Глава девятая Роман и жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

Роман и жизнь

В Петербург Гончаров вернулся 13 февраля 1855 года, то есть через неделю после смерти Николая I и за полгода до падения Севастополя. Здесь он быстро вошел в прежний круг близких ему друзей и петербургских литераторов.

«В начале 1855 года, именно в феврале, — писал Гончаров в «Необыкновенной истории», — я вернулся через Сибирь в Петербург. Там я застал весь литературный кружок в сборе: Тургенев, Анненков, Боткин, Некрасов, Панаев, Григорович. Кажется, тогда уже явился и граф Лев Николаевич Толстой, сразу обративший на себя внимание военными рассказами. Если не ошибаюсь, тогда же был в Петербурге и другой граф, Алексей Константинович Толстой (впоследствии автор Смерти Иоанна Грозного). Я познакомился с обоими, не помню, у кого: кажется, у князя Одоевского или Тургенева. Граф А. Толстой потом уехал, а Лев Николаевич (не помню хорошенько, тогда ли граф Лев Т., или позже, был в Петербурге) оставался тут и сходился с нами почти ежедневно — опять все у тех же лиц — Тургенева, Панаева и проч. Говорили много, спорили о литературе…»

Все, что волновало тогда русское общество, все события и острые политические вопросы находили в этом кругу определенный отзвук. «Говорили много», — замечает Гончаров, — значит, говорили обо всем, что переживала Россия, и, конечно, о том, что необходима ликвидация крепостного права, борьба с отсталостью и реакцией.

Посылая с пути некоторые свои очерки Краевскому для «Отечественных записок», Гончаров, однако, не хотел, чтобы они печатались до его возвращения. Вдали от России, будучи плохо информированным о происходившем в стране, он, видимо, не представлял себе, насколько они придутся кстати, будут созвучны переживаемым событиям.

Но вернувшись в Петербург и ознакомившись с положением дела и настроениями в обществе, Гончаров стал быстро подготавливать их к печати.

Издатели журналов не мешкали, и еще в 1855 году в «Отечественных записках», «Современнике» и «Морском сборнике» были напечатаны основные главы очерков. К исходу того же года отдельной книгой вышли главы «Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов». Публикация очерков продолжалась в журналах и в 1856 и в 1857 годах. Полностью книга очерков «Фрегат «Паллада» вышла в свет в 1858 году.

«Очерки путешествия» Гончарова, отличавшиеся прогрессивной, антипатриархальной и антикрепостнической направленностью, оказались очень своевременными для переживаемого тогда русским обществом момента. Закончилась Крымская война, в которой, по словам Маркса, самодержавие и крепостничество потерпели «жалкое крушение». Все увидели гнилость крепостнической системы, страшную отсталость России по сравнению с западно-европейскими странами. «Колоссальные жертвы… встряхнули русский народ».[118] Повсеместно в России возникали и множились крестьянские волнения, или, как тогда говорили, «бунты». Война принесла «небывалое отрезвление»[119] и всколыхнула и возбудила передовую часть русского общества.

«В 1855 и в 1857 годах, — писал об этом знаменательном периоде русского освободительного движения Герцен в «Колоколе», — перед нами была просыпавшаяся Россия… Новое время сказалось во всем: в правительстве, в литературе, в обществе, в народе… Немая страна приучилась к слову, страна канцелярской тайны — к гласности, страна крепостного рабства — роптать на ошейник».

Это был период, когда, по определению Ленина, все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостничеством. Именно в обстановке этой борьбы окончательно определились и окрепли в мировоззрении, эстетических взглядах и творчестве Гончарова те черты и особенности, которые позволили ему подняться на новую, высшую ступень реализма и стать большим, подлинно национальным художником.

* * *

Трудно сложились в эти годы обстоятельства личной жизни писателя. Вернувшись в Петербург, он принужден был вернуться и к прежней службе в департаменте, где его чуть повысили: сделали начальником наименее интересного стола (отдела).

Но это нисколько не подбодрило Гончарова. Он чувствовал, что бюрократическая атмосфера и канцеляризм все сильнее давят на него. Титулярному советнику Гончарову «легче было превратиться в нового аргонавта, …нежели кругосветному путешественнику — в столоначальника министерства финансов. Привыкший уже к иным масштабам, он задыхался в тесной канцелярии».[120]

Вскоре после возвращения из плавания Гончаров стал подумывать о перемене службы, стремясь к более живому, ближе стоящему к литературе делу. К радости Гончарова, адмирал Путятин обратился к начальнику департамента, где служил Гончаров, с просьбой отпустить его на два месяца, — писать отчет за всю экспедицию. Предстояло много работы, но зато, по выражению самого Гончарова, не надо было «таскаться каждый день на службу», что, конечно, позволяло иметь больше свободного времени и для литературных занятий.

Вскоре наметилась возможность уйти совсем из департамента. «Да едва ли я пойду опять туда на службу», — писал Гончаров Е. В. Толстой 1 декабря 1855 года и сообщал о том, что на днях министр народного просвещения Норов сделал ему предложение «занять место у него, где жалованья много, больше даже, нежели сколько мне нужно, а дела еще больше, чем жалованья».

Новая должность, на которую здесь намекает Гончаров, — место старшего цензора по русской литературе — «с тремя тысячами рублей жалованья и с 10 000 хлопот», — по ироническому замечанию писателя.

В своих письмах Е. В. Толстая интересовалась ходом работы над романом «Обломов». Отвечая ей, Гончаров с нескрываемой горечью писал в канун нового, 1856 года, что не она одна спрашивает о романе — «спрашивают пуще» редакторы, а «романа нет как нет».

Таким образом, в 1855 году Гончарову, судя по всему, так и не удалось вплотную взяться за работу над романом: на писание донесения об экспедиции[121] и на подготовку к печати «Очерков путешествия» уходило немало времени и сил. Отсутствие благоприятных условий для осуществления главного творческого замысла, как всегда в подобных случаях, тяжело переживалось писателем.

Но была и другая, кроме этих обстоятельств, более личная причина того, что настроения Гончарова в то время были окрашены в минорный, даже горестный

До нас дошла серия писем (32) Гончарова к Е. В. Толстой, которые он писал ей в 1855–1856 годах. П. Н. Сакулин, опубликовавший эту переписку, замечает, что она вводит нас в «самые интимные уголки внутренней жизни Гончарова».[122] Действительно, в этих письмах отразились самые сокровенные чувства и переживания Гончарова, романтика большой, но неразделенной любви его к Елизавете Васильевне Толстой.

* * *

Елизавету Васильевну Толстую Гончаров знал еще шестнадцатилетней девушкой. Он встречал ее в семье Майковых в начале сороковых годов. Уже тогда, видимо, она произвела на него впечатление. В альбомной записи от 1843 года он называет «дорогими» минуты ее пребывания в Петербурге и желает ей «святой и безмятежной будущности».

С тех пор прошло двенадцать лет. Гончаров стал известным писателем. Ему уже сорок три года, но он по-прежнему одинок. В письмах своих он называет себя «стариком» и жалуется на болезни и хандру. «Мучительная сторона страсти», то есть любви, кажется ему чем-то «уже давно угасшим и забытым».

Я думал, сердце позабыло

Способность легкую страдать,

Я говорил: тому, что было,

Уж не бывать! Уж не бывать![123]

И вдруг осенью 1855 года у Майковых снова появляется Е. В. Толстая. Ее красота и ум приковывают к ней взоры всех, кто встречается с ней. Сильное впечатление произвела она, между прочим, и на Тургенева, изредка посещавшего дом Майковых. Но более всех восхищен и поражен этим прекрасным видением Гончаров. Он становится ее страстным и настойчивым поклонником. Она быстро вытеснила из его памяти образы ранее любимых и идеализированных им женщин, зажгла «в увядшем сердце кровь — опять тоска, опять любовь!..».[124] Новые чувства, новые переживания, новая жизнь вторглись в творческие думы романиста.

Письма Гончарова к Толстой — целая повесть любви, страстная исповедь о пережитом, «исповедь души». Сначала перед нами нежный и преданный друг, который любовно исполняет всевозможные поручения красавицы. Он снабжает ее книгами — Тургенева, Писемского, «Отечественными записками» и разными альманахами, достает билеты в театр, часто бывает с ней в опере, на гастролях итальянских и французских артистов, деликатно доставляет ей из магазина заказанные модные перчатки — словом, поступает так, как поступают в таких случаях все влюбленные мужчины.

Но Гончаров не сразу решается открыть ей свои чувства. Он долго предпочитает говорить о дружбе — дружбе целомудренной и святой, как просвира. Однако чувствуется, что он хочет большего… «Не могу же я, — говорит он в одном из писем, — в самом деле, любоваться на нее, как Пигмалион на Галатею». Все чаще и чаще перед словом «дружба» в его письмах появляется многозначительное многоточие: «дружба» явно становится псевдонимом любви. Вопреки всем предрассудкам и условностям «науки страсти нежной», Гончаров доверчиво открывает любимой женщине все свое восхищение ею, «весь беспорядок души» своей, «волнение и хаос».

В своем «ослепительно-прекрасном друге» он видит сочетание всех совершенств: она создана «гармонически прекрасно, наружно и внутренно». Это, по его мнению, «артистически щеголеватое создание», «аристократка природы». «Чистота сердца» сочетается в ней с «возвышенностью характера». Гончаров особенно вменял ей в достоинство, в начале их отношений, отсутствие «умничанья» и «сентиментальничанья», внешней экзальтации. «Предо мною, — восклицает он, — идеал женщины, и этот идеал владеет мной так сильно, я в слепоте!»

Из письма в письмо следовали страстные, поистине патетические, беспредельные по откровенности признания в любви. Как бы стремясь облегчить тягость своих переживаний, влюбленный часто иронизирует, подшучивает над собой, бросая какой-нибудь забавный каламбур. Так, шутя, он пишет Е. В. Толстой, что «совсем отолстел»…

Признается он любимой женщине и в ревности, — также в шутливой форме. «Тургенев, у которого я был вчера, — сообщает он Е. В. Толстой, — спрашивал меня: «Скажите, какая прекрасная женщина живет у Майковых и можно ли там увидеть ее?» Я показал ему шиш».

Отъезд Е. В. Толстой в Москву (18 октября 1855 года) обострил чувство Гончарова. Вслед он шлет ей целую серию писем — вымышленный «роман», — «Pour и contre»[125]. От третьего лица, своего «друга», он рассказывает о своей любви, о своих душевных муках. Он любит «горестно и трудно». «Я болен ею, — признается его мнимый друг. — Мне стало как-то тесно на свете жить: то кажется, что я стою в страшной темноте, на краю пропасти, кругом туман, то вдруг озарит меня свет и блеск ее глаз и лица — и я будто поднимусь до облаков».

Страстно идеализируя любимую женщину, Гончаров вместе с тем порою трезво и критически всматривается в нее, изучает, анализирует ее отношение к себе.

Красавица-провинциалка благосклонно принимала его ухаживания, но дальше дружбы не шла — ограничивалась «просвирками». К Ивану Александровичу она питала «дружбу какую-то, так, чувство вроде самого пресного теста, без всякой закваски, без брожения» («Pour и contre»). Но даже и такая дружба радует Гончарова, «производит музыку во всем организме». Он постоянно рефлексирует, в его душе происходит сложная борьба. «Дружба героя тяжела», «какой у меня несчастный, мнительный характер», — признается он в своих письмах.

«Pour и contre» является искренней и волнующей исповедью любви.

Гончаров чувствовал (и постепенно все больше в этом убеждался), что не ему суждено быть героем романа Елизаветы Васильевны. В грезах и мечтах юности она чертила себе другой идеал (в красивой позе и на коне), видимо, этот идеал сохранился в ее воображении. И герой этот явился в лице блестящего офицера, ярославского помещика, одного ее родственника, А. И. Мусина-Пушкина. В январе 1857 года Елизавета Васильевна вышла за него замуж.

По иронии судьбы, Гончарову пришлось устраивать счастье Е. В. Толстой: по просьбе ее матери хлопотать перед Синодом о разрешении брака с двоюродным братом.

В утешение и на память себе он испросил у супруга Елизаветы Васильевны ее фотопортрет, сделанный с написанного Н. А. Майковым портрета красками, в котором, по мнению Гончарова, художник «уловил самую поэтическую сторону красоты».

При всех своих совершенствах как женщины Елизавета Васильевна была вполне земная. Она просто и трезво смотрела на жизнь. Гончаров же в своем отношении к женщинам (о чем говорят некоторые факты его биографии) всегда был романтиком и искал в них идеал. «Диоген все искал с фонарем среди бела дня «человека», я искал «женщины», — говорит он о себе в «Pour и contre». Он стремился найти в любимой женщине то «ewige Weibliehe»[126], о котором мечтал великий немецкий поэт, и потому неизбежно переживал ряд горьких переживаний.

Мало радостей давала ему любовь: требовательность и сомнения неизбежно сопутствовали ему, разрушали надежды на счастье. «Позади у него, — говорил Гончаров о себе в третьем лице Е. В. Толстой (письмо от 25 октября 1855 года), — мало доброго: он увлекался иногда без пути и толку и часто страдал от того, что чересчур добросовестно смотрел бог знает на что. Вот источник его сомнений».

31 декабря 1855 года он с болью в сердце писал Е. В. Толстой: «Лучшего моего друга уж больше нет, он не существует, он пропал, испарился, рассыпался прахом. Остаюсь один я, с своей апатией, или хандрой, с болью в печени, без «дара слова», следовательно, пугать и тревожить Вас бредом некому».

Этим письмом, в сущности, и закончился роман Гончарова, — тот, который «творился в его душе». Светлая и радостная мечта, надежда на чистое и большое счастье были утеряны. Как бы предвидя эту печальную развязку, еще 25 октября 1855 года (в начале своих отношений с Е. В. Толстой), он говорил ей о своем «друге», то есть о себе: «Того участия, которого ему недоставало в жизни, он уж не найдет, и ему предстоит одинокая и печальная старость». И это горькое предвидение сбылось.

Гончаров тяжко переживал происшедшее. «Я совсем одичал и почти никуда не выхожу, кроме Майковых да еще одного или двух коротких домов», — сообщал он о себе А. И. Мусину-Пушкину 27 октября 1856 года.

Да, осталась только прежняя дружба с Майковыми, Языковыми, Юнией Дмитриевной Ефремовой. Эта дружба «согревала» художника. В сердце его звучали, как молитва, слова любимого поэта:

О дружба, нежный утешитель

Болезненной души моей!

Но пережитая личная драма не убила в Гончарове творческие силы. Он выстрадал ее не только как человек, но и как художник.

Прошла любовь, явилась муза.

И прояснился темный ум.[127]

По замечанию П. Н. Сакулина, претерпев личную неудачу, Гончаров-художник остался в выигрыше: он выстрадал право «артистически» наслаждаться портретом Елизаветы Васильевны; она осталась «дамой его мыслей»; в минуты творчества ее образ будет светить ему из неизвестной дали; ее портрет, в котором отразился «идеал общей женской красоты», поможет ему рисовать другой художественный образ — образ Ольги Ильинской.

До встреч Гончарова с Е. В. Толстой им была почти завершена первая часть романа «Обломов» или, как говорил сам писатель, — «введение, пролог к роману». Образ Ольги Ильинской в этой части еще отсутствовал. Любовь Гончарова к Е. В. Толстой навеяла ему многое для создания этого образа и любовного сюжета романа. «Главная задача романа, его душа — женщина», — говорил Гончаров. Личные переживания помогли писателю не только создать пленительный образ Ольги Ильинской, но и поэтически глубоко раскрыть ее любовный конфликт с Обломовым.

* * *

24 ноября 1855 года. «Мне удалось, наконец, провести Гончарова в цензора… — отметил в своем дневнике А. В. Никитенко. — Он умен, с большим тактом, будет честным и хорошим цензором. А с другой стороны, это и его спасет от канцеляризма, в котором он погибает».[128]

Этим назначением Гончаров, конечно, был спасен от канцеляризма, но никакого выигрыша для творческой работы переход в цензуру не дал. В одной из своих автобиографий Гончаров указывал, что должность цензора «почти не оставляла ему свободного времени для прочих занятий». Громадные творческие силы, притом в годы расцвета таланта, были отняты цензурой у творца «Обломова». По справке, которую привел в своей книге известный французский исследователь биографии романиста А. Мазон, Гончаров, по должности цензора, прочитал за неполные три года 38 248 страниц рукописей и 3 369 листов печатных изданий. Кроме того, им было написано громадное количество всевозможных цензурных отзывов, многие из которых воспринимаются, за исключением чисто цензурных моментов, как произведения литературно-критической мысли.

Но дело не только в том, что Гончарову как художнику пришлось в течение почти трех лет выдерживать эту лавину служебных дел. Гораздо хуже то, что деятельность в органах цензуры нанесла известный ущерб его общественной репутации. Правда, Гончаров пришел в цензуру, когда она, в связи с общей подготовкой реформ, стала либеральнее. Первоначально деятельность Гончарова в цензуре, несомненно, имела положительное, прогрессивное значение. Он сделал много для того, чтобы нива русской литературы не обратилась в «поле, усеянное костями журналистов». Он сумел отстоять от цензурного запрета новое издание «Записок охотника» и «Муму» в сборнике «Рассказы и повести» Тургенева, второе издание стихотворений Некрасова. Благодаря его содействию было разрешено издание романа Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели», вышли в свет роман Писемского «Тысяча душ», драма «Горькая судьбина» и т. д.

В начале цензорской деятельности Гончарова у него не только сохранились хорошие отношения со многими русскими литераторами, но и завязались новые знакомства. В одном из своих писем к Е. В. Толстой он, между прочим, замечал: «На днях у меня обедает почти вся новейшая литература (не в квартире), а я обедал у литературы вчера, третьего дня и т. д. Мы пока только и делаем, что обедаем, некоторые еще и ужинают. Этот обед — прощальный с литературой». Называя данный им обед «прощальным», Гончаров имел в виду или свой уход в цензуру, или отъезд за границу Тургенева.

Но в условиях самодержавно-крепостнической России в представлении прогрессивно настроенных людей и народа звание цензора не было лестным. В предшествующие годы свирепых цензурных гонений и репрессий цензура вызвала в широких кругах не только презрение, но и ненависть. В цензуре видели душителя всего живого в литературе и печати вообще.

Отрицательное отношение к цензуре высказывали даже люди, благонамеренные по своим политическим взглядам. Так, например, писатель либерального направления А. В. Дружинин, один из близких друзей Гончарова в то время, в своем дневнике записал 2 декабря 1855 года: «Слышал, что по цензуре большие преобразования и что Гончаров поступает в цензора. Одному из первых русских писателей не следовало бы брать должность такого рода. Я не считаю ее позорною, но, во-первых, она отбивает время у литератора, во-вторых, не нравится общественному мнению, а в-третьих… в-третьих, что писателю не следует быть цензором».[129]

Период либерализма в цензуре оказался весьма кратковременным. В 1858–1859 годах, когда в России начала складываться революционная ситуация, реакционные, охранительные тенденции в цензуре вновь усилились.

Осенью 1859 года Добролюбов в своих письмах к друзьям говорил о «свирепствующей цензуре», о «крутом повороте» цензуры «ко времени докрымскому».

Еще ранее (летом 1857 года) Некрасов писал Тургеневу, что цензура стала «несколько поворачивать вспять». Что касается Гончарова, то, по замечанию Некрасова, про него как цензора говорили «гадости». К. Колбасин в одном из своих писем Тургеневу замечал, имея в виду Гончарова, что «японский путешественник с успехом заменит Елагина».[130]

О подобных неблагоприятных мнениях о себе, порою несправедливых, как, например, мнение Колбасина, Гончаров, конечно, знал и болезненно переживал их.

Нелестно говорили о цензуре и цензорах вообще и в дружеском для Гончарова кругу, не стесняясь его присутствия. Об этом, в частности, свидетельствует письмо Гончарова к П. В. Анненкову от 8 декабря 1858 года: «Третьего дня за ужином у Писемского… Вы сделали общую характеристику цензора: «Цензор — это человек, который позволяет себе самоволие, самоуправство и т. д.», словом — не польстили. Все это сказано было желчно, с озлоблением и было замечено всего более, конечно, мною, потом другими, да чуть ли и не самими Вами, как мне казалось…» Особенно обидело и уязвило Гончарова то, что «ругают наповал звание цензора в присутствии цензора, а последний молчит, как будто заслуживает того». И Гончаров высказывал Анненкову «дружескую просьбу», если речь зайдет о «подобном предмете, не в кругу наших коротких приятелей, а при посторонних людях», воздерживаться от «резких» отзывов о цензорах, так как это может быть отнесено на его счет, что поставит его в «затруднительное положение».

Цензорская деятельность Гончарова неблагоприятно отразилась на отношении к нему передовой русской печати того времени. С очень резким фельетоном против Гончарова выступил Герцен в «Колоколе» («Необыкновенная история о цензоре Гон-ча-ро из Ши-пан-ху»).[131]

По поводу этого фельетона Гончаров писал А. А. Краевскому: «Хотя в лондонском издании, как слышал, меня царапают… Но этим я не смущаюсь, ибо знаю, что если б я написал чорт знает что — и тогда бы пощады мне никакой не было за одно только мое звание и должность».

Жестоко был осмеян Гончаров как цензор Н. Ф. Щербиной в «Молитве современных русских писателей»:

О ты, кто принял имя слова!

Мы просим твоего покрова:

Избави нас от похвалы

Позорней «Северной Пчелы»

И от цензуры Гончарова.

По верному замечанию французского литературоведа А. Мазона, положение Гончарова в цензуре было фальшиво «вследствие трудности совместить дисциплину и осторожность с либерализмом». Гончаров чувствовал ложность своего положения: цензорская деятельность подрывала его репутацию как прогрессивного писателя и мешала творческой работе. «Вынашивание» «Обломова» слишком затягивалось. Между тем роман уже вполне созрел, «выработался» в воображении художника — прояснилась его идея и конфликт, определились основные образы. Нужно было только «сосредоточиться», чтобы писать роман. И такая возможность вскоре явилась.

* * *

Летом 1857 года Гончаров уехал лечиться на воды за границу — в Мариенбад..

Гончаров ехал с пониженным, почти тяжелым настроением, — сказывалась и усталость и моральная неудовлетворенность от работы в цензуре; печальный и глубокий след в душе оставила пережитая личная драма. Впереди не было светлых надежд, радостных ожиданий.

И вдруг… свершилась перемена. Прорвалось наружу то, что напряженно и мучительно сдерживалось долгое время, — жажда творить.

Интригуя этой «переменой» своего друга И. И. Льховского, Гончаров писал ему 15 июля: «Узнайте, что я занят, не ошибетесь, если скажете женщиной: да, ей: нужды нет, что мне 45 лет, я сильно занят Ольгою Ильинской (только не графиней). Едва выпью свои три кружки и избегаю весь Мариенбад с шести до девяти часов, едва мимоходом напьюсь чаю, как беру сигару — и к ней. Сижу в ее комнате, иду в парк, забираюсь в уединенные аллеи, не надышусь, не нагляжусь. У меня есть соперник: он хотя и моложе меня, но неповоротливее, и я надеюсь их скоро развести. Тогда уеду с ней во Франкфурт, потом в Швейцарию, или прямо в Париж, не знаю: все будет зависеть от того, овладею я ею или нет. Если овладею, то в одно время приедем и в Петербург: Вы увидите ее и решите, стоит ли она того страстного внимания, с каким я вожусь с нею, или это так, бесцветная, бледная женщина, которая сияет лучами только для моих влюбленных глаз? Тогда, может быть, и я разочаруюсь и кину ее. Но теперь, теперь волнение мое доходит до бешенства: так и в молодости не было со мной… Я счастлив — от девяти часов до трех — чего же больше. Женщина эта — мое же создание, писанное конечно, — ну, теперь угадали, недогадливый, что я сижу за пером?»

Тот же интригующий и радостный мотив звучал и в письме Гончарова к Ю. Д. Ефремовой: «…Я сильно занят здесь одной женщиной, Ольгой Сергеевной Ильинской, и живу, дышу только ею… Эта Ильинская не кто другая, как любовь Обломова, то есть писаная женщина».

Образ Ольги Ильинской, вдруг с такой силой возникший в воображении писателя, по-новому озарил весь творческий замысел романа, внес в него высокую и красивую «поэму любви».

Работая над романом, над прекрасным образом Ольги Ильинской, Гончаров испытывал необычайный прилив жизненных сил. «…Живу, живу, живу, — писал он Ю. Д. Ефремовой 25 июля 1957 года из Мариенбада. — И для меня воскресли вновь и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы… Только не любовь, она не воскреснет».

По выражению самого романиста, он буквально «вспыхнул» жаждой творить. Хотелось свою радость высказать всем, всем словами поэта: «Пишу, и сердце не тоскует».[132]

Роман писался с невероятной быстротой. Сам Гончаров был изумлен результатами своего труда. «Странно покажется, — сообщал он из Мариенбада Ю. Д. Ефремовой, — что в месяц мог быть написан почти весь роман: не только странно, даже невозможно, но надо вспомнить, что он созрел у меня в голове в течение многих лет и что мне оставалось почти только записать его; во-вторых, он еще не весь, в-третьих, он требует значительной выработки; в-четвертых, наконец, может быть, я написал кучу вздору, который только годится бросить в огонь… Главное, что требовало спокойствия, уединения и некоторого раздражения, именно главная задача романа, его душа — женщина — уже написана, поэма любви Обломова кончена: удачна ли, нет ли — не мое дело решать, пусть решают Тургенев, Дудышкин, Боткин, Дружинин, Анненков и публика, а я сделал, что мог… Посудите же, мой друг, как слепы и жалки крики и обвинения тех, которые обвиняют меня в лени, и скажите по совести, заслуживаю ли я эти упреки до такой степени, до какой меня ими осыпают. Было два года свободного времени на море, и я написал огромную книгу[133], выдался теперь свободный месяц, и лишь только я дохнул свежим воздухом, я написал книгу. Нет, хотят, чтобы человек пилил дрова, носил воду[134], да еще романы сочинял, романы, то есть, где не только нужен труд умственный, соображения, но и поэзия, участие фантазии. Если бы это говорил только Краевский, для которого это — дело темное, я бы не жаловался, а то и другие говорят! Варвары!»

Именно в работе над «Обломовым» проявилась наиболее ярко и полно эта особенность Гончарова как художника: долгое вынашивание образов и быстрое осуществление замыслов, когда уже взято в руки перо.

Успех в работе над «Обломовым» пробудил у Гончарова новые творческие надежды и стремления. «Меня тут радует, — писал он И. Льховскому, — не столько надежда на новый успех, сколько мысль, что я сбуду с души бремя и с плеч обязанность и долг, который считаю за собой. Дай бог! Тогда года через два, если будет возможность, можно приехать вторично, с художником под мышкой…»[135]

* * *

В то время как Гончаров лечился в Мариенбаде, в Париже находились Тургенев, В. Боткин, Фет. Гончаров стремился встретиться с ними. Особенно хотел он увидеть Тургенева.

В письмах из Мариенбада он неоднократно упоминает имя Тургенева. Тургенев еще много раньше был посвящен Гончаровым в замысел и содержание «Обломова». Он настойчиво побуждал романиста писать роман, не бросать работу над ним. «Не хочу и думать, — писал ему Тургенев 11 ноября 1856 года, — чтобы Вы положили свое золотое перо на полку, я готов Вам сказать, как Мирабо Сиэсу: «Le silence de Mr. Gontcharoff est une calamite publique»[136]. Я убежден, что, несмотря на многочисленность цензорских занятий, Вы найдете возможным заниматься Вашим делом, и некоторые слова Ваши, сказанные мне перед отъездом, дают мне повод думать, что не все надежды пропали. Я буду приставать с восклицанием: «Обломова!»

В одном из своих писем к И. Льховскому из-за границы Гончаров, имея в виду Тургенева, говорил: «Когда я писал, мне слышались его понуждения, слова и что я мечтаю о его широких объятиях». И он с радостью поехал со своей рукописью из Мариенбада в Париж, где знал, что найдет Тургенева, В. Боткина и других знакомых ему литераторов.

Проехав по Рейну, Гончаров прибыл в Париж 16 августа. Он узнал, что в гостинице «du Bresil» живет много русских. Среди них были и его друзья. С ними он увиделся на другой день, а на третий и с Тургеневым, читал им свой роман — «необработанный, в глине, в сору, с подмостками, с валяющимися вокруг инструментами, со всякой дрянью. Несмотря на то, Тургенев разверзал объятия за некоторые сцены, за другие с яростью пищал: «Длинно, длинно; а к такой то сцене холодно подошел» — и тому подобное… Я сам в первый раз прочел то, что написал, и узрел, увы! что за обработкой хлопот — несть числа»[137].

По поводу этого чтения «Обломова» Тургенев писал Н. А. Некрасову 9 сентября из Парижа, что Гончаров прочел им своего «Обломова», что есть длинноты, но вещь капитальная и весьма было бы хорошо, если бы можно было приобрести его для «Современника». Далее Тургенев сообщал, что Гончаров уехал в Дрезден, но что, может быть, они вместе вернутся через Варшаву, советовал Некрасову «не упускать его из виду». Что касается его, то есть Тургенева, то он, мол, уже «запустил несколько слов — все дело будет в деньгах».

Сложилось, однако, иначе: «Обломов» появился не в «Современнике», а в другом журнале.

Окончив роман вчерне, Гончаров не стал долго задерживаться за границей. Он отказался даже от ранее намечавшейся поездки в Швейцарию. После вулканической работы над «Обломовым», громадной затраты творческой энергии у писателя, как это было свойственно его натуре, наступил временный спад настроения. Сама по себе заграничная поездка уже не интересует его. Не возлагает он надежд и на то, что в Петербурге избавится от хлопот, будет снова писать. «Хандра едет со мной», — говорит он.

Несправедливо оценивает он и своего «Обломова». Ему кажется, что «роман далеко не так хорош, как можно было ждать от меня, после прежних трудов», что «он холоден, вял и сильно отзывается задачей». Но эта самооценка писателя, порожденная суровой требовательностью к себе, была ошибочной. Роман «Обломов» явился одним из величайших достижений и образцов русской реалистической литературы.

* * *

Вернувшись в сентябре из-за границы в Петербург, Гончаров, оставаясь цензором, в течение целого года продолжал дописывать и дорабатывать «Обломова», читал его по вечерам в кругу друзей и знакомых. А. В. Никитенко, присутствовавший на одном из этих чтений у Гончарова, отмечал в своем дневнике 10 сентября 1858 года, что новый роман Гончарова на всех слушавших произвел сильное впечатление.

Чтение это, по свидетельству самого Гончарова, продолжалось «дня три сряду», ему «рукоплескали», но он «уже был холоден».

В литературных кругах с нетерпением ждали выхода в свет романа «Обломов». Заполучить роман для печатания стремились редакторы нескольких журналов. Еще в конце 1855 года, когда, по сути дела, была написана лишь первая часть романа, издатель журнала «Русский вестник» Катков, тогда еще либерально настроенный, добивался согласия Гончарова печатать «Обломова». Переписка между Гончаровым и Катковым по этому поводу продолжалась и в 1857 году. Гончаров предлагал Каткову опубликовать первую часть романа «с возможностью когда-нибудь продолжения». Но тот, видимо, не принял это предложение. Осенью 1857 года, когда Катков узнал, что роман вчерне закончен, он через В. П. Безобразова пытался снова вступить с Гончаровым в переговоры. Однако писатель уклонился от этого.

Не отдал он также своего романа и «Библиотеке для чтения». Некрасов же не счел возможным взять роман для «Современника». Цензорская должность Гончарова, писал Некрасов Тургеневу, «едва ли может усилить интерес романа в глазах публики… Сказать между нами, — продолжал Некрасов, — это была одна из главных причин, почему я не гнался за этим романом, да и вообще молодому поколению немного может дать Гончаров, хоть и не сомневаюсь, что роман будет хорош»[138].

Следует сказать, что о романе Некрасов судил, не читая его. Ошибочность его мнения вскоре стала очевидна.

При этих обстоятельствах Гончаров нашел наиболее уместным предоставить право печатания «Обломова» «Отечественным запискам» Краевского, для которых роман первоначально (1849 г.) и намечался. В письме к брату Николаю Александровичу Гончаров писал, что «выгодно продал» роман Краевскому и что сумма, которую он взял (десять тысяч серебром), могла бы в Симбирске, и особенно в прежнее время, «счесться капиталом, а в наше время, и притом здесь, не составляет важной суммы».

В конце 1858 года Гончаров готовил «Обломова» в печать. Но работа над романом продолжалась и в корректуре. Имея в виду корректуру первой части «Обломова», он писал И. Льховскому: «Недавно я сел перечитать ее и пришел в ужас. За десять лет хуже, слабее, бледнее я ничего не читал первой половины первой части: это ужасно! Я несколько дней сряду лопатами выгребал навоз, и всё еще много!» Конечно, это была не легкая работа! «Кругом я обложен корректурами, как катаплазмами, которые так и тянут все здоровые соки…» — жаловался он В. П. Боткину.

«Обломов» был опубликован в первой — четвертой книгах журнала «Отечественные записки» за 1859 год и в том же году вышел отдельным изданием.