Глава четвертая Опять на родине

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Опять на родине

Летом 1834 года Гончаров окончил Московский университет со званием «действительного студента». Осуществлена была заветная цель юности. «Я свободный гражданин мира, — восторженно восклицал он, — передо мною открыты все пути!» Естествен и прост был первый порыв — поехать на родину, на Волгу, к своим, хотя далек туда путь. От Москвы до Симбирска более семисот верст. На переменных почтовых дней пять езды. Но если добираться «на долгих», то более десяти. Иван Гончаров хорошо знал по прежним своим поездкам на каникулы, какая это, при тогдашнем состоянии дорог, была пытка.

Теперь у нас дороги плохи,

Мосты забытые гниют,

На станциях клопы да блохи

Заснуть минуты не дают;

Трактиров нет. В избе холодной

Высокопарный, но голодный

Для виду прейскурант висит

И тщетный дразнит аппетит…[47]

Так писал поэт в двадцатых годах. Но мало что изменилось с тех пор. И было решено: «На — почтовых!» Однако заглянув в свой карман, юный путешественник не нашел там нужной на дорогу суммы. Хотелось явиться в провинцию столичным франтом — и много денег, присланных из дому, ушло на платье у «лучшего портного» и другие вещи. Приходилось искать более дешевый транспорт.

Гончаров случайно узнал, что в Замоскворечье готовится какой-то дилижанс до Казани (а оттуда до Симбирска уже «рукой подать» — сто восемьдесят верст). Он отправился по указанному адресу. Но вместо дилижанса глазам предстала обычная большая бричка. Однако другого выбора не было…

Стояла знойная июльская погода. Лошади двигались лениво. Густая пыль окутывала путешественников. В «дилижансе» было тесно. Попутчики — толстый купец и капризная, тоже пухленькая, барынька — расселись так, что третьему приходилось ехать, выставив наружу руку и ногу. На третий день путников в дороге захватил ливень. До ближайшей деревни было далеко, и все вымокли до нитки. Потом опять стало печь солнце. Дорога шла мимо убогих, как бы уснувших от зноя, деревень, по безлюдным полям. Только кое-где одиноко гомозился на пашне крестьянин с сохой, которую, пригнув голову до самой земли, тянула тощая лошаденка…

Но вот, наконец, и долгожданная Казань. Весь день на ногах: надо осмотреть и крепостные стены, и многоярусную Сумбекину башню — это замечательное создание русского зодчества конца XVII века, и зайти на университетский двор, преклонить голову у памятника Державину, побродить по старинным горбатым улицам…

Утром другого дня Иван Гончаров уже катил на перекладных в Симбирск.

Однако не только жары и грозы терзали в те времена путешественника, тяготила его и мысль о том, что за ним неотступно следило всюду «недремлющее око властей предержащих».

В полдень, когда не стало мочи от палящих лучей солнца, остановились в небольшом городишке менять лошадей. Отрадно было в тени под навесом постоялого двора, хотя и пахло навозом…

Вдруг во двор вбежал запыхавшийся человек в военной или полицейской фуражке.

— Козлов! Козлов! Где ты, подлец? — кричал он на весь двор.

Из дома проворно выскочил мужчина в красной рубахе, с большим ключом на поясе.

— Здесь, ваше высокоблагородие, здесь! — торопливо отозвался он.

— К тебе въехал приезжий, — гневно кричал офицер, — а ты и ухом не ведешь, не даешь знать в полицию! Ты знаешь, как строго приказано?.. Первым твоим делом, подлец, потребовать от проезжего вид и представить в полицию.

Гончаров сошел с телеги, вынул из кармана свой университетский отпускной билет и подал блюстителю порядка. Тот надел очки, взглянул пристально на путешественника, стремясь как бы «окаменить» его, потом на билет.

— Полиция обо всем должна знать!.. Может быть, вы зарезали ваших родителей и бежали, — выпалил он.

Путник остолбенел от такого ужасного подозрения. И только в дороге понял, что в практике городничего (это, оказывается, был сам городничий), очевидно, был подобный случай.

С хорошим, радостным чувством отправлялся юноша в путь. Но в дороге настроение его стало другим. Как-то по-иному, чем раньше, он всматривался в окружающую жизнь. Неприглядная действительность открылась взору юного путешественника. Он увидел отсталость и застой жизни всюду, и ужасающую бедность, и придавленность крестьянина, испытал на себе тупость николаевского городничего. Нет, не на благодушный лад настраивала юношу путь-дорога на родину, от Москвы до Казани и Симбирска!..

И все же радостно забилось сердце, когда на четвертой версте от Симбирска, с самого высокого места над Волгой, показался, как бы расположенный в долине, город… Вот и родной дом. О, «сладость возвращения» к родительскому крову, — кто не испытал ее!

После скромной студенческой жизни юноша на первых порах отдался весь «неге ухода». Как паром, его охватило «домашнее баловство». Все располагало к довольству, к бездумной, беспечной жизни. И так незаметно всему этому можно было поддаться, забыть о заветных стремлениях, погрузиться в тягучий поток повседневно праздной жизни и навсегда остаться здесь.

«И по приезде домой, по окончании университетского курса, — говорит в своих «Воспоминаниях» Гончаров, — меня обдало той же «обломовщиной», какую я наблюдал в детстве. Самая наружность родного города не представляла ничего другого, кроме картины сна и застоя… Те же, большею частью деревянные, посеревшие от времени дома и домишки, с мезонинами, с садиками, иногда с колоннами, окруженные канавками, густо заросшими полынью и крапивой, бесконечные заборы; те же деревянные тротуары, с недостающими досками, та же пустота и безмолвие на улицах, покрытых густыми узорами пыли… Так и хочется заснуть самому, глядя на это затишье, на сонные окна с опущенными шторами и жалюзи, на сонные физиономии сидящих по домам или попадающиеся на улице лица.

«Нам нечего делать! — зевая, думает, кажется, всякое из этих лиц, глядя лениво на вас. — Мы не торопимся, живем — хлеб жуем да небо коптим!» Знаменательно, что точно такое же впечатление о Симбирске в тридцатых годах высказал и Лермонтов. В его поэме «Сашка» говорится, между прочим, что

…Сон и лень

Вполне Симбирском овладели.

Но по-прежнему неудержимо влекла к себе Волга. Наслаждением было стоять на высоком берегу, откуда глазу открывалась необъятная картина, дышать этим свежим, прохладным воздухом, «от которого, как от летнего купанья, пробегает дрожь по телу». Любовь к родине переполняла сердце молодого Гончарова. Нет, не богатство и карьера его цель! Он посвятит себя творческому труду и ради этого готов отказаться от тех материальных благ, которые могут обеспечить ему здесь, в Симбирске, его мать и Трегубов. Жизнь не пугает его. Он не боится труда. Он достигнет заветной цели.

* * *

В родном городе Гончаров ищет прежде всего нового. Но всюду видит только «все старое и ветхое». «Где же новое, молодое, свежее? Где же новые люди, нравы, дух?» — вопрошает он Трегубова, объезжая город. А тот в ответ только иронически показывает на… собор, питейную контору и свежую стерлядь в лавке. И уже тогда юноша начал понимать, что застой Симбирска — это явление, характерное для всей русской жизни.

Крепостнический строй и николаевская реакция обрекали Россию, ее экономику и культуру на страшную отсталость. Пользуясь даровым крепостным трудом, помещики вели свое хозяйство патриархальным, примитивным способом. Не было необходимости стремиться к чему-либо новому. Застой и неподвижность овладели всей жизнью дворянских поместий. Тридцатые годы явились периодом дальнейшего назревания кризиса крепостного хозяйства, его гниения и распада. Но в большинстве «дворянских гнезд» по-прежнему беспечно и праздно текла жизнь. Тогда симбирские дворяне не вели еще счета своим деньгам и благодушествовали. Богатства, создаваемые трудом крепостных, позволяли им, по выражению великого сатирика, предаваться «пошехонскому раздолью». Жизнь многих проходила, говоря словами поэта: «среди пиров, бессмысленного чванства, разврата грязного и мелкого тиранства».

Дворянско-поместный уклад порождал и обломовщину и «куролесовщину». Всяк по-своему проявлял самодурство. Вот что, например, рассказывали в Симбирске о помещиках Т. и К.

Жили они не в столь большой отдаленности друг от друга. Постоянно у них кутежи, псовая охота, картежная игра и всякие другие забавы. У обоих было по пушке большого калибра. Захочет один позвать к себе в гости другого — стреляет. Если тот принимал приглашение — отвечал тоже выстрелом, а если нет, то есть приглашал к себе, то пушка стреляла два раза. Бывало, что ни тот, ни другой не хотел уступить, перестреливались, пока не истощались запасы пороха. Потом съезжались на половине пути, и заключали договор, куда ехать и чем потешаться.[48]

Весьма характерна для поместных нравов того времени и другая история. По рассказу одного из современников, саратовский помещик Петр Иванович Богданов осенью выехал на охоту из Саратова в поле, с собаками; куда бежали зайцы и лисицы, туда и Богданов скакал с охотою. Так за зайцами и лисицами доскакал он до Симбирска, где захватила его зима. Между Саратовом и Симбирском до четырехсот верст по почтовой дороге. Богданов остался зимовать в Симбирске. Богданов был хорош собой, богат, щеголь, танцор, немного поэт — он быстро стал необходимым членом общества. Ну, конечно, куролесил и пьянствовал, как только тогда умели это делать.[49]

В массе своей симбирское дворянство было малообразованно и малокультурно. Обычное воспитание молодого дворянина ограничивалось умением читать и писать. Бедные дворяне зачастую оставались вовсе неграмотными. Много «недорослей» встречалось и в богатых помещичьих семьях, где еще царило пренебрежительное отношение ко всякому труду и образованию. Скотинины и Простаковы, Митрофанушки да Иванушки тогда не перевелись еще. Обломовцы являлись их прямыми и близкими потомками.

Были среди симбирского дворянства и просвещенные люди. Однако круг их был невелик. К их числу относятся такие деятели русской культуры, как историк Н. М. Карамзин, поэт и баснописец И. И. Дмитриев, поэт Н. М. Языков, писатель Д. В. Григорович, П. В. Анненков. Из среды симбирского дворянства вышли видные декабристы: М. Баратаев, В. Ивашев, Н. Тургенев.

Тип культурного дворянина, независимо настроенного и скептически относившегося к «прелестям самовластья», представлен в «Воспоминаниях» Гончарова в лице помещика Козырева.

Это был близкий друг Трегубова, и Иван Гончаров как в детстве, так и во время университетских каникул вместе с братом подолгу гостил у него. Большой господский дом был окружен обширным садом — «Огромный, запущенный сад, приют задумчивых дриад»[50]. Более всего Ивана Гончарова занимала обширная библиотека — сплошь из французских книг. Козырев был поклонником Вольтера и всей школы энциклопедистов и «сам выглядел маленьким Вольтером». Предметом своих увлекательных бесед с юным гостем он избрал французских писателей. Старик пробуждал в юноше большую симпатию к себе и незаметно передавал ему свой независимый образ мышления.

К числу передовых дворян принадлежал и Николай Николаевич Трегубое.

О прогрессивности общественных настроений Трегубова говорит, в частности, тот факт, что он состоял в масонской ложе и находился в дружбе и переписке с некоторыми декабристами. Среди его близких знакомых был и князь М. Баратаев (в «Воспоминаниях» Гончарова назван Бравиным) — организатор и руководитель симбирской масонской ложи «Ключ к добродетели», которая была через декабриста В. Ивашева связана с «Южным обществом».

В годы, предшествовавшие декабрьскому восстанию, в Симбирске, так же как и в других городах России, распространялась запрещенная правительством литература. В Ульяновских архивах сохранились рукописные списки произведений Радищева, Рылеева, Раевского, Н. Тургенева, Грибоедова и других.

События 14 декабря 1825 года не прошли бесследно для Симбирска. По приказу из Петербурга был арестован и в числе опаснейших «бунтовщиков» сослан на каторгу в Сибирь декабрист Ивашев. Арестован и отправлен на допрос в Петербург был и Баратаев. Там его подвергли секретно «телесному наказанию».

Иван Александрович близко познакомился с Баратаевым в этот свой приезд в Симбирск. Несомненно, общение с ним, глубоко образованным и прогрессивно настроенным человеком, оказало благотворное влияние на молодого Гончарова.

Жандармские репрессии применены были и к другим лицам. В городе происходили многочисленные обыски. Масонская ложа была разогнана, а ее участников привлекли к следствию. Правительственные репрессии и жандармский террор запугали симбирское дворянство и усилили в нем реакционные и верноподданнические настроения.

Молодой Гончаров в свой приезд домой по окончании университета в 1834 году быстро ощутил эту атмосферу общественной реакции в родном городе. Всюду чувствовалась какая-то придавленность. «Все напуганные масоны и не-масоны, тогдашние либералы, — говорится в «Воспоминаниях» Гончарова, — вследствие крутых мер правительства, приникли, притихли, быстро превратились в ультра-консерваторов, даже шовинистов — иные искренно, другие надели маски. Но при всяком случае, когда и не нужно, заявляли о своей преданности «престолу и отечеству»… Только старички, вроде Козырева и еще немногих, ухом не вели и не выползали из своих нор. Козырев саркастически посмеивался и над крутыми мерами властей и над переполохом».

Под «ферулою прежнего страха» находился и Трегубов, скрывая в душе протест и гнев против жандармских репрессий. Трегубову, судя по его связям и переписке с декабристами, были известны политические цели и секретный круг деятельности масонских лож. Вполне естественно, что, хотя он каким-то образом и избежал репрессий, ему приходилось и в тридцатых годах опасаться доноса.

От общения с Трегубовым в юношеские годы Гончаров вынес много ценного. Трегубов помог ему критически воспринять отрицательные явления крепостнической действительности.

Именно Трегубов, а затем и другие раскрыли перед Гончаровым «всю глубину жандармской бездны». И он тогда в первый раз узнал о действительном значении николаевской жандармерии и о роли Бенкендорфа и Дубельта. Все это явилось для него одним из совершенно новых «впечатлений бытия». И он стал «большими глазами» смотреть на жандармского полковника Стогова (в «Воспоминаниях» Гончарова — Сигов), чинившего жестокие расправы над крестьянами и заподозренными в неблагонадежности симбирскими дворянами.

* * *

В Симбирске Гончаров не собирался оставаться надолго, тем более навсегда. Родным, конечно, и особенно матери хотелось удержать его дома, женить… Гончаров мечтал о другом. Он намерен был к осени уехать в Петербург, что было задумано еще в университете. Но обстоятельства сложились иначе. В результате очень настойчивых предложений губернатора он остался служить в качестве его секретаря и пробыл в Симбирске почти целый год.

Губернатор Загряжский (в «Воспоминаниях» Гончарова — Углицкий) был ловким политиканом. Решив разыграть из себя убежденного борца с так называемыми «служебными доходами», то есть взятками, он перетасовал своих чиновников. Гончарову он заявил, что для задуманного им благородного дела нужны новые, свежие люди, а так как он видит в нем человека «с новыми взглядами», то и предлагает ему послужить на пользу государю и отечеству.

В обстановке свирепой реакции отказ от государственной службы, от «долга», рассматривался как признак неблагонадежности. Отчасти по этой причине, но, видимо, более из решения испробовать свои силы «на деле» и «разогнать немного тьму» в родном городе Гончаров остался в Симбирске служить.

Прежде всего губернатор познакомил Гончарова со своей женой и дочерью. Им он представил молодого человека в такой форме: «Вот у нас еще танцор». И, обращаясь к дочери, добавил: «Он будет твоим кавалером на наших вечерах…» «Monsieur est tres presentable»[51], - бесцеремонно оценила Гончарова губернаторша. Действительно, Гончаров производил благоприятное впечатление. В Симбирск он вернулся уже зрелым юношей, полным жизненных сил, привлекательным по внешности, изящным, с хорошим вкусом и воспитанием. Словом, он не только казался, но и на самом деле был «presentable».

Служба в губернской канцелярии дала возможность Гончарову ознакомиться с миром губернской бюрократии, узнать закулисную сторону жизни этого круга «служилых людей», губернских тузов и дельцов, — «проникнуть взглядом в губернскую бездну». В этом ему много помог Трегубов. Он с неприязнью и презрением относился к чиновничьей бюрократии и свои чувства исподволь старался привить крестнику. Трегубов говорил: «Нашему брату, дворянину, грязно с ними уживаться».

Поразительная картина гнилости губернского административного аппарата, чиновничьих нравов открылась перед глазами изумленного Гончарова: при этом он понял, что правительство знало обо всем, но «не совало носа в омут непривилегированных доходов».

Крайне поражало Гончарова то, с каким открытым бесстыдством и веселым цинизмом принято было среди чиновной братии говорить о взяточничестве, даже в присутствии самого губернатора. Некий Янов, бывший до Гончарова на его месте, а потом ставший чиновником по особым поручениям при губернаторе, рассказывал как-то в губернской канцелярии, среди обступивших его чиновников, как он ездил на ревизию в губернию и как ему всюду в пальцы перчаток набивали золотые: «Я даже думал, не отдать ли назад, да передумал. Ведь это не взятка — фи, как можно!.. тут просто суют в руки лишние деньги, да еще нажитые, очевидно, неправедно. Как же их не отобрать и не спрятать в карман, тем более, что перчатки разорвались, не выдержали».

Эта циничная ирония чиновника вызывала лишь всеобщий смех. Возвратясь с ревизии, Янов все то же рассказывал за обедом у губернатора. И тот «больше всех тешился».

Как-то, находясь в гостях у одной помещицы, Гончаров слышал, как она со своим родственником обсуждала вопрос о женихе для хорошенькой дочери и с завистью говорила о каком-то Мальхине, у которого-де полтораста душ, да и «доход от должности» немалый.

— Помилуйте, он плешивый, толстый, да еще взятки берет, — вмешался в разговор Гончаров.

Но тут за названного кандидата в женихи вступился родственник помещицы.

— А какие это взятки! Не взятки, милостивый государь, а доходы получает по месту советника казенной палаты! — строго выговорил он.

— Ну, это все равно, — возразил Гончаров.

— Как все равно? — горячился оппонент. — Не все равно! Вот будете служить, тоже сами будете получать доход: без дохода нельзя…

— Не буду! — сердито отрезал Гончаров.

— Молодо — зелено! — заметила помещица.

Гончаров не мог примириться с подобными нравами.

Каждый раз, когда он сталкивался с людьми, в которых воплощалась «застарелая порча» века, перед ним вставал образ Чацкого — Грибоедова — этих, по его выражению, «вестников» нового миросозерцания, новой жизни. И они, казалось, звали и его быть судьей старой, отживающей жизни.

С юных лет Гончаров видел в Чацком своего героя, который «лучом света рассеял тьму». Пройдет много десятилетий, и Гончаров снова взволнованно и горячо заговорит о Чацком в «Мильоне терзаний».

Вначале у Гончарова создалось впечатление, что губернатор неподкупно честный и благородный человек, что он чист от пороков, присущих чиновничьему кругу, и готов вступить с ними в борьбу. Сам он, его жена и дочь, весь его быт отличались подчеркнутой светскостью, аристократизмом, изяществом. Жил он на широкую барскую ногу, что требовало больших денег. Но у него ничего не было, кроме жалованья и… долгов. Никто не мог сказать, что он имел «доходы» от службы. Но и он, конечно, имел таковые, только в деликатной форме. За всякие потворства по откупам крупные откупщики давали губернатору и другим властям ежегодные «субсидии». Умел получить «доход» Загряжский — Углицкий и посредством игры в карты с теми же откупщиками или купцами. И всегда случалось так, что губернатору везло, а те «проигрывали».

Губернатор вечно был в долгах. Но долги он покрывал, беря снова в долг. Он был виртуозом этого дела, хотя, по свидетельству Гончарова, деланье долгов тогда не считалось вовсе в какой-либо мере безнравственным поступком. Только ленивый, по пословице, не делал в то время долгов. Занять и не отдать для этих «джентльменов» не считалось позором.

Очень скоро Гончаров понял, что губернатор вовсе не был намерен всерьез начать борьбу со взяточничеством. Все дело кончилось небольшим шумом и некоторым испугом среди чиновничьей братии. Заявив, что он хочет прекратить «нештатные» доходы, губернатор для острастки вызвал к себе двух-трех «оглашенных» — уличенных в мелких взятках чиновников — и пригрозил им судом. А далее все пошло своим прежним порядком.

Анекдотична история служебного возвышения Загряжского. Поведал миру об этом не кто иной, как сам симбирский жандармский полковник Стогов. «Кто такой губернатор Z. (Загряжский. — А. Р.)? — писал он. — Он был в отставке капитаном Преображенского полка. 14 декабря он явился к дворцу. Государь несколько раз посылал Якубовича образумить бунтовщиков и убедить их, чтоб покорились. Якубович шел к мятежникам, и Z. за ним. Якубович вместо убеждения говорил: «Ребята, держись, наша берет, трусят, ура! Константин!» И бунтовщики кричат: «Ура, Константин и супруга его Конституция!» Якубович возвращался и докладывал: «Изволите слышать, они с ума сошли, хотели в меня стрелять».

Так было несколько раз, и Z. всякий раз ходил и один раз перевязывал ногу платком, прихрамывая, будто ударили его по ноге.

Государь не забывал усердия и сказал в. к. Михаилу Павловичу: «Я видел усердие Z., спроси его, чего он хочет!» В. к. Михаил спросил Z.: «Чего ты хочешь?» Z., не задумавшись, отвечал: желаю быть губернатором.

— Не много ли это будет?

— Для государя все возможно!

И вот Z. чрез разные метаморфозы — губернатор в Симбирске»[52].

Загряжский был очень недурен собою, щеголь и женолюб. Избалованный дешевыми победами, он затеял интригу с дочерью князя Баратаева. Ходил к ней на свидание, нарядившись старухой. Он так хорошо загримировался и играл свою роль, что сам отец указал, как пройти к дочери. Загряжский похвастался и опозорил имя девушки. Дворянство ополчилось против него, стали грозить скандалом и даже кулачною расправой. Когда Загряжского спросили, что побудило его хвастаться, он ответил: «Иметь успех у женщины и не рассказать, все равно, что, имея андреевскую звезду, носить ее в кармане». И в конце концов Загряжский вынужден был удалиться из Симбирска отнюдь не почетно.

Затхлая, обломовская атмосфера родного города тяготила юношу. Его отталкивала эта «бесцельная канитель жизни, без идей, без убеждений», «без заглядывания в будущее». «Над всем царила пустота и праздность». «Не было ни одного кружка, который бы интересовался каким-нибудь общественным, ученым, эстетическим вопросом». Когда-то в городе существовала неплохая сцена, но ее в 1820 году приказал «убрать» пресловутый попечитель Казанского округа Магницкий, который предлагал закрыть Казанский университет, а стены его разрушить. Жалкое существование влачил любительский театр, помещавшийся в деревянном, похожем на сарай, здании где-то на углу Бараньей слободки.

Невольно Гончарову приходилось «плыть по течению местной жизни», ездить на балы «отплясывать ноги» и развлекаться «кадрильным ухаживаньем» за губернскими барышнями. Все это, конечно, совершалось под строгим контролем маменек и тетушек, которые «пуще всякой полиции» следили за каждым взглядом и движением танцующих молодых людей. Не дай бог протанцевать с одной из барышень подряд два-три раза, — уже прочили в женихи. Приключилась такая история и с Иваном Гончаровым, который тогда, конечно, не имел «охоты узы брака несть» и от сплетен прятался дома или уходил на высокий берег Волги.

Он иногда до поздней ночи

Сидит, печален, над горой,

Недвижно в даль уставя очи,

Опершись на руки главой.

(«Тазит»)

Гончаров почувствовал, что постепенно и незаметно начинает «врастать в губернскую почву». Неизвестно, чем бы кончилось все это, как вдруг губернатор был отстранен от должности. У Гончарова появилась радостная для него возможность оставить службу и уехать в Петербург.

Пребывание в Симбирске в 1834–1835 годах оставило глубокий след в жизни молодого Гончарова. Сближение с действительностью открыло ему глаза на страшные пороки и гниль чиновно-бюрократической машины, укоренило в нем прогрессивные антикрепостнические настроения и еще более возбудило стремление к живой, творческой деятельности, к труду «на благо родины».

Не раз потом побывал еще в Симбирске Гончаров, пополнил и обогатил, юношеские впечатления. Многие из своих симбирских наблюдений писатель творчески обобщил и воспроизвел в типических образах и картинах.

Не по душе пришлась молодому Гончарову жизнь родного города. Но у сердца свои законы, и было грустно прощаться с матерью, родным домом, Волгой, со всем, что было дорогим и незабываемым.

Из души просились слова любимого поэта:

Простите, мирные долины,

И вы, знакомых гор вершины,

И вы, знакомые леса;

Прости, небесная краса,

Прости, веселая природа,

Куда, зачем стремлюся я?

Что мне сулит судьба моя?[53]