С ПАСПОРТОМ НА РУКАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С ПАСПОРТОМ НА РУКАХ

Паспорт Морозов получил через два дня. Паспорт, как у всех, но на страничке, где «особые замечания» ему влепили продолговатый штамп черного цвета. В рамке крупно выделялась цифра «38», слово «ограничения» и еще какие-то не очень ясные и мелкие слова.

Он спросил, зачем штамп? Ответили:

— Не имеешь права проживания в Москве, Ленинграде, в столицах республик и в некоторых других крупных городах. И не ближе ста километров от них. Нарушение этого правила карается сроком тюремного заключения от трех лет и больше.

Он уже отошел от окна, но вернулся и спросил:

— А в Магадане я могу жить?

— Нет, — ответил паспортист, не глядя. — Пограничная зона.

Морозов постоял, подумал. И улыбнулся. От Рязани до Москвы более ста километров. От родного города все триста. Значит, хоть там можно. Впрочем, почему, там?..

Что за жизнь ждала его «там» — не знал ни сам он, никто другой. Три года лагеря просто так не отбросишь. Так и потянутся за тобой этаким грязным хвостиком на всю дальнейшую жизнь.

И он поехал назад, в Дукчу.

Совхоз отгородился от рядом идущей колымской трассы плохоньким штакетным забором в рост человека. Но не поскупился на въездные ворота. Они были высоки, на мощных столбах, с аркой поверху, где болтался какой-то вылинявший плакат. Правда, ворота давно не закрывались, одну половинку кто-то сбил, и лежала она в зарослях бурьяна, с угла помятая гусеницами неразворотливого трактора.

Два больших бревенчатых дома — торец в торец — стояли за воротами, образуя начало совхозной улицы, которая так и не состоялась, поскольку напротив домов еще не было строений — только фундаменты с разным хламом, а за ними открывались коровники, сенной двор и огороженный жердями выгон, с тем крепеньким запахом, который не переносят привередливые горожане.

Выше и правей шли парники, а над ними блестела стеклами и светилась в ночи большая теплица. Она закрывала собой пологую сопку, поросшую мелким стлаником, который ложился под снег при первых морозах.

Летом вся эта картина была вполне ничего, лиственницы и кусты голубики все скрашивали. А вот в марте, на исходе зимы, совхоз явно не смотрелся. Так, унылый поселок с лагерной зоной за поворотом, скрытый за большими зданиями Управления сельским хозяйством с огромными, министерского вида окнами.

Во втором доме от ворот Морозову указали комнату с одним окном, оледеневшим и по стеклу, и по всем щелям. Тут стояли стол, два топчана и чугунная печь с закопченной трубой, уползающей в стену.

Сосед по комнате спал, запершись, Сергей не рассчитал силенки — сорвал крючок. Лежащий на топчане человек открыл один глаз и сонно сказал:

— Сам прибьешь.

— Попробую, — ответил Сергей и поднял с полу дужку запора. Сосед открыл второй глаз и безлико сказал:

— Сколько отмантулил?

— Три.

— Ну, это разминка. Жулик?

— Контрик.

— Скажи! Легко они тебя отпустили. Блат сработал?

— Того не ведаю. Отпустили — и все.

— А я пятерку отбарабанил. Тут недалеко. В городе. Паспорт дали и сразу из Магадана вышибли. Скажи, по правде это?

Он сел, накинул на плечи поношенное пальто и закурил. Сергей забрал матрасный мешок, наволочку и молча вышел. Когда вернулся с набитыми чехлами, сосед все еще сидел в том же виде, но у печки.

— Зар-раза! Ну, не горит — и все тут. Дай горстку сена. — И ловко выдернул эту горстку. Огонь взялся. А Сергей оглядел худосочного блатаря и аккуратно сказал:

— Что бы не ссориться, надо быть вежливым. Ясно? Учись с первого дня. Иначе сам буду учить. Дошло?..

Ни выходного дня, ни банкета Морозов по поводу обретенной свободы не устраивал. Полежал на холодном матрасе, подумал и ушел. Понял, что тут ему не жить. Дом был набит вот такими, которых не научишь жить по-человечески. Блатная суета, карточная игра, спирт и валерианка, когда нет спирта, драки — все это не для него.

Он обошел парники и поднялся в теплицу. Вместе с Кузьменко пообедал. И вот тогда Василий Васильевич сказал:

— Сережа, есть одно дело, которое надо как-то развивать. Для общего блага тех, что за проволокой. Я хочу напомнить тебе зимний разговор, который ты сам заводил. Про перегнойные горшочки. — Он огляделся, поднял с пола подсохшую форму с дырочкой на донце: — Это вообще-то придумка Пышкина для скорейшего роста огурцов и помидоров, прекрасная, скажу тебе, придумка. На Колыме она заметно удлиняет жизнь растениям, вроде бы расширяет летнее время. Конечно, если есть парники и теплицы. Скоро мы набьем свои парники теплым навозом, сверху заставим горшочками с хорошей землей и посеем семена огурцов и помидоров. А когда они пойдут в рост, пересадим сюда, прибавим месяц к короткому лету. И урожай получим повыше. Говорю это к тому, что и с капустой, наверное, можно так делать. Ты как раз об этом зимой и говорил. Вспомни-ка? Ведь говорил?

— Да, но там надо сотни тысяч горшочков, пусть и меньшего размера.

— Много надо, правда. А у нас еще время есть. И женщинам легче пережить холода в большой палатке, если поставить ее среди парников, не на ветру. Пусть себе прессуют в тепле и выносят на холод, а как тепличную рассаду сюда перенесем, мелкими горшочками все парники займем, посеем в них капусту. Пышкину надо подсобить. И несчастным нашим женщинам какое ни на есть облегчение. Уж раз ты сказал тогда «а», то говори и «бэ», бери это новое дело на себя.

— Что же вы раньше-то мне не сказали?

Кузьменко смутился:

— Еще не был уверен, как поступят с тобой. Теперь ты вольный, надо самоутверждаться. Полагаю, что эту мысль — применить горшочки для капусты ты вынашивал давно, вот я и напомнил… Не обижайся на старика.

— Да что вы, Василий Васильевич! Спасибо большое. Конечно, думал, ведь если капустную рассаду высаживать на поле в горшочках уже с пятью листиками, да с корешками в перегное — это же как урожай поднять можно! Три недели короткому колымскому лету добавить!

— Для капусты можно горшочки поменьше делать. Правда?

— Тогда и возить их легче. И места, они займут в парниках наполовину.

Щеки Морозова зарумянились. Кузьменко улыбнулся. Человек при добром деле всегда на голову выше!

Пышкина им уговаривать не пришлось. Уж он-то знал цену такой технологии. Знал и трудности, двойные хлопоты. Но когда есть помощник, когда сам додумался… Спросил:

— Ты как и где устроился?

— В первом доме. С блатными…

— Ну, это мы переиграем.

Ему дали отдельную комнату в том же доме. Но все другие комнаты занимали блатари, по ночам шум, драки. Трудно сидеть за столом и писать письма. Кстати, на них почему-то никто из старых знакомых и даже родные не отвечали. Забыли? Считают погибшим? Или просто ему не отдают эти письма? И оставалась только работа. Приезжал с Дальнего поля Любимов, они вместе мастерили первые формочки, сбивали ящики. В центре парников поставили большую палатку с двумя печками. И скоро сорок женщин, Катя и Зина за начальство, начали формовать. На первый случай полмиллиона штук, на двадцать гектаров капусты. Их тесно устанавливали в низкобортные ящики и выносили на мороз; штабель от солнца закрывали матами, чтобы не оттаивали. А в конце апреля уже набивали парники и выставляли поверх теплого навоза те горшочки. И сажали в них крохотные ростки будущей рассады.

Все агрономы Управления побывали здесь. Дело-то новое! Кто-то одобрял, кто-то пожимал плечами. Пышкин помалкивал. Он-то верил, что выигрыш несомненный и поругивал себя, как не догадался раньше.

Вдруг явились на «эмке» два офицера из Дальстроя, а с ними высокий, худющий, со впалыми щеками штатский. И сразу к Пышкину:

— А ну, показывайте этого, ну, как его — молодого, да раннего!

Позвали Морозова. Высокий шагнул к нему. Руку подал:

— Табышев, Михаил Иванович. Поскольку я главный агроном Маглага, то сразу об огороде: сам придумал горшочки для поля?

— Нет.

— А кто же? — Вопрос прозвучал сурово.

Морозов стоял и молчал.

— Коллективное творчество, Михаил Иванович, — сказал Пышкин. — Началось с Морозова и с тепличника Кузьменко. Вы его знаете.

— Еще бы! — И главный как-то хорошо засмеялся.

Опыт Дукчи начальство оценило. Табышев приехал еще раз, уже на Дальнее поле, когда за три дня пашня зазеленела почти на трех гектарах, где высадили горшечную капусту. Ходил с Пышкиным и Морозовым и все твердил:

— Даже не привяла, а? Обманули мы колымскую погоду, удлинили лето на месяц. Колдуны! Ведь колдуны, так, Сергей Иванович? И вдруг спросил:

— Сколько тебе платят, Морозов?

— Девятьсот рублей. Агротехник-бригадир.

— Бабичев, Бабичев! И не стыдно тебе, директор?

— По штатному расписанию. Он не договорник.

— Вы вот что, коллеги. Заключите с ним договор. Это раз. Назначьте агрономом — за смекалку. Это два. Человек, можно сказать, зиме на горло наступил, а вы скупитесь. Если урожай возрастет, а я в этом не сомневаюсь, то еще премию учредим. Есть за что.

Гости уехали в приподнятом настроении. Морозов с очередной машиной отправился на усадьбу. Ночевать он пошел в теплицу. И покаянно высказал Василию Васильевичу свою горесть: не по казаку чин. Не он же один эту идею вынашивал?

— Ты что-то перепутал, Сережа, — твердо сказал Кузьменко. — Да, идея наша общая. Но мы приспособили горшочки только для теплиц и парников, а ты увидел новую возможность и для поля. Ведь главный овощ для Колымы все-таки капуста! Огурцы-помидоры — это начальству. А капуста в подмогу тем, кто с кайлом и тачкой. Есть разница? И если нам Господь поможет и пошлет теплое лето, то ты на своем участке получишь такой урожай, что все ахнут! Тысячи и тысячи несчастных на приисках узнают вкус забытых щей. И помянут в молитве своей… Вот ведь как повернется наше еще хрупкое дело! Лишь бы лето дождливое…

— Теплое, хотите сказать?

— Капусте тепла много не надо. А вот дожди, облака от морозов — кочаны неподъемные.

Май, июнь, июль Морозов провел в избе на Дальнем поле. Там поставили большую палатку, кухню. Женские бригады приходили ежедневно, пололи сильно зарастающую новину, рыхлили, случалось, и поливали. Едва ли не впервые этот труд вдруг обрел какую-то непривычную обязательность: растили еду для таких, как сами…

Капуста подымалась хорошо, разлопушилась — пройти бороздой трудно. Сторожей поставили: из города уже жулье наведывалось. Дни летели скоро: вот он и поздний вечер, а вот и раннее утро. Пять часов сна в середине лета.

Приехал начальник Управления Швец, с ним Табышев. Обошли огород, много слов не говорили. Михаил Иванович, обняв Морозова, сказал полковнику:

— Повезло нам с этим рязанцем, а?

— Я Комарову доложил, — сказал Швец.

— Вот это напрасно. Заберет он у нас Морозова в большое хозяйство. В тот же «Эльген». Что тогда. Другого искать?

— Учеников оставит. Вон, какие расторопные девчата!

— Не отдам! Пусть расторопные и едут. Так и скажу генералу!

В середине августа сделали пробную уборку на стометровке. Кочаны с листьями взвесили. Почти две тысячи четыреста килограммов. Это сорок восемь тонн с гектара! Против привычных двадцати.

— Ну, Серега, жди ордена! — Табышев даже прослезился.

Полковник только покачал головой. Не было такого случая, чтобы после Особого совещания, да орден! И не будет…

А через четыре дня Морозова вызвали в отдел кадров Дальстроя, дама с презрительным прищуром черных глаз вручила ему под расписку приказ, подписанный генералом Комаровым. Там было напечатано: «Агронома совхоза „Дукча“ Морозова Сергея Ивановича назначить с 25 августа 1940 года главным агрономом совхоза „Сусуман“ с окладом по штатному расписанию».

— Распишитесь вот здесь…

Он расписался. И стоял с приказом в руках, невидяще осматривая расплывающиеся строки.

— Можете идти, — все тем же сухим тоном заявила вальяжная дама.

И Морозов спустился вниз по белой лестнице, мимо громадной статуи Сталина на площадке второго этажа, даже не глянув на усатую физиономию вождя всех времен и народов.

На душе Морозова было очень тяжело. Трудно было расставаться с друзьями и делом, которое он только начал…

* * *

…В начале шестидесятых годов в городе Краснодаре появился новый человек. Вскоре он отыскал местное отделение Союза писателей СССР и, с трудом поднявшись по крутой лестнице на второй этаж, сказал секретарю, что хочет встать на учет в местной организации.

— Вы член Союза писателей? — спросил его секретарь.

— Да, — сказал он. — Я начал писать и печататься давно, но приняли меня в Союз только в 1962 году на Дальнем Востоке, где проживал. Теперь моя семья переехала, в Краснодарский край, в станицу Кореновскую.

И подал билет члена Союза писателей СССР, сказавши при этом с какой-то извинительной улыбкой:

— У меня четыре книги. Рукопись пятой готова и я хочу отдать ее в местное издательство.

— Вы прозаик? — поинтересовался секретарь. — Садитесь, садитесь, ради Бога, чего стоите? Поговорим, анкету заполним.

С Владимиром Васильевичем Колосовым постепенно перезнакомились все краснодарские писатели, кое-что почитали из его книг, нашли интересными повести «В пургу», «Дочь шамана», «Щедрая осень». И по книгам, и при личном знакомстве с Колосовым у писателей оставалось приятное впечатление воспитанности, ненавязчивости, большой скромности, поскольку он был готов покраснеть даже от соленого слова, произнесенного в его присутствии. Человек начитанный, многознающий, Владимир Васильевич приезжал в Краснодар редко, публично выступать отказывался и только в разговоре открывался, как очень приятный человек. Его полюбили, со всеми он был в добрых отношениях — не более. Близкой дружбе с горожанами мешала его отдаленность от города. Так, по крайней мере, казалось.

Он часто болел, тогда его привозили в больницу, в так называемый спецкорпус, куда удостоились прикрепления и писатели. Приличная больница с палатами на четырех и даже на двух больных.

Однажды его привезли с тяжелым приступом и подняли в палату, где уже лежал писатель, тоже с больным сердцем. Обоим было не до разговоров, коллеги обменялись улыбками — жалкими улыбками — и затихли. То у одной, то у другой кровати хлопотали врачи с капельницами, со шприцами, приходили консультанты, но оба они знали, что никто не в силах что-нибудь изменить. Только судьба. Как она распорядится, так и будет. К этому они оба уже приучили себя и о будущем не мечтали.

Через какое-то время наступило облегчение. Больные могли поворачиваться, появилось желание поговорить не только о своем состоянии и болезнях. И вот тогда Колосов вдруг сказал:

— Мне, в общем-то, не страшно. Я уже один раз умирал. С тех пор прошло более двадцати лет.

— Тоже сердце?

— Нет. — Он вдруг замолчал, словно бы раздумывая, а стоит ли продолжать. Вздохнул и сказал: — Меня расстреляли.

— Как — расстреляли? — Сосед, невзирая на приказ врача не ворочаться, даже привстал, чтобы видеть лицо соседа по палате.

— Так, как расстреливают. Это было на Колыме.

— Боже мой! Но и я тоже был на Колыме!

— Заключенным?

— Да. Особое совещание, тридцать седьмой год.

— А я после убийства Сергея Мироновича Кирова. Работал в Ленинграде, там началась великая чистка. И получил десятку.

— А расстреливали вас?..

— На прииске «Мальдяк». Не слышали о таком?

— Много раз. Но Бог миловал. Был на другом. И то очень короткий срок. Не успели меня списать…

Он не ответил. Щеки его покраснели. Волноваться нельзя. Они долго лежали молча. Так и уснули.

Потом эта тема стала появляться все чаще, разговоры о Колыме возникали вновь и вновь. Вспоминали разные эпизоды, нашлись даже общие знакомые, не говоря уж о начальстве и судьбе этого начальства. Постепенно Владимир Васильевич рассказал все, что с ним произошло. Все это было знакомо и его соседу. Однажды прииск «Мальдяк» посетил Гаранин, у Колосова, наверное, была в «деле» пометка об уничтожении, поскольку все, знавшие Кирова хоть немного, не имели права оставаться в живых и о чем-то свидетельствовать.

…Да, зачитали список, при упоминании его фамилии Колосов нашел в себе силы сказать имя-отчество, сделал шаг-другой к вахте и упал без сознания. Его бросили в короб и повезли на Голгофу, куда шли и десятки других. Кажется, было не слишком холодно, снег лежал мягкий, им приказали раздеться до нижнего белья, кто-то пожаловался, что «холодно», на что молодой командир команды со смешком и без злобы ответил: «Потерпишь, мы быстро, а там жарко будет…» «Там» — он имел в виду ад. Куда же противников Вождя? Их поставили у края выработанного карьера и тут Колосов, наверное, опять потерял сознание — на секунду раньше залпа.

Пуля все же царапнула ему руку, он повалился в карьер вместе с убитыми. Добивали лишь тех, кто ворочался, палачи тоже намерзлись и торопились. Ушли. Знали, что если кто и не до конца, мороз доберет…

А заключенный Колосов пришел в себя, понял, что произошло, помедлил немного, увидел кровь, перевязал как мог руку и пополз по снегу к зоне, еще не зная, зачем он это делает. Ведь все равно…

Но и судьба не всегда бывает беспощадной, иногда к ней приходит желание поиграть, порезвиться. Колосов вспомнил лагерного фельдшера, они не то, чтобы дружили, но лекпом иногда помогал Володе, своему ровеснику и земляку. Так расстрелянный и дополз до зоны — как раз возле фельдшерского домика. Пролез под колючую проволоку, достиг крылечка и долго, из последних сил принялся стучать. Дверь открыл старик, он помогал фельдшеру убирать трупы. Увидел и обомлел. Разбудил медика, тот узнал Колосова. Вдвоем они затащили его в дом.

А дальше?

За несколько часов до расстрела в лекпункте умер человек, он еще лежал там. С него сняли бирку, которая была у каждого на ноге, привязали ее на ногу Колосову, а его бирку на ногу мертвецу. И с этого часа Колосов стал жить уже под другой фамилией. Кажется, это продолжалось не долго, он опять стал Колосовым — кто там помнил одну фамилию в круговороте смертей!

Много лет провел Владимир Васильевич на приисках, на лесозаготовках, на строительстве, на дорожных работах, приладился к такой жизни, если вообще лагерное существование можно называть этим величественным словом — жизнь, означающим радость существования в мире, полном чудес и красоты. Но люди не раз за историю человечества ухитрялись превращать существование в некую форму рабства, подчинения одних другим и преуспели во всем этом еще со времен фараонов. Но такой жизни, которую придумала сталинская камарилья, на земле еще не видывали. А кто видел и прошел через тридцатые-сороковые годы, тот до конца дней уже не забудет.

Владимира Васильевича освободили после смерти «великого вождя». И вернули доброе имя. И восстановили в партии в 1957 году. И оценили его творческие способности, увы! — далеко не высказанные из-за скорой смерти, последовавшей 25 февраля 1966 года. Похороны многострадального, нравственно чистого, душевного человека прошли торжественно и многолюдно. Взвод курсантов-летчиков при опускании гроба дал несколько залпов из автоматов. На могиле выросла гора цветов. Но безутешными остались не только жена Зоя Федоровна и дети. Вся Россия безвременно потеряла милого человека, хорошего писателя, так и не успевшего описать все с ним случившееся.

Но записи и архив остались. Как и разговоры с друзьями.

… Добавим, что тот, кто лежал в одной палате с Колосовым в Краснодарской спецбольнице и ездил в Кореновку на похороны, спустя много-много лет напишет эти печальные строки.

Чтобы не забылось…