АНТОН ИВАНОВИЧ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АНТОН ИВАНОВИЧ

Лесорубы сидели, опустив головы, проклинали судьбу и тех недобрых людей, которые оторвали их от семьи, от привычного труда на земле, с плугом и конями, и раскидали в страхе по тюрьмам, отправили на край света только потому, что умели они растить хлеб, беречь и холить свою землю и жить лучше, чем живут бездельники. И на Колыме рук своих не жалеют, работают, как привыкли работать. Однако впереди у них, похоже, новые испытания, страх очутиться на каторге, а там если и выживешь, то останешься без сил и здоровья.

Понимая невысказанные эти думы, Антон Иванович сказал:

— Вот так я и выложил все начальнику нашему, майору Силаеву: на стройке нашей опора — одна бригада и для перекрытий, и на каменных работах, без вас этажи не подымем, стройка будет стоять, если вас отправят. Лесозаготовка свою роль выполнила, укрыла вас на время. А вот как удержать в самом Дебине, когда вы маячите перед глазами? И это сказал майору. Кажется, он понял, обещал сделать все, что в его силах. Выше головы, мужики, не томите себя, все будет в порядке. Конечно, никто из нас не застрахован от неожиданностей, но начальство тоже понимает, кого надо удержать на строительстве. Думаю, всем вам лучше не мельтешить на глазах начальства, спокойно работать, как вы умеете.

Опять в палатке повисла тишина. Булькала, испуская аромат, уха в котле, из подпечья вырывался жаркий свет сгорающих дров, отблески его скользили по лицам, по серому брезенту палатки, по уложенному вдоль стенки инструменту, отполированному деревом и цепкими руками. Снаружи доносилось тарахтение трактора на малом газу. Не глушили.

— Так! — сказал Машков. — Обед готов, Антон Иванович.

— Можно и отобедать.

И загремели миски и ложки.

Антон Иванович остался ночевать в бригаде. Тракторист, похлебавши ухи, отправился в Дебин. Лесу в штабеле было еще на пять-шесть ездок. Надо бы валить еще, но судьба лесорубов пока была неясной. Кто знает, что завтра?..

Утром Сергей взялся за инструмент, но Машков сказал:

— Ты уж, это… Не бросай рыбалку, подкорми нас. Удача на реке не каждый день, известно. Антон Иванович, не желаете на реку? Утешное дело.

— Я с тобой по лесу похожу, определим, сколько его там, а со следующим трактором вернусь на стройку. Топай один, Сережа, удачи тебе. И не теряй присутствия духа! Чуть что, место у бетономешалки за тобой.

В этот пасмурный день рыбалка у Сергея не получилась, он вытащил только двух налимов, а потом целый час ни одного поклева. Замерз у лунок. Побегал вокруг, посмотрел в сторону поселка и раз, и другой, решительно сунул топор за пояс и встал на лыжи. Прошлый его след замела позёмка, идти было вязко, он поглядывал не столько под ноги, сколько на улицу поселка, впрочем, пустую улицу.

Кругляков у знакомого дома лежало навалом, он рубил сперва в полушубке, потом, разогревшись, снял полушубок и принялся за дело в одной телогрейке. Так сподручней.

Часа два колол, ворох порядочный вырос, недоумевал, почему никто не выйдет? Вскорости, из-за угла показалась хозяйка с мальчиком за руку, она прошла мимо крыльца, подошла близко, сказала улыбчиво:

— Здравствуй, дровосек. Здоров ли?

— Как видите, — Сергей приподнял шапку. — Это ваш? — кивнул хлопчику и улыбнулся.

— Сережа, ты мой? — спросила мать.

— Я и папин тоже, — тихо ответил пятилетний малый.

— Тезка мой, выходит.

— Вот как! Такое совпадение. Вы все еще за речкой?

— Да, последние дни.

— А потом?

— Как начальство распорядится.

— Понимаю. Знаешь что? Хватит тебе топором махать, вон какая гора. Отдохни. Я скоренько обед разогрею и сразу двух Сергеев накормлю.

— Неудобно, как-то…

— Удобно. Я мужу о тебе сказала. И за что ты — сказала. Он вздохнул — и все. Не упрекнул.

— Похоже на милосердие.

— Такого слова в наши годы никто уже не знает. Спасибо, что вспомнил. Ну, а обед ты заработал. Еще как!

И вошла в дом. Через десяток минут крикнула в форточку:

— Заходи!

Если что и удивило гостя в этой двухкомнатной квартире колымского офицера, то разве что светлые бревенчатые стены, совсем как в лесном селе Унгоре за Городком, где он работал. Деревенская рубленая изба. Над столом висела лампа с бумажным абажуром, на одной стене обязательный портрет Сталина в рамке, на другой — семейный портрет. Три стула и платяной шкаф, табуретки на кухне. Жилище аскетов. Или заезжих ненадолго людей.

Он так и сказал, когда усаживался к столу под любопытным взором тезки.

— Нормативная обстановка. Казенная. А зачем свою заводить? Сегодня здесь, завтра Бог знает где.

— А ты что делаешь? — спросил мальчик.

— Дрова рублю. И лес пилю, чтобы дома строить.

— А зачем?

— Чтобы людям было где жить. И чем печки топить.

Давненько Морозов не ел мясного супа из тарелки! Домашним, забытым повеяло на него со стола, накрытого скатертью. Хозяйка сидела напротив, подбодряла:

— Ешь, ешь, у меня целая кастрюля.

— И еще картошка, — сказал маленький Сережа, — с мясом.

— С консервами, — уточнила мать. — Сережа, тебе еще долго… Ну здесь?

— Шестьсот пятьдесят дней.

— Ты считаешь дни?!

— Еще бы!

— А потом?

— Нас если и выпускают, то с ограничением. Дадут жить где-нибудь в глуши и никуда больше.

— Мы тоже всю жизнь в глуши…

— Мне это не страшно. Я агроном. Могу просто крестьянствовать. Лишь бы не мешали.

— Ты сильно обижен?

— А как вы думаете? Ни за что ни про что — тюрьма. Так любого можно. Всю страну — в лагеря.

— На кого же обижен? — И проследила за его взглядом. Он отвел глаза от портрета. — Вдруг он не причем, Сережа? Вдруг его сбили с толку, наговорили, напугали, наконец?..

Сергей склонился над тарелкой. Он уже твердо знал, кто и кого сбил с толку. Не надо объяснять. И разговор прекратился. Хозяйка подлила еще, принесла мясо с картошкой, чай.

— Извини, картошка у нас сладковата.

— Подморожена. Наверное, когда везли. По таким-то холодам…

В этом доме, пусть и на короткое время, он обрел забытый семейный покой. Конечно, здешние офицеры и тем более солдаты войск НКВД тоже как бы в заключении. Только условия жизни другие. Уехать им нельзя, служба. И нелегкая. Сергей так думал, отвечал на вопросы своего любопытного тезки и его матери. Уже одеваясь, услышал тихое:

— У меня брат где-то пропал… Наверное, как и ты. Полтора года нет вестей. Спаси его, Господи!

Сергей Морозов шел к своим лункам, порядочно нагруженный добром. И хлеб, и консервы, и пшено, даже сахар. Словно знала хозяйка, что не встретит она больше дровосека, судьба которого так сходна с судьбой ее брата.

На крючках в уже замерзших лунках Морозов нашел еще два небольших налима. Хариусы в этот день не попадались. Выходной у них, что ли?..

Прошло меньше недели, в лес приехал сержант и приказал Авдею вести бригаду в Дебинский лагерь. Лес в распадке остался живой.

Что больше всего удивило лесорубов в лагере, так это полупустые бараки. Бригада устроилась на дальних нарах, поправили скособоченную печку, расшуровали ее. Тотчас к печке подошли и окружили ее барачные старожилы, освобожденные от работы кто по болезни, кто по полной немощи. Двое узнали Машкова, они работали под его руководством пока не разлучили. Бригадир спросил их о житье, хотя и без вопроса было видно, что за житье у больных. Стояли они в порванных бушлатах, в изношенных холявах на распухших ногах, а в глазах стыла голодная тоска и надежда — вдруг у новоселов найдется что-нибудь съедобное. Машков спросил:

— Куда народ подевался?

— Увезли народ. Два дня подряд увозили. Куда-то на север. На новые прииски.

Весть была страшная. Но пришел Антон Иванович, бодро поздоровался, громко объявил:

— Завтра на бетономешалку. Сто мешков цемента уже привезли. Песок и гравий есть. Получил задание: к середине мая закончить перекрытие и подняться на второй этаж. Оконные проемы зашивают, печки поставим, чтобы бетон схватывался в тепле. Не пугайтесь пустоты в лагере, в иные дни тут битком, дают отдых транзитным, которые с теплохода. Среди них много слабых, старых, больных. Говорят, кроме «Джурмы» подошли теплоходы «Ежов», «Кулу» и еще какой-то, не помню названия. Женщин много привозят.

— Их тоже на прииски?

— Пока не додумались. Везут по той дороге, что вправо от трассы, вдоль реки. Там совхоз «Эльген» и лесозаготовки. Сплошь женские лагеря. Вчера последняя партия ночевала. Все жены и родственники «врагов народа». Смотреть без слез нельзя. Интеллигентные, привыкшие к обеспеченной жизни, а тут… И сроки — от пяти до пятнадцати. Вот такие дела, ребятки. Ты как, Сережа? В норме? Заходи перед ужином, угощу чаем.

Тревога висела над Дебинским лагерем. Сто тридцать оставшихся там заключенных пребывали в состоянии постоянной напряженности, теряли сон от одной мысли, что сейчас откроется дверь и нарядчик возвестит об этапе.

Ближе к вечеру у вахты остановились машины, из них высаживались заключенные, строились, по счету шли в зону. Это были женщины, закутанные до глаз, все в ватных брюках, холявах и в разношерстных платках. Все на одно лицо: старые и молодые. Из бараков высыпали мужчины: такой невероятный случай! Прибывших, человек до ста, отправили в столовую, там они поужинали, немного согрелись и тем же порядком, с конвоирами прошли к четвертому угловому бараку. Значит, только на ночлег, чтобы утром отправить на тот самый «Эльген», что ниже по Колыме.

Общение с новенькими пресекалось строжайше. У барака все же крутились урки из лагерной обслуги, выменивали курево, какие-то вещи, их гнали, увертливо ловили, тащили в карцер. На входе в женский барак поставили охрану, но уборная в зоне была одна, медпункт тоже один. В свете прожекторов то там, то здесь появлялись фигуры, они испуганно по двое-трое переходили двор, ждали друг друга, тихо переговаривались. Все для них было страшно и чуждо.

Когда Морозов шел от инженера, его путь пересекли три женщины, возвращавшиеся от фельдшера. Одна спросила:

— Где мы находимся?

— Разве вам не сказали? Это Дебин, четыреста километров от Магадана. — И добавил: — Вас везут в совхоз «Эльген», сто километров в сторону. Вы из Москвы?

— Ленинградские. Из «Крестов», — с оглядкой сказала пожилая. — Тут, говорят, очень плохо, верно это?

— Невесело, — ответил Сергей. — Правда, дело к лету…

— О, Господи! — вздохнула собеседница. — Вы давно здесь?

Он сказал и тут же спросил:

— Как там, в центре, не успокоились?

— Нет, — ответили ему. Берут и берут, полны и тюрьмы и пересылки.

Рано утром мимо казармы прогремели три машины с фанерными коробами над кузовами. Пошли на «Эльген».

На стройке закрутилась, загудела бетономешалка, пошел кирпич и раствор. Сергей стоял у рычагов, следил, как загружают емкость, включал подогретую воду, чтобы через короткое время опрокинуть в короб содержимое — уже готовый теплый бетон. Его тачками возили по сходням наверх. Бригада работала слаженно, без понуканий. Антон Иванович заходил к ним оживленный, радостный. С удовольствием потирал руки. Наконец-то он снова на работе! В нем заговорил инженер, профессиональное чувство заглушило тоскливое ощущение тюремщины.

Дни становились длиннее, на припеке под полуденным солнцем можно было видеть как плавится, исходит паром снег. Но после заката мороз сразу же сковывал мокрый снег и ночи почти ничем не отличались от январских. Только укоротились.

Со стройки было видно, как по шоссе катились в две стороны машины. Грузы и люди шли на север, в сторону Ягодного. Дальстрой напитывался свежей кровью десятков тысяч «новеньких». Те из них, что избежали скорого расстрела, вряд ли имели преимущество перед погибшими. В ту весну 1938 года на прииски везли людей в том состоянии безразличия и тупого ожидания конца, которое не отступает после многомесячного испытания ужасом, или ожиданием смерти.

Едва ли не все человеческое терялось еще на пороге Колымы, ставшей символом безвозвратной каторги. Ни Павлову, ни Гаранину мыслящие люди не требовались, только мускульная сила, пусть и не очень крепкая, но все же способная держать в руках кайло, лом или рукоятки груженой тачки.

Еще через день в Дебинский лагерь опять прибыла партия заключенных, но их везли с севера на юг. Две машины с заключенными не разгрузили у вахты, а позволили им подрулить к дверям одного из бараков. Лагерь как раз вернулся с работы, Сергей сидел у Антона Ивановича, когда за фанерной перегородкой его «кабинета» раздалась команда и шум движения — признаки прибывшего этапа.

— Пойдем, глянем, кого мне в соседи определили, — Антон Иванович потянул за собой Сергея.

Половина барака все эти дни оставалась пустой. Сейчай там двигалась, шевелилась темная людская масса. Включили большую лампу. В ее свете можно было разглядеть прибывших. Одетые в так называемое б/у, в старье, они очень нетвердо передвигались, у некоторых были самодельные костыли, грязные бинты на голове, на руках. И все те же, ничего не выражающие лица безнадежно уставших и абсолютно безвольных людей.

В печку подложили дров, стало теплей. Прибывшие густо сбились у печки, оттесняли друг друга, втискивались в двухслойный круг, ловили тепло протянутыми руками, разматывали тряпье, снимали шапки, чтобы скорей согреть слабое тело. С ними обращались, как, с немощными, силком распихивали по нарам, выстраивали в очередь перед бачком с супом-баландой и горкой хлебных кусков, доставленных из кухни. Получив миску и пайку, этапники жадно ели, оглядывались по сторонам. А покончив с едой, стояли и ждали, не дадут ли еще… Кто-то навзрыд плакал. Кого-то били. Кошмар.

Нарядчик увидев инженера, сказал брезгливо: (

— Отходы производства. Везут в инвалидный лагерь около Магадана. Держать на прииске полуживых нет смысла. Многие даже не ходят, их затаскивали в барак. А все не умирают, цепляются за жизнь. Вот народ! — И задумчиво покачал головой. В его тоне звучало удивление. Не умирают!

Сергей подошел к одному из привезенных, спросил:

— Вы откуда?

Тот медленно повернул голову, всмотрелся в лицо Сергея:

— С «Водопьянова»… Прииск в Северном управлении. У тебя покурить не найдется?

— Не курю, — с сожалением ответил Сергей. — Трудно там?

— В шахтах работали. Голодно, пыль, грохот и холод, ад кромешный. Мало кто выдерживает полгода. Выбраковали, куда-то на новое место везут.

— Вы сами откуда?

— Из Москвы, сотрудник музея Ленина. Бывший, как понимаете. Провели через комиссию, актировали как неспособного к физическому труду. Что дальше, никто не знает.

Антон Иванович протянул ему початую пачку махорки и бумагу, нарезанную на цигарки.

— Возьмите, земляк. Едой не богаты, хоть это.

— Великое спасибо. Сверните, пожалуйста, у меня три пальца ампутированы, придавило камнем. Здесь, кажется, лучше? У вас вид здоровых людей. Какое это счастье!

А Сергей уже ходил по бараку, вглядывался в лица актированных, без конца спрашивал:

— Верховского не знали? Бориса Денисовича Потапенко? Не встречали Черемных, высокого такого, бывшего военного? — И снова повторял фамилии, снова глядел по сторонам, надеясь встретить своих друзей.

Ожидаемого ответа не услышал, хотя вопрос задавал бесчисленно. Со странным чувством возрастающей боли он узнавал, что среди прибывших есть и военные, и колхозники, и доктора наук, бывшие руководители заводов, совхозов, партийные работники, старые большевики — все превращенные в безликую толпу инвалидов. Это был пепел, сожженный золотой фонд страны. Что ждало их впереди? Конечно, не освобождение. Даже доведенные до порога смерти, они не покинут Колымы, чтобы не «травмировать» единое и сплоченное вождем общество, не осквернять его своим присутствием… Найдется лагерь, где они дождутся нестрашной для них кончины.

Барак затихал, Сергей все еще всматривался в лица, благо большая лампа светила сильно. Кто-то стонал, кто-то уже во сне вдруг вскрикивал и подымался. В углу сильно, с чувством ругался человек, не владеющий разумом.

Помрачневший инженер вытащил Сергея из прохода и увлек за собой.

— Иди к себе, довольно переживаний, — сказал и подтолкнул от двери.

Сергей вышел из барака, вдохнул морозного воздуха и потащился к своему бараку. Молча разделся, лег рядом с Машковым и укрылся полушубком. Но долго еще не мог уснуть. И когда забылся, перед ним все еще мелькали страдальческие лица, глаза с голодным блеском и душевной болью…

Подошли весенние дни, майские праздники донесли до стройки звуки духового оркестра с той стороны реки Колымы: дивизион войск НКВД вышел на парад и маршировал по расчищенному двору военного поселка. Где-то там, рядом со своей матерью сейчас стоял и радостно хлопал в ладошки его тезка, Сережа. А в соседнем бараке лагеря среди обреченных запросто мог оказаться и тот брат офицерской жены, который бесследно, как она сказала, исчез.

После праздника этапы актированных делали остановку в Дебине не один раз. То, что нарядчик называл «отбросами», накапливалось в Ягодном, Сусумане, Берелехе, на Чай-Урье, Аркагале. Содержать инвалидов на месте, по мнению руководителей Севвостлага, было бессмысленным, ведь и для работающих еды не хватало, а уж кормить лежачих, возить им хлеб за два моря — тем более. И потому печальные этапы двигались к Магадану, где строили и расширяли инвалидные лагеря.

В мае бетонщики работали уже без бушлатов, без шапок, подставляя головы теплому солнцу. Оседал снег, покрывался коричневым налетом лиственничной хвои. Говорили о подходе третьего каравана судов с заключенными и с продуктами. Под рукой Антона Ивановича строители чувствовали себя уверенно, наряды инженер «выводил» на первую категорию — не сытно, но и не голодно. Работа стала привычной и даже интересной: их руками поднимался громадина-дом.

Один из этапов с севера задержался в Дебине почти на сутки: вышла из строя машина, ждали другую. Больные и голодные люди после обеда выползали из барака, усаживались в затишке и, закрыв глаза, грелись под солнцем. Минуты блаженства после многих месяцев изнуряющего труда.

Увидев новых людей, Сергей оторвался от своих и пошел вдоль сидевших на корточках этапников. Не взгляд, а сердце подсказало ему, что нашелся… Он остановился перед худющим, тонкошеим человеком с закрытыми глазами, старым, морщинистым, но уж очень напоминающим того бравого подполковника, который ехал с ним в вагоне и отзывался на фамилию Черемных.

— Виктор Павлович, — неуверенно, почти шепотом сказал Сергей. — Вы ли это?

Худой медленно открыл глаза, посмотрел на Сергея, лицо его дрогнуло, и слезы показались на глазах.

— Морозов! Сережа! Ты, ты! — Он попытался подняться, но качнулся и склонился на сторону. — Нет, не могу. Помоги, Сережа. Усади, вот так, так. У меня, понимаешь ли, нет сил… Нагнись, милый, я поцелую тебя… Присядь, если не спешишь.

— Вы откуда и куда?

— Похоже, что наш этап везут в инвалидный лагерь или в больницу. Мне все равно — куда и зачем. Беда случилась на «Мальдяке», есть такой проклятый прииск. Как видишь, осталось подвести черту. В пятьдесят один год. Ну, а что у тебя? Выглядишь молодцом. Где, что, как живешь?

Он говорил, а слезы катились сами по себе, вытирать их было бесполезно. Сергей уселся перед другом и стал рассказывать. Тут же спросил, не знает ли он, что с другими, где они?

— Знаю. В лагерной больнице Берелеха со мной лежал отец Борис. У него было воспаление легких. Так здесь называют морозный ожог верхушки легких. Когда стал поправляться, он так душевно, с таким добром помогал мне, что я — трудно поверить! — проникся пониманием Бога нашего, Спасителя. Будь такая возможность — ушел бы в монастырь, такой вот душевный сдвиг, неожиданный. Надо жить, Сережа, надо найти способ одолеть новую русскую беду. Ведь сотни тысяч гибнут, миллионы проникаются страхом и ненавистью друг к другу. Апокалипсис… Страна долго будет под властью подозрительности и страха.

Черемных говорил, его немощное, высушенное голодом и болезнью тело покачивалось, глаза лихорадочно блестели, и Морозов вдруг подумал, что Виктор Павлович не в себе, что-то у него с головой. Но бывший подполковник вдруг глянул на Сергея ясно и строго, знакомая усмешка возникла на ссохшихся губах:

— Нет, Сережа, я, слава Богу, пока в своем уме. Безумен этот мир насилия, что окружает нас, безумцы — правящие нами. Все еще не могу понять до конца скрытой причины уничтожения самых думающих, самых нужных стране людей. Кто направляет эту машину? Нечеловеки, монстры, зачернившие наш славный флаг.

— Потише, Виктор Павлович, пожалуйста, потише. — Сергей нагнулся к нему: — Я тоже побывал на прииске, видел груды мертвых тел, сотни едва живых. Могу я чем-нибудь помочь вам?

— Найди мне бумагу и карандаш. Напишу в ЦК, выскажу все, что думаю. Себя жалеть поздно и ни к чему. Один шаг до конца, хочу выразить негодование, позор, хочу плюнуть в морду этим…

Надо всенародно обличить и наказать палачей Гаранина, Павлова, всю эту ораву тюремщиков. И Ежова, и всех, кто с ним…

Сергей побежал в барак. Инженера в каморке не было. Он самовольно взял у него со стола три листа бумаги, карандаш, спрятал и через минуту-другую передал подполковнику, который умело, как старый зэк, запрятал драгоценные вещи в одежде. Неужели он всерьез думал, что его письмо выйдет за пределы лагеря?

Еще бы хлеба… Сергей побежал в свой барак, присел возле Машкова, отдыхающего перед звонком на развод, и сказал, кого и как встретил. Человек голоден, болен, нельзя ли что ему…

Михаил Михайлович кивнул, порылся в матрасе, достал полбуханки черствого хлеба, десять кусочков сахара, селедку, сунул Сергею.

— Это у меня НЗ на случай этапа. Отдай, коли такое дело. С прииска он?

— Совсем истощенный, плохой. Мы сюда поездом вместе ехали. И на теплоходе.

И убежал. Уже звякала на вахте рельса, из бараков выходили строители. Сергей огляделся, отдал Виктору Павловичу добытое, тот притянул его к себе и по-отцовски поцеловал:

— Бог даст, свидимся, Сережа. Спасибо. Береги себя. И помни мои слова: это инквизиция. Диктатура. Создается всеобщая покорность и рабство. Но у них ничего не выйдет! Русские не из тех, чтобы терпеть бесконечно. Прощай, дорогой, беги, твои уже у ворот.

Два образа одного и того же человека остались в памяти Морозова: полный сил и энергии подполковник Черемных, ничуть не йспуганный, скорей удивленный арестом и предстоящим лагерем, не сомневающийся, что все случившееся с ним и его соузниками — чистое недоразумение, к которому надо относиться иронически. И вот этот инвалид, высохший от длительного голода и шахтного труда. У него еще не истаял протест — последняя ступень перед полным отчаянием. Он не знал, что сделали с Тухачевским и тысячами других высших командиров. Знал бы — отказался от письма. Писать палачу о том, что он палач и негодяй?.. Еще не написанное письмо будет выглядеть не актом разума, а криком отчаяния, ступенькой на плаху.

В один из майских дней три черные легковые машины — одна длинная, изящной формы, явно не отечественного производства, и две «эмки» — вдруг свернули с шоссе и остановились метрах в десяти от будки бетонщиков, почти против распахнутых ворот. Захлопали дверцы. Вышли военные. Возле большого, начальственно-грузного человека с густыми бровями сошлись восемь или десять чекистских руководителей, все в белых полушубках и фетровых саг погах, с кобурами на поясе под правой рукой. К ним подбежал начальник строительства майор Силаев, козырнул и долго, взволнованно докладывал.

Один из бетонщиков сказал вполголоса:

— Да это же сам Дылда, ну, Павлов. Тот, что выше всех. А рядом, в пыжиковой шапке Гаранин, начальник лагерей. Тихо, братцы, давайте работать. Крути, Серега, машинку!

Пустая бетономешалка завертелась. В открытые ворота Морозов видел мохнатобрового и крупнолицего начальника Дальстроя, чуть ли не заместителя самого Ежова. Павлов стоял, насупившись, слушал майора, резко, с отмахом руки, ответил ему. И хотя Силаев все еще говорил, отвернулся, разглядывая растущие стены казармы, охранников с винтовками, вдруг появившихся чуть не в каждом втором окне. Гаранин (руки в перчатках за спиной) переминался с ноги на ногу, розоволицый, довольный собой человек с туго стянутой талией. Сергей смог убедиться, что палач не обязательно должен иметь плоскую рожу и вытаращенные глаза. Этот был щеголеват, подчеркнуто опрятен и спокоен. Что-то не понравилось Павлову. Сбычив голову, он произнес несколько слов для Гаранина, тот мгновенно подтянулся, вскинул руку к шапке и ответил на приказание коротким «есть». Павлов опять оборотился к Силаеву и с неохотой, с угрожающе поднятым пальцем, словно мальчишке, сказал несколько слов, после чего майор козырнул и отошел в сторону. Заговорил еще один, в белых бурках, в поблескивающих очках, кажется, рассказал подходящий к месту анекдот. Все, кроме Павлова, рассмеялись. Гаранин громче всех. И Сергей удивился, хмыкнул: этот палач может смеяться! Как все?..

Машины развернулись, высокие посетители уселись, захлопали дверцы, одна из машин обогнала «ролл-ройс» Павлова и пошла впереди, готовая принять на себя удар возможного террориста и сохранить драгоценную жизнь комиссара госбезопасности.

Только теперь Сергей ощутил испуг. Вот в чьих руках жизнь сотен тысяч заключенных, согнанных сюда со всех сторон великой страны! Вот кто сеет смерть и ужас на громадном, удаленном от центра Северо-Востоке и ценою крови, ужаса, полного беззакония добывает золото! Да еще веселится… Или уж так природой устроено, что благородный металл всегда соседствует с кровью и смертью?

Повторяющаяся ирония бытия…

Часа через два к бетонщикам пришел Антон Иванович, очень рассеянный, с блуждающим взглядом, зачем-то осмотрел мешки с цементом, разворотил ногою гравий, поморщился: «много глины, не отмыто». Потом сел в уголке и надолго задумался. Бригада работала, все догадались, что у инженера плохое настроение, он обеспокоен и не находит себе места. Всегда доброе лицо его выражало сейчас недоумение и горечь, казалось, он мучается от невозможности поделиться с кем-нибудь своими горестями.

Когда работа закончилась, было еще светло, восемь часов вечера, в это время года ночи на Колыме становятся короткими, сумеречность сохранялась на час-другой, ее рассеивало рано подымавшееся солнце. Бригада догнала инженера, одиноко идущего в лагерь. Он как-то затравленно оглянулся и сказал Сергею:

— Загляни после ужина.

Прямо из столовой Морозов пошел в камору Антона Ивановича. Тот лежал на своей раскладной кровати, руки за головой, глаза закрыты. Но не спал.

— Садись поближе, сынок, — сказал он, чуть приоткрыв веки. — Что-то мне не по себе. Очень неприятный разговор был у оперчека. Вызвал, то-сё, а потом не велел выходить из зоны, отобрал пропуск. Допрашивал. Как это ни странно, по прошлому моему делу. Ну, когда в метро… Ничего нового я ему сказать не мог. Похоже, что ОНИ — он сделал ударение на этом коротком «ОНИ» — недоследовали всего, что им хотелось в Москве. А потом вернул мне пропуск очень неохотно, видно, по требованию майора: как же так, без инженера? Нужен. Иначе бы арестовали.

— Но мы все арестованные? Зачем же еще раз?

Ответа не последовало. Инженер опять прикрыл веки. Помолчал, потом сказал:

— Думаю, что в Москве раскручивают наше дело про метро. И меня в покое не оставят, это ясно. Вот и приезд высокого начальства… такое строительство — и отдано в руки вредителю, разоблаченному не до конца. По допросу у оперчека я понял, что наше «дело» где-то там раздувают. Посчитали, что обошлись с нами мягко. Если так, то не миновать более жестокого приговора.

— Да будет вам, Антон Иванович! — Сергей старался говорить весело. — Если и пересмотрят «дело», то в вашу пользу. Наверное, родные хлопочут, стараются помочь. И на стройке у вас все нормально.

— Ты видел, что сам Павлов приезжал? Не любопытства же ради?

— По пути завернули, и все.

— Очевидно, есть повод. У меня какое-то нехорошее предчувствие. — Он рывком поднялся. — Ладно, кончаю панихиду. Поставь чайник. Мне из военного городка белых сухарей принесли. Вот!

И открыл тумбочку. Сладкий ванильный запах потек по каморке.

Пока пили чай, Антон Иванович молчал. Что-то его очень удручало.

Перед отбоем Сергей поднялся.

— Подожди, — остановил его инженер. И подал самодельный конверт. — Если со мной что случится — попробуй отправить письмо через одного из вольных. Техничку по безопасности знаешь? Вот через нее, например. Адрес я написал, но не жены, а сестры. Сейчас как раз вольнонаемные едут на «материк», в отпуска. Попытка не пытка, вдруг удастся?

Через два дня по лагерю тихим шорохом пронесся слух: инженера увезли в Ягодный. Взяли ночью, с постели.

Прошло недели три. Можно понять состояние Сергея и всей бригады: их по одному вызывал оперчек и все допытывался, как работал инженер. Но ничего плохого о нем сказать они не могли и не хотели.

Шел июнь, страх перед отправкой на прииски так и висел над осиротевшей бригадой. Сделалось совсем тепло, комары злодействовали над всей Колымой, тучами висели над стройкой. Делами здесь руководил какой-то крикливый техник. Начались перебои с кирпичом, с цементом. От Антона Ивановича никаких вестей. Кто-то сказал, что он в тюрьме, на следствии.

Конверт с письмом удалось передать той самой женщине, на которую указывал Антон Иванович. Она выехала в отпуск. Понимала опасность, но взялась.

И вдруг Антон Иванович появился на стройке, похудевший, постаревший, с таким выражением лица, словно никак не может решить сложную задачу, от которой зависит жизнь или судьба.

— Мужики, — сказал он, явившись в бригаду, — прошу вас — без расспросов. Было — прошло. У вас свое занятие. Отдадим ему дело, время и смекалку. Что было, то прошло.

Но это легко сказать — не думать. Не у тещи на блинах побывал Антон Иванович. В тюрьме! А почему в тюрьме? Вся Колыма — уже тюрьма. Оказаться еще в одной — ужасно! Выйти из нее — просто чудо.

Антон Иванович пребывал в мрачном расположении духа, ни разу никому не улыбнулся, не вступал в отвлеченные разговоры, нередко находил уединенное место и сидел там в одиночестве, опершись локтями на колени и закрыв лицо ладонями. Если кто из знакомых и видел его, то подойти не решался. Как и Морозов. Майор Силаев был сух в разговорах с инженером и касался только проблем стройки.

Шел Сергей с работы, замыкая цепочку. Их догнал инженер, тихо спросил:

— Что не заходишь, Сережа?

Тот не знал, что ответить. Как же без приглашения? Услышал тихое:

— Приходи после ужина. Поговорим, как бывало.

Антон Иванович приготовил чай. Были и сухари, и сахар. Было затяжное молчание, и вот тогда инженер сказал, как гранату бросил:

— Мне добавили еще пять лет. К моим десяти. Теперь сидеть одиннадцать. Решением Особого совещания в Москве. Пересматривали дело о вредительстве, кто-то там привязал нас к одному из главных процессов. Двух моих друзей-инженеров расстреляли. А мне еще пять. И вот для этих, уже в Москве решенных дел, засадили на двадцать дней в одиночную камеру. Ничего нового следователю я сказать не мог. Да они и не ждали, что я скажу. Для того, чтобы сделать больно, объявили, что жену мою посадили, так что письмо — ты, надеюсь, его отправил? — попадет в руки сестры, которую не трогали. Били: у них это же обязательное условие. Сильно били. Но я уже приучил себя к таким методам допроса, перенес и это. А потом дали расписаться под постановлением и любезно разъяснили, что из мест заключения ни при каких условиях я не выйду. И вот я снова здесь. Работаю. Живу. А зачем?..

Он сидел, обхватив ладонями кружку с остывающим чаем, смотрел не на Сергея, а куда-то в угол комнатки. В глазах его была удручающая тоска. Плохо смотрел.

А Сергей плакал, как обиженный мальчишка, вздрагивал от рыданий, старался успокоиться и никак не мог совладать с собой. Что-то уж очень страшное висело над ними всеми и здесь, и по всей стране, где палачи лихо экспериментируют, пытаясь обратить людей в колодочников или подлецов.

— Думаю, что хоть ты выйдешь на свободу, Сережа, — услышал он голос Антона Ивановича. — У тебя самый малый срок, ты один проходишь по «делу», а это уже облегчение. Ты молод, наконец. Нас в любое время могут разлучить. Запомни мое имя, фамилию. Кондрашов Антон Иванович. Кондрашов. Город Москва, Стромынка восемь-восемь. Крепко запомни, любую запись у тебя могут найти, и тогда… Запомни, чтобы при случае отыскать моих семейных, рассказать им обо мне. Очень прошу тебя, Сережа.

— Клянусь! — вырвалось у Сергея. Припухшие глаза его, полные слез, смотрели на Антона Ивановича так, словно видели его в последний раз и хотели навсегда запомнить.

Снова потянулись дни-близнецы возле бетономешалки, на перекрытии, где приходилось работать с вибраторами, уплотняющими свежий бетон, с опалубкой — уже на третьем этаже. Инженер постоянно находился на стройке, он как-то согнулся, позабыл, что такое улыбка, и часто на ходу вдруг останавливался и минуту-другую стоял, уставившись взглядом под ноги. Это был совсем другой человек, не тот, который энергично заботился о спасении своих строителей от этапов, который мог шутить, ободрять и находить возможность убеждать даже охранников.

Катилось короткое лето тридцать восьмого. День и ночь гудела машинами трасса. На Север, все на Север. И с грузами, и с людьми. Везли и заключенных женщин, все туда, на «Эльген». С этих машин летели на землю исписанные листки с просьбой отослать их в Ленинград, Новосибирск, Москву, Пензу, Ростов или Львов. Вохровцы разгоняли работяг и перехватывали полные горя и надежды письма…

Вот и на лиственницах стали появляться желтые хвоинки, нет-нет да и накатывал ночью морозный ветер, предвещая конец теплому месяцу. Хрустально-прозрачный воздух не мешал видеть в верховьях Колымы белозубчатый хребет и вспоминать Джека Лондона… А в лагере заговорили о полном свертывании незаконченного строительства: план добычи золота оказался под угрозой и тут уже не до строек.

В середине августа бригада вышла на работу, не дождавшись Антона Ивановича. Не пришел он и позже. В обеденный перерыв Морозов прямо с вахты пошел к его закутку. Дверь была наискосок заколочена доской. Он тупо смотрел на эту доску и что-то ужасное, очень тяжкое копилось в груди. Первое, что подумалось: неужели опять арестовали? С трудом, оторвавшись от созерцания страшной доски, он пришел к товарищам по бригаде и сказал, что инженера на месте нет. Машкова тоже не было. Он пришел через несколько минут мрачный и потерянный. Постоял в проходе между нар, вдруг стащил с головы старую кепку и глухо сказал:

— Царствие небесное нашему Антону Ивановичу…

— Что такое? — вскинулся Сергей.

— Ночью повесился. Утром сняли и увезли. Помянем хорошего человека! — И перекрестился, повернувшись к востоку. И все в бригаде — верующие и неверующие — поднялись и перекрестились.

…Сергей пошатнулся. Ноги, как ватные, стоять не в силах. А в глазах — все кругом идет. Ему дали воды. Стояли, утешали.

Он попробовал, крепко ли стоит. И потащился со всеми на вахту. Оставаться одному невыносимо. Все время мерещилась косо прибитая доска на фанерной двери.

Место инженера занял техник-строитель, бесшабашный вольнонаемный, достаточно пропитанный духом того времени — подлостью, хамством, желанием как-то приспособиться к обстановке и найти для себя более или менее уютное место в этом далеко неуютном мире. В строительстве — слабак, он довольно скоро допустил грубый промах: уложил на еще сырые стены тяжелое перекрытие. И часть стены, весь угол пошел трещинами. Враз понаехали чекисты, какие-то комиссии, техник не нашел иного оправдания, как злобно закричать:

— Вы поглядите, с кем я работаю! Сплошь раскулаченные или враги народа! Чуть отвернись и…

Эта история была, кажется, последней гирькой на качающейся судьбе строительства. Все остановилось. Лагерь ждал приказа на этап.