Глава 11. Томми «Об унижениях Томаса Ли и об окончании этого затянувшегося приключения»
Глава 11. Томми
«Об унижениях Томаса Ли и об окончании этого затянувшегося приключения»
Я никогда не забуду ту поездку в автобусе из зала суда, прикованный к чёртовому сидению, в той же одежде, которая была на мне в суде, откуда меня вывели всего лишь пятнадцать минут назад.
Когда они вели меня по тюремному коридору, первое, что я услышал, был громкий неприятный звук. Я повернул голову и увидел, что маленький чувак-латинос лежит на полу своей камеры, а из его черепа сочится кровь. Я посмотрел на офицеров, которые вели меня в мою камеру, и спросил, "Кто-нибудь поможет этому парню?"
"О, такое происходит постоянно", равнодушно ответили они. "У него просто припадок".
Я оглянулся на него, он так и лежал на полу без малейшего движения. Они привели меня в соседнюю комнату и раздели. Я стоял там жутко напуганный и совершенно голый, если не считать колец в моих сосках, в носу и в брови. Офицер сбегал за кусачками. Он перекусил кольца в сосках и в носу, но так и не смог снять мои серьги, потому что они были сделаны из хирургической стали. С досадой, но он всё-таки разрешил мне оставить их. Затем он вручил мне мою тюремную одежду: синюю рубашку, чёрные ботинки, скатка постельных принадлежностей с полотенцем, пластмассовая расчёска, зубная щетка и зубная паста.
Офицеры вывели меня обратно в коридор, и я заметил, что спустя полчаса, они, наконец, отправили заключенного латиноса в больницу. Это было больше похоже на удар, чем на припадок. Пока они вели меня мимо других заключенных, передо мной проплывали ряды угловатых ублюдков, орущих что-то вроде, "Добро пожаловать, мужик" и "Я научу тебя обращаться с женщинами". Половина из них были возбуждены, другой половине хотелось надрать мне задницу за то, что я трахался с тёлкой, на которую они, наверное, дрочили каждую ночь. Мне показалось, что эта прогулка была длиною в милю, мне было до того страшно, что мои колени всё время подгибались, и полицейским фактически приходилось тащить меня. Они бросили меня в изолированную камеру и закрыли тяжелую дверь, которая издала глухой металлический стук, гулким эхом отозвавшийся на весь тюремный корпус. Это был самый одинокий долбаный звук, который я когда-либо слышал.
Это была комната, в которой я, как предполагалось, должен был провести следующие шесть месяцев. По существу это был бетонный мешок, монолит которого нарушала лишь металлическая кровать с бесполезным матрацем толщиной в полдюйма. Мне было не с кем поговорить, нечем писать и абсолютно нечего делать. Всякий раз, когда приходили охранники, я просил у них карандаш, но они не обращали на меня внимания, давая, таким образом, понять, что ни на какое особое отношение к себе лучше не рассчитывать. Тот избалованный маленький негодник, который сидел внутри меня, должен был, наконец, получить урок. Потому что, если он не превратиться в мужчину здесь, то не сделает этого уже никогда.
Тем вечером меня разбудил охранник, огромное бесшее существо, который постучал в дверь и пролаял, "Встать к двери" .
Я подошёл к двери, не зная чего ожидать — благосклонности или наказания. "Какого чёрта на тебе серьги?", спросил он.
"Они оставили их. Они не смогли их снять".
"Так ты долбаный педик что ли?"
Я приготовился к худшему: к избиению, к траханью, к чему угодно. "О, чувак, зачем ты изводишь меня?"
"Нет, я думаю, что ты всё-таки педик. А ты знаешь, что мы здесь делаем с педиками?"
Я вернулся к своей кровати и проигнорировал его. Я не знал, что делать. Этот подонок мог открыть дверь моей камеры, огреть меня спящего по голове, а утром на это будет всем наплевать.
После шести или семи дней простого сидения там, когда я уже начал было сходить с ума от осознания того, что мне осталось ещё пять месяцев и три недели этого дерьма, под мою дверь закатилась половинка карандаша. Днём позже под дверью очутилась Библия. Затем тоненькие религиозные брошюры под названием "Наш хлеб насущный" начали появляться каждые несколько дней. Обложившись Библией и вооружившись карандашом, я читал "Наш хлеб насущный" и благодарил того незнакомца, который преподнёс мне эти бесценные подарки, потому что я нуждался в чём-то, что спасло бы мой разум от этой скуки и пытки. Должно быть, я тысячу раз прокрутил у себя в голове каждое мгновение моих отношений с Памелой.
Я не мог понять, почему Памела пошла на то, чтобы подать на меня в суд. Возможно, она боялась и думала, что я какой-то безумный, неистовый монстр; наверное, она думала, что поступает правильно ради детей; и, вероятно, она хотела найти лёгкий выход из тяжёлой ситуации. Как бы я ни любил Памелу, но у неё была проблема, связанная со следующим: Если что-то в её жизни шло не так, она предпочитала лучше избавиться от этого, чем тратить время на то, чтобы что-то изменить или исправить. Она увольняла управляющих подобно тому, как я менял носки. Ассистенты и няньки проносились через наш дом, как листки отрывного календаря: каждый день появлялся кто-то новый, что всегда бесило меня, потому что я хотел, чтобы у детей был кто-то постоянный в их жизни, кому они могли бы доверять, и кто мог бы любить их почти так же, как любили их мы. Таким образом, я понял, что то, что сделала со мной Памела, по сути, было увольнением. Я был уволен, чёрт побери.
Мне необходимо было прекратить мучить себя и, чёрт возьми, вынести что-то хорошее из всего случившегося, таким образом я пришёл к выводу, что моей миссией был самоанализ. Я должен был покопаться внутри себя и найти ответы, которые так долго искал. И лучшим способом это сделать, было перестать находить изъяны в Памеле и других людях и начать видеть свои собственные недостатки. Сначала я начал просто писать на стенах. Большинство из того, что я писал, начиналось со слова "почему": "Почему я здесь?", "Почему я несчастен?", "Почему я так обращался со своей женой?", "Почему я причинил такое своим детям?", "Почему во мне нет духовности?", "Почему, почему, почему?"
Спустя несколько недель охранник спросил меня, не хочу ли я подняться на крышу. "Чувак, мне бы очень этого хотелось", сказал я ему. Я с трудом мог вспомнить, как пахнет воздух, как выглядит небо, как чувствуешь лучи солнца на своём лице. Я не мог дождаться того момента, когда буду стоять на этой классной тюремной крыше и вновь наслаждаться видом гор и города.
Они надели на меня наручники, привели на крышу, и моя челюсть широко отвисла, брат. Стены вокруг крыши были такими высокими, что это было то же самое, что находиться в камере. В поле зрения не было никаких деревьев, гор, океанов и зданий. Они поместили меня в клетку под номером "K10", которая по постановлению судьи была полностью изолирована от других обитателей тюрьмы. Было около четырёх часов по полудню, и солнце начинало снижаться, прячась за стену. Его последние лучи освещали верхний угол клетки. Я прижался к переднему краю клетки и приподнялся на цыпочки так, чтобы лучи солнца падали мне на лицо. Как только его тепло растеклось по моему лбу, носу и щекам, я разрыдался. Я закрыл глаза и плакал, купаясь в солнечном свете десять минут, прежде чем покинуть эту крышу, последние десять минут солнечного света, которые я запомню на многие дни, недели, и месяцы. Чувак, я принял это грёбаное солнце, как величайший дар всей моей жизни. Ведь просидев несколько недель в темной холодной камере, это была самая восхитительная вещь, которую, чёрт подери, кто-либо мог подарить мне. Я почувствовал, что это самый прекрасный день в моей жизни.
Когда последний лучик солнца погас на моём лице, я ухватился за толстые прутья клетки и несколько раз подтянулся. Прежде чем отправиться в тюрьму, будучи ещё на свободе под чёртовым залогом в полмиллиона долларов, я целый месяц непрерывно тренировался, готовясь к самому худшему.
Вне клетки основное население тюрьмы играло во дворе, и я был сидячей мишенью для всякого рода оскорблений. Здоровенные уголовники бросали в меня дерьмо и орали, "Тебе повезло, что ты не с нами, пизда, ты, грёбаная. Бьёшь девочек. Дерьмо, так выходи поиграть с большими мальчиками". Это было унизительно, но я просто сидел, опустив голову и держа язык за зубами, и думал о солнце.
По мере того, как шло время, у меня появлялось всё больше контактов с внешним миром. Никому не разрешалось присылать в тюрьму книги, потому что люди посылали романы со страницами, пропитанными кислотой или другим дерьмом. Но через моего адвоката я каждые десять дней мог заказывать три книги на «Амазоне». Мне, чёрт возьми, была просто необходима пища для ума. Я подбирал книги по следующим трём критериям, которые мне были нужны для самосовершенствования: отношения, воспитание детей и духовность. Я развесил по стенам рисунки с тайчи[104], узнал о точках надавливания под глазами, которые снимают стресс, и стал экспертом в книгах по самосовершенствованию и Буддизму. Я решительно настроился на то, чтобы обрести полномасштабный психологический, физический и музыкальный настрой. Я хотел решить проблемы, которые сдерживали меня: я, мои отношения с Памелой и моя неугомонность в «Motley Crue».
Хоть судья и запретил мне входить в контакт с Памелой, я не желал ничего большего, чем поговорить с нею и разобраться с этим. Я всё ещё злился на неё, но я по-прежнему чувствовал себя пойманным в ловушку недоразумения: чёртова пропавшая кастрюля разрушила мою жизнь. Со временем в моей камере установили телефон-автомат, но это был полнейший кошмар — пытаться наладить контакт с Памелой, которая всё ещё кипела от злости из-за нашей драки. Мы три раза пытались общаться в присутствии наших адвокатов и психотерапевтов, но каждый раз разговор быстро перерастал в состязание по обливанию грязью и взаимным обвинениям. В конце концов, один друг свёл меня с посредником по имени Джеральд, который, как предполагалось, должен был уладить все мои отношения — с Памелой, с моими детьми и с группой.
Я не знаю ничего о послужном списке Джеральда и о его образовании, но он обладал здравым смыслом. Он сказал мне, что я вырос с таким же убеждением, как в детстве, будучи ребёнком, я открывал своё окно, чтобы соседи могли слышать, как я играю на гитаре. В некотором смысле, как бы я ни любил Памелу, она была, по сути, такой же гитарой, которую я хотел продемонстрировать всем соседям и похвастаться тем, что я знаю, как на ней играть. Только оказалось, что я не умею хорошо играть на ней. Когда гаснут огни, действие экстази улетучивается, и вы оказываетесь в доме наедине с другим человеком, только тогда начинаются ваши отношения; и они будут иметь успех лишь в том случае, если вы способны работать над своими недостатками и учиться наслаждаться другим человеком, который по-настоящему, без всяких похлопываний по плечу и поднятых вверх больших пальцев, как это делают твои братки, способен по достоинству оценить это. Возможно, именно поэтому отношения между знаменитостями так сложны: каждый возводит другого на такой высокий пьедестал, что это практически сродни разочарованию, когда в конце дня вы обнаруживаете, что вы — всего лишь два человека с такими же эмоциональными проблемами и конфликтами между родителями, как и у всех остальных.
Другой способ, которым Джеральд помог мне, был заказ детских книг для меня через «Амазон» и покупка тех же самых книг для моих мальчиков. После того, как я получил разрешение от суда на разговоры со своими детьми, я читал им сказки по телефону, в то время как они рассматривали картинки в точно такой же книжке. Для меня было важно поддерживать такую связь с моими мальчиками, потому что, пока я был в тюрьме, Памела не только говорила им, что я сумасшедший, но даже пыталась настроить против меня мою собственную мать и сестру. У меня не было способа защититься: не только от Памелы, но и от СМИ, которые сделали из меня сущего монстра. Тем не менее, больше всего меня ранило то, что я не был дома на День отца и на день рождения Брэндона. А это то, что ребенок не забывает.
Время от времени я мог звонить домой, и Памела отвечала мне по телефону. Мы начинали разговаривать, но за несколько минут старая вражда, раздражительность и взаимные претензии снова выплывали на поверхность, и затем вдруг — бах! — один из нас бросал трубку. Конец связи.
После этого я сидел в своей камере и часами плакал. Неспособность что-либо с этим поделать разбивала все мои надежды. И всё же, спустя какое-то время, с помощью моего терапевта в качестве телефонного посредника, мы снова научились общаться. Я начал отвечать на всё, что она мне говорила, не с неуверенностью или защищаясь, а со своей нормальной любовью, что было одной из моих хороших привычек, которую я приобрёл ещё в детстве. Также я усвоил, что, чтобы нормально разговаривать или даже жить с Памелой, я должен прекратить проверять её любовь ко мне, потому что, когда вы проверяете кого-то и не говорите ему об этом, он неминуемо терпит неудачу.
Однажды в четверг у нас была большая беседа по телефону с моим терапевтом, и мы хорошо продвинулись вперёд, когда я вдруг услышал какую-то громкую речь и стук снаружи. Я встал и крикнул, "Эй, парни, вы не могли бы потише!" Но когда эти слова вылетели у меня изо рта, я понял, что этот шум исходит не от заключённых. Это был тот самый здоровенный говнюк-охранник без шеи, который обозвал меня "педиком" в мой первый день в тюрьме. Он ворвался в мою камеру, схватил грёбаный телефонный шнур и вырвал его из стены, прямо во время моего разговора. Затем он подал сержанту рапорт, где говорилось о том, что я оскорбил его. Они приостановили мои телефонные привилегии на четырнадцать дней. Чёрт подери, моя единственная линия связи с внешним миром была оборвана, и я каждый день проводил в слезах.
В течение этих длиннющих недель я работал над песнями для того, что, как я решил, должно было стать моим сольным проектом, читал журналы о воспитании детей и книги по самосовершенствованию и учился писать стихи, главным образом о Памеле. Она начала присылать мне письма. И это так разочаровывало меня, потому что она делала это через своего ассистента, который писал и отправлял письма вместо неё. Из-за этого они казались безликими, словно я был какой-то рабочий по дому, о котором мог позаботиться её ассистент. Я старался не думать так, не судить о каждом маленьком её поступке, как о признаке того, любит ли она меня или нет, потому что именно так я нажил себе неприятности в первый раз.
Отрезанный от телефона, я впервые начал учиться быть уверенным в себе — для любви, для спасения и для музыки. Я также начал контактировать с другими обитателями тюрьмы и понял, что мои дела не настолько плохи, по сравнению их проблемами. Уборщики, которые подметали в зале, начали подсовывать мне записки от парней из других камер. Иногда какой-нибудь чувак просил об автографе, другие просто хотели иметь друга по переписке. Большинство из них были куда в более серьезном дерьме, чем я. Там был шестнадцатилетний чувак, мексиканец-мафиози, который, чёрт возьми, убил шесть человек; по-настоящему раскаявшийся 21-летний парень, который, чтобы достать денег на наркотики, ограбил круглосуточный ресторана «Нормс», но, запаниковав, застрелил пожилую даму; и полицейский, у которого нашли конфискованные наркотики, которые он присваивал себе во время полицейских рейдов. Он так волновался, что другие заключённые узнают, что он был полицейским, и убьют его в ту же секунду.
Пока я наслаждался этой внутренней почтовой перепиской, я узнал, что в тюрьме существует целый скрытый мир. И в этой системе было больше чёртовых наркотиков, чем на улице: люди предлагали грёбаный героин, кокс, "спид", "травку", и всё это в обмен на еду, конфеты, деньги и сигареты. Но, если бы вас поймали, то минимальный штраф составлял один год, добавленный к вашему сроку, так что я с этим не связывался. Другие парни делали в камерах что-то вроде выпивки, которую они назвали "пруно", который был похож на вино, сделанное из апельсинового сока, сахара и ломтя хлеба вместо дрожжей. Требовалось две недели, чтобы сделать одну партию, и когда она была готова, можно было слышать, как все напивались до чёртиков (drunk as fuck) и устраивали веселье. Фактически тюрьма превращалось в ночной клуб.
Один чувак научил меня, как взять мешок для мусора, наполнить его водой и завязать узлом посередине так, чтобы получились десятифунтовые (~ 4,5 кг) гантели для занятий спортом. Так что я начал делать сгибания с грёбаными водяными мешками, что было запрещено, поэтому я был вынужден прятать их под своей кроватью. Другие чуваки делали игральные кости, обтачивая шары от шариковых дезодорантов о цементный пол до тех пор, пока они не становились квадратными. Ещё они делали ножи, в течение многих часов всё плотнее и плотнее скатывая газету, пока бумага не возвращалась почти что в своё первоначальное состояние — в древесину — и могла использоваться в качестве кола для того, чтобы пырнуть кого-нибудь.
Один пожилой чувак научил меня, как зажигать сигарету: возьмите карандаш, сгрызите с него древесину, пока не доберётесь до грифеля, который несёт в себе электрический заряд. Затем возьмите одноразовую бритву, сломайте её, раздавив ботинком, и вытащите лезвие. После этого согните лезвие, пока оно не сломается на две части. Возьмите обе части и вставьте их в сетевую розетку, затем проведите лезвиями бритвы вдоль тех, которые воткнуты в розетку, отчего те нагреются. Оберните часть стержня карандаша в туалетную бумагу, одновременно коснитесь этих двух лезвий в розетке, и, опля, электрическая энергия зажжёт туалетную бумагу и вспыхнет огонь. Именно так, подобно разному дерьму МакГайвера, люди проводили там годы, совершенствуясь подобным образом. Моё собственное новаторство состояло в том, что я сделал барабанные палочки из карандашей и бритв, а сами барабаны — из лотков из-под еды и водопроводных труб. Сидя там и стуча карандашами по своей миске, я понял, что завершил полный круг, в тридцать шесть лет смастерив то же самое, что я сделал в три года, когда я собрал свою собственную ударную установку в кухне моих родителей.
Однажды, я сидел в своей камере и услышал какую-то суету снаружи. Я подскочил к моему маленькому квадратному окошку и уткнулся в него лицом, пытаясь выяснить, что происходит. По коридору шли два охранника и тащили парня, который был мертв, как пить дать: тело его было окоченевшим, а губы были багрово-синего цвета. Я постучал в дверь свой камеры, спрашивая, что случилось у всех, кого видел, но никто не проронил ни слова. Позднее я спросил шерифа, который проходил мимо моей камеры, но он молча прошёл мимо.
Несколько дней спустя кто-то из обслуживающего персонала дал мне газету, редкий подарок. В ней была статья о лос-анджелесской центральной окружной мужской тюрьме, я находился в центре города: черный заключённый умер, потому что белые охранники, избивая его, не смогли вовремя остановиться. В статье говорилось, что группа адвокатов боролась за то, чтобы установить в тюрьме систему наблюдения, потому что условия содержания в ней были ужасны. Читая этот материал, я думал о мертвом парне и обо всех избиениях, о которых я слышал за последние два с половиной месяца, и мне сделалось жутко. Где я нахожусь? Ведь я — грёбаная рок-звезда!
В тюрьме я не был дерьмом. Я был просто червяком, которого держали взаперти. Я не мог плакаться своему менеджеру каждый раз, когда что-то было не по мне; не было никакой публики, чтобы посмеяться над моим дурацким положением; и некому было выслушивать мои жалобы. Я больше не мог оставаться плаксивым маленьким ребёнком; я должен был быть мужчиной. Ну, или, по крайней мере, крутым червяком, потому что меня всё время так и норовили раздавить — как в тюрьме, так и в реальном мире. Памела начала писать мне классные письма и сладким голосом оставляла мне сообщения на голосовой почте. Но как только мои надежды начали воскресать, от чёртового Никки и от некоторых других братков я узнал, что она встречалась со своим старым бойфрендом Келли Слэйтером. Чёрт возьми, я не мог в это поверить. Я часами сидел на телефоне, плачась своему терапевту. Я не мог понять, как со мной могло произойти такое дерьмо. Если бы я был дома, то, по крайней мере, я мог бы быть рядом с моими друзьями или приехать к ней, чтобы поговорить об этом. Но здесь, чёрт возьми, я был совершенно бессилен. Я только сидел в своей камере в горячке. Затем я усвоил свой следующий важный урок: как очень быстро избавляться от вещей. Я понял, что нет на свете дерьма, в которое бы я не вляпался. Смирись с этим, и будь, что будет.
По субботам мне разрешали принимать посетителей. Никки приходил много раз, а Мик заглянул только однажды, но сказал, что больше не придёт, потому что охранники докопались до него и заставили его застегнуть рубашку и снять бейсболку. Винс так ни разу и не пришёл — но я не был этому удивлен. Однако наилучшим из всех был визит моего адвоката, когда он сообщал мне, что, если всё будет идти нормально, то он сможет скостить мне срок с шести месяцев до четырёх — что означало, что мне оставалось пробыть здесь всего только месяц.
Я начал размышлять на тем, что сможет заставить Томми снова стать счастливым. Я провёл много времени, думая о том, как быть хорошим отцом, мужем и человеком, но на самом деле я не придавал значения моим творческим проблемам. Ведь музыкальная составляющая меня — это 80–90 чёртовых процентов. Я должен был сделать что-то новое, и причиной осознания этого стал тот крах, который обрушился на мою личную жизнь. Поэтому я принял грёбаное решение.
Когда Никки пришёл навестить меня в следующую субботу, я смотрел на него через пуленепробиваемое стекло и ёрзал на своём стуле. Чёрт возьми, он был мне любимым братом, но я должен был сказать ему: "Брат, я больше не могу это делать". Это была самая тяжёлая вещь, которую я когда-либо говорил кому-то.
Его глаза расширились, рот широко открылся, и он только и cмог вымолвить, что, "Тпру!". Он был похож на парня, считавшего, что он состоит в счастливом браке, который внезапно узнал, что его жена изменила ему. Конечно же, я изменил ему. Ранее в тюрьме я попросил одного друга не стирать сообщения на моём автоответчике, сказав, что это позволит сохранить все звонки. Это был способ всякий раз, когда у меня возникала идея мелодии или стихов, я мог просто записать их на свой автоответчик, чтобы прослушать, когда выйду из тюрьмы. И это не были мелодии или стихи для «Motley Crue». Я был готов к тому, чтобы начать двигаться в каком-то новом направлении.
Я из моей камеры продолжал собирать музыкальный материал на свой автоответчик до 5 сентября — дня, на который было назначено моё освобождение. Я лежал на своей койке и ждал, когда громкоговоритель протрещит, "Ли, с вещами на выход", что означало бы — сворачивай свою постель, одеяло и прочее дерьмо, потому что ты выходишь отсюда.
Мне сказали, что меня выпустят в полдень. Перевалило за полдень, и ничего не произошло. Медленно время доползло до двух часов. Каждая минута была мучением. Затем пробило три, четыре, пять часов. Следующее, что я помню, был обед. Я постоянно твердил всем, "Чувак, я надеялся, что меня выпустят". Но никто не слушал меня. Минула полночь, а они по-прежнему меня не вызвали. Прежний Томми Ли бился бы башкой о прутья решётки, пока кто-нибудь не обратил бы на него внимание. Но новый Томми Ли понимал, что он ничего не может с этим поделать, кроме как смириться, и ждать своего часа.
Я растянулся на своей койке, по шею укрылся ветхим одеялом и уснул. В 1:15 ночи меня разбудил голос из громкоговорителя: "Ли, с вещами на выход!"