаю, думаю…

Как могло так случиться, что нация, которая дала миру Гете и Бетховена, Шиллера и Шуберта, погубила миллионы жизней в Освенциме и Бухенвальде, Равенсбрюке и Дахау? Как могло это случиться? Да, звериная гитлеровская клика была вскормлена своими предками — алчной помещичьей и аристократической знатью, мечтавшей о покорении мира и превращении человечества в своих рабов…

Уместно вспомнить слова садиста и циника Гиммлера. «В эсэсовских частях не нужны люди, которые мучаются какими бы то ни было душевными конфликтами, — говорил он. — Эсэсовец должен быть готов прикончить собственную мать, если получит на то приказ…» А как гитлеровцы обработали немецкую молодежь? С шестилетнего возраста детей лишали таких понятий, как мораль, честь и совесть, муштровали в «гитлерюгенде», учили драться, колоть людей ножами шпионить, стрелять, учили ненавидеть людей неарийского происхождения: евреев, славян, французов, американцев… Шло массовое производство преступников-бандитов, происходила идейная и духовная стерилизация миллионов подростков…

С немцем, самым пожилым, молчаливым и истощенным, с руками, изуродованными изнурительным физическим трудом, я встретился глазами, и мы улыбнулись друг другу, хотя каждый думал о своем.

Да, радужные надежды на «золотые россыпи в России» лопнули, как мыльный пузырь. Гитлеровская стратегия на всех фронтах терпит крах, в плен сдаются целыми батальонами. По Германии шествует призрак разложения. Фашизм мечется, как зверь, загнанный в клетку. Народ в тисках уныния и пессимизма.

За тюремным окном — далекие взрывы. Немцы, не отрываясь от работы, прислушиваются к бомбежке. Молчат. Передач никто не получает. Очевидно, все не местные.

Война пришла и сюда. Пришла и принесла возмездие тому, что было порождено фашизмом на гладко причесанной земле и поддержано теми, кто сжигал книги классиков на кострах, маршировал гусиным шагом под бравурные марши и пел: «Дейчланд, дейчланд юбер аллеc!», а потом, попав на Восточный фронт, убивал, пытал, грабил, жег, насиловал, и опять убивал, и опять насиловал…

Война пришла и сюда…

В камере тихо. Немцы плетут корзины.

Внезапно открывается дверь и появляется тюремщик:

— Фридрих Доннер, к следователю!

Латыш-колонист немецкого происхождения, Фридрих Доннер, — это я! Шагаю за тюремщиком, спускаемся на первый этаж. Стражник пропускает меня вперед. За столом в камере с зарешеченными окнами сидит мужчина средних лет в синем гражданском костюме.

— Садитесь!

Допрос шел на немецком языке.

Я присел возле стола.

— Год рождения?

— Тысяча девятьсот двадцать четвертый.

— В армии служили?

— Нет, не приходилось.

— Каким образом попали в Германию?

— В сентябре прошлого года, когда латышское население выехало в Германию из Либавы, очутился в Лейпциге. Но я был разлучен с отцом. Отца перевели в Шпремберг, и тогда я решил поехать туда и отыскать его…

— А где же ваши документы?

— Еще в Латвии их отобрали у меня и так и не вернули.

— Значит, вы попали в рабочий лагерь? — допытывался следователь.

— Да что вы! Я жил в городе на частной квартире и работал переводчиком при одном из лагерей для перемещенных лиц в Лейпциге, у майора Холингера.

— Кто этот Холингер?

— Начальник лагеря.

— Какими языками владеете?

— Немецким, латышским, русским.

— Выходит, что из Лейпцига вы просто сбежали?

— Зачем? От кого? Я отпросился у майора Холингера к отцу на несколько дней, сел в поезд и поехал в Шпремберг, но был снят с поезда и доставлен сюда.

— Откуда у вас браунинг?

— Мне подарил его майор Холингер.

— За что?

— За хорошую работу в качестве переводчика.

— Но вы же не военнослужащий? — допытывался следователь.

— А при чем тут военнослужащий? Я два года был переводчиком у командира роты капитана Бёрша в танковой дивизии СС «Великая Германия», тоже не был аттестован как солдат, но всегда был при оружии, и это там поощрялось. Ходил и в военной форме, и в штатской.

Зацепившись за Бёрша, следователь стал скрупулезно допрашивать меня, пытаясь в чем-либо уличить, но здесь я был на сто процентов неуязвим, и все мои ответы, касающиеся 2-й штабной роты Бёрша, звучали настолько точно и правдиво, что следователь в конце концов поверил, что все было именно так, как я отвечал, — и поверил в мою добросовестную службу на благо немецкого рейха.

— Вы убедили меня, — сказал следователь. — Я верю в вашу искренность. И я за вас спокоен.

Потом в непринужденной беседе я узнал, что, оказывается, следователь родился в русской семье в Германии, куда его родители эмигрировали в 1919 году. И 2-й штабной ротой капитана Бёрша он заинтересовался только потому, что сам с начала войны служил переводчиком при штабе танковой дивизии СС «Великая Германия» и капитана Бёрша знал лично…

— Ну что же, — сказал следователь, как бы подводя итог своего допроса, — желаю здравствовать и честно служить Великой Германии!

— Благодарю за доверие!

В эту минуту вошел еще какой-то штатский и отвлек внимание следователя, видимо, более серьезным вопросом, чем мой. Меня отправили обратно в камеру. Я был спокоен: Латвия, наверно, уже освобождена советскими войсками и проверить мои выдумки невозможно. К тому же сейчас в Германии сотни тысяч перемещенных из самых различных стран Европы, и разобраться, кто бежал из Германии, а кто — в Германию, было просто немыслимо.

На следующий день меня вызвали в тюремную канцелярию, вернули одежду, вернули браунинг и отослали в военную комендатуру для зачисления в «фольксштурм» — народное ополчение.

И вот снова солдатская форма. «Все лучше, чем полосатая куртка», — думал я, подпоясываясь ремнем и пристраивая на голове пилотку. В кармане у меня солдатская книжка, на плече винтовка, в руке лопата и кирка, я иду в строю фольксштурмистов — рыть окопы на окраине городка.

Но рыть пришлось недолго, всего один день. Наутро я был снова вызван в комендатуру.

— Вы владеете двумя языками?

— Так точно, господин лейтенант.

— Мы направляем вас в Познань, в школу переводчиков. Лопату у нас есть кому держать, а иностранными языками владеют не многие, поэтому вот вам предписание. Отправляйтесь на вокзал и следуйте по указанному маршруту.

Я вышел из военной комендатуры обрадованный тем, что мне снова предстоит дорога на восток.

В Познаньскую школу переводчиков я ехал не один, из комендатуры нас вышло двое: я и эстонец Айво Лемистэ. Это был хмурый и озлобленный тип, садист и профессиональный убийца. Родился он в 1918 году на острове Саарэма в богатой семье. К 1940-му году, к приходу Советской власти, его семья уже жила на материке в поселке Вийнисту. Отца раскулачили, и одна из коров и часть земли были переданы земельной управой их соседу-бедняку. Айво прятался в лесу, избегая мобилизации. После оккупации Эстонии фашистами Айво убил старика соседа и оставил рядом с окровавленным топором записку: «Вот тебе, гад, за корову и за землю!» Затем он вступил в военно-фашистскую организацию «Омакайца», будучи уже бандитом — «лесным братом». Потом вступил в карательный отряд, состоявший главным образом из националистов и уголовников. Как и его сообщники, он грабил, насиловал, пытал, вешал, убивал… Особенно их карательный отряд зверствовал в Пскове и его окрестностях. Наемные убийцы охотились за эстонскими коммунистами, убивали советских активистов, вырезали целые семьи, не щадя ни стариков, ни детей. При отступлении немцев из Эстонии Айво Лемистэ бежал в Германию…