5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

26 сентября 1980 года Дмитрий, позвонив матери, сообщил, что не сможет, как ожидалось, приехать домой к обеду. Попал в небольшую аварию. Что было явной недооценкой случившегося, и об этом Вера проведала в тот же день. На шоссе между Монтрё и Лозанной Дмитрий на своем «феррари» потерял управление, машину занесло, ударив об ограничительный рельс, воспламенился бак. Когда Дмитрий выбирался из горящего автомобиля, огнем ему охватило спину, руки, волосы. Почти сразу после разговора с матерью в ту пятницу он впал в коматозное состояние. Дмитрий получил ожоги третьей степени, обгорело 40 процентов кожи. Кроме того, были повреждены шейные позвонки. Лишь через три с половиной месяца и после шести пересадок кожи Вера смогла наконец повидаться с сыном. Когда она в своем инвалидном кресле навестила его в ожоговом отделении больницы, их разделяла стеклянная стенка бокса. Дмитрий пригасил в палате свет. Он помнит ее взгляд; мать разглядывала его, «будто он диковинное животное». Воспользовавшись сдержанным сообщением Дмитрия, она писала семейному бухгалтеру, что сын немного нездоров, но при этом все ее помыслы были устремлены на его выздоровление. Те, кто повидал ее в то время, за внешней броней не могли не видеть всю ее немощность. От переживаний Вера едва не лишилась рассудка. Но на тоне писем это ничуть не отразилось. «Машина сгорела почти дотла», — сообщала она одной родственнице. «Дмитрий счастливо вернулся с того берега Стикса», — уверяла она другого родственника. Она извинялась перед Карлом Проффером, что не в силах заниматься отделкой перевода «Пнина». В перерывах между работой над завершающими страницами рукописи «Бледного огня» и своими звонками и поездками в больницу она была чудовищно занята.

В реанимации и затем на долечивании Дмитрий провел целых десять месяцев. Сразу после того как самая страшная опасность миновала, кстати подоспел Мартин Эмис, заручившись Вериным согласием дать интервью для лондонского «Обсервера» о ее жизни с В. Н. Эмис отметил удивительную приветливость и юмор миссис Набоков, при том, что сам был буквально «скован пиететом» по отношению к ней. Дмитрий, по-прежнему обитавший в Лозанне, перебрался к матери; его обгоревшие руки производили тягостное впечатление. Глядя на них, Вера озабоченно интересовалась, когда же совсем исчезнет это «багровое кружево». И пытала Эмиса, достаточно ли осмотрительно тот ездит. В ту пору в Монтрё наведались Стивен и Мари-Люс Паркеры. Едва Дмитрий вышел из комнаты, Вера в какой-то момент сказала им: «Смотрите, чтоб ваши дети никогда так не обгорали!»

Одного она наверняка не обещала богам в случае полного выздоровления Дмитрия — быть более снисходительной. Написанное Эмисом было отредактировано с той же требовательностью, как и все прочее. Веру покоробило, когда Эмис решил повторить брошенное ею о В. H., что он «был в молодости очень хорош собой»; она решительно отвергала, что произносила что-либо подобное. (Но Эмис эти слова явственно помнил, фраза из текста убрана не была.) Первый вариант предисловия Саймона Карлинского к набоковским «Лекциям по русской литературе» Вера получила в период выздоровления Дмитрия; несмотря на то что статья была пронизана восхищением перед В. H., Вера сочла ее неприемлемой на том основании, что подход Карлинского к литературе не соответствует взглядам ее мужа. Ученый-эрудит на седьмом десятке, Карлинский был вдумчивым читателем Набокова уже с двенадцати лет. Он горячо выступил в собственную защиту: Вера, должно быть, превратно истолковала написанное, он никак не намеревался принизить достоинства Набокова. Вера осталась глуха и равнодушна к его объяснениям. Трудно выразить словами, пишет она Карлинскому, как огорчил ее его опус. (Более всего ее не удовлетворяло то, что Карлинский настойчиво пытался вписать творчество Набокова в общий исторический контекст, к которому, как считала Вера, ее муж не тяготел и не принадлежал.) Для нее по-прежнему много значили маленькие победы в словесных баталиях. Редактору всего тома, который согласился отклонить статью Карлинского, она писала с несвойственным ей пылом: «Вы не издатель, а чистый ангел!»

Большую часть последнего в ее жизни десятилетия Вера посвятила высокому искусству идеализации прошлого, деятельности, которая, как считали некоторые, пролегала на грани цензуры. В конце 1970-х годов Карлинский редактировал переписку Набокова с Уилсоном; он утверждает, что между двумя вдовами не возникало осложнений, если не считать того, что миссис Уилсон стремилась все включить, а Вера стремилась все изъять. Исследователю, интересовавшемуся невестами Набокова, не возбранялось публиковать свои изыскания — лишь бы он не упоминал Веру. Она настаивала не на поправках во взгляде на нее, на их брак, на ее прошлое, а на том, чтобы все это вообще убрать. Клялась, что в жизни не говорила ничего Бойду из того, что тот ей приписывает. Ее признания были микроскопическими. Эмис интересовался необычностью того, что книги Набокова посвящались только Вере. «Что я могу сказать, — отвечала Вера. — У нас были весьма своеобразные отношения». — «Вы совершенно не похожи характерами с мужем», — не унимался Бойд. «Верно, но на В. Н. никто не похож!» — парировала Вера. «Вы писали когда-нибудь прозу сами?» — спрашивали ее. Ответ был краток: «Нет!» — «Что больше всего из произведений В. Н. вы любите?» — «Невозможно сказать». В связи с выходом в свет в Милане «Избранных писем» Вера согласилась побеседовать с итальянским журналистом, но только в присутствии Дмитрия. Она оказалась самым неподатливым объектом для интервьюера. «Мадам Набоков, говорят, вы — страстная любительница конного спорта, что вы стреляете из пистолета, что вы занимались воздушной акробатикой?» — спрашивал журналист. «В моей жизни было много всякого интересного», — отвечала Вера, ловко уходя от поставленных вопросов.

Пожалуй, нельзя безоговорочно утверждать, что после смерти Владимира Вера более стала самой собой; она никогда себе не изменяла. Хотя теперь она уже говорила за себя и своим голосом. Кончились отговорки типа: Владимир хочет, чтоб я написала; просит меня написать; настаивает, чтобы я выразила. Какое-то время Вера пользовалась как средством грозного воздействия оборотами: муж бы согласился, или возмутился, или поощрил; она понимала не хуже других, что спорить с памятью — нелегкий труд. Но со временем обнаружила: если сама миссис Владимир Набоков выскажет обиду или недовольство, окружающие воспринимают это с почтением, если не с трепетом. По наблюдению Карлинского, к Вере после смерти В. Н. окружающие так или иначе стали относиться с большим вниманием. Кроме того, ее неброский юмор был очевиден, по крайней мере для восприимчивого уха. Пожалуй, лучше всего выразился на этот счет Геннадий Барабтарло, чей русский перевод «Пнина» просматривала Вера: «Достаточно сказать, что она обладала удивительным чувством юмора, который далеко не все воспринимали». Он находил Веру восхитительно проказливой особой. «Наконец-то вы мне переплатили», — писала Вера Беверли Лу, отдавая себе полный отчет в обратном. В другом письме выражала надежду, что ненормальный полиграфист, выявленный Карлом Проффером, ни в чем не уступит нормальному. Своего племянника Михаэля Массальского она называла «кометой Галлея» за его редкие появления, о которых объявлялось весьма заблаговременно. (К племяннику Вера относилась тепло, несмотря на сложные отношения с его матерью.) Поблагодарив директора «Паласа» за орхидеи, присланные ей к семидесятисемилетию, она уведомила его, что отныне будет вести своим дням рождения обратный счет. Она пошла навстречу назойливому журналисту вопреки внутренней нерасположенности. Бойду на его расспросы рассказала про одно семейство абсолютно все подробности, в том числе и про их светло-коричневого пуделя Долли, «простите, не помню отчества».

Все трудней и трудней давалось Вере общение. Она неважно слышала, считая, что ей плохо излагают. После длительной паузы мог последовать вопрос, удостоверяя, что она либо плохо слышит, либо недопонимает, о чем речь. И вдруг стремительно мог вырваться точный, часто весьма умный ответ, сопровождавшийся сияющей улыбкой. Хотя печатать на машинке ей не рекомендовали, Вера все-таки садилась за нее, когда не оказывалось рядом мадам Каллье, а было необходимо что-то срочно напечатать. Частенько Вера с грустью вспоминала, как быстро печатала в былые дни; диктовать она не любила. К тому же мадам Каллье часто оказывалась завалена делами. В 1986 году, когда Вера получила рукопись книги Эндрю Филда «Жизнь и творчество Владимира Набокова», она старалась внести как можно больше исправлений в текст, который считала напичканным ошибками, но ей помешали обстоятельства; Каллье была занята налоговыми счетами, а агентства по найму, к которым Вера обратилась, поставляли «молодых девиц, не знавших ни грамматики, ни орфографии, ни даже половины употребляемых мною слов». А женщина, нанятая считывать верстку «Пнина», переведенного Барабтарло, «пристает с массой идиотских предложений». Вера стала плохо слышать и по телефону. Ее обычно отрывистые и сжатые письма и вовсе стали короткими, как телексы.

В конце 1984 года пульс у нее начал стремительно падать; Дмитрий вызвал «скорую», и Веру отвезли в лозаннскую больницу, где ей подключили электрокардиостимулятор. Вера с удовольствием рассказывала друзьям, что теперь ее сердце присоединили к батарейке и оно тикает, как маленькие электрические часики. Это обстоятельство не сломило ее боевой дух. В 1985 году Вера пишет в письме: «Простите, что так долго не отвечала. На прошлой неделе меня подключили к электрокардиостимулятору. Не думаю, что Вашу статью стоит публиковать…» Между тем плоть продолжала давать сбои. Оправившись после тяжкого гриппа в феврале 1986 года, Вера упала у себя дома, «как дура», сломав стул и ребро. Ее переписка застопорилась, в особенности из-за болей в боку, которые продолжались еще несколько месяцев. Вере было восемьдесят четыре года, когда они с Дмитрием решили, что пора вместо нее нанимать агента; Ледиг Ровольт познакомил Набоковых с Никки Смит из Нью-Йорка, которая приняла на себя основной груз корреспонденции и связей. С подачи Геннадия Барабтарло Вера в 1988 году возвращается к своим исследованиям творчества Ламотт-Фуке, начатым ею еще в середине 1950-х годов в Корнелле. Она проводит параллель между «Дамой пик» немецкого писателя и «Пиковой дамой» Пушкина; тогда, заполучив из Германии редкий экземпляр издания романа Фуке 1826 года, она начала писать эссе на эту тему. (Набоков упоминает об этой параллели в примечаниях к «Онегину» без ссылки на Веру и добавляет, что собирается заняться со временем этой темой.) Вера уже старательно проработала этот предмет. Барабтарло свел воедино исписанные ею карточки и листы черновиков и опубликовал совместно с Верой это исследование в 1991 году в журнале, что стало значительным событием для Веры, которая по своей немощи уже была неспособна добраться до университета.

В основном Вера пребывала в светлом расположении духа, хотя она же первая и признавала, что старение сильно осложняет жизнь. «Вы говорите о депрессии. Это нечто мне неведомое; я всегда стараюсь чем-нибудь себя занять», — писала она подруге еще в 1930-е годы. Вера по-прежнему наслаждалась цветовым восприятием звуков, явившимся таким мощным стимулом для ее творческого воображения, живо обсуждала эту тему; восприятие образов у нее осталось столь же ярким, как и прежде. Она радовалась, когда впервые Набокова опубликовали на его, на их общей, родине. Отрывок из «Память, говори» был опубликован в каком-то шахматном журнале; готовился к выпуску однотомник его произведений. Вера спрашивала Карлинского, чья терпимость и эрудиция позволяли их отношениям преодолевать временные бури, не собирается ли он этим летом в Европу. «Я, хоть и очень стара, но еще жива и „способна дать сдачи“», — уверяла она. Карлинский послал ей в ответ свою вышедшую в 1985 году биографию Цветаевой. Хотя Вера и не стала относиться лучше ни к самой поэтессе, ни к ее мужу, но не могла себе позволить, уже начав знакомиться с работой Карлинского, теперь от нее отмахнуться. Ей очень нравилась библиография сочинений В. Н., подготовленная Майклом Джулиаром, откуда она почерпнула для себя много нового. Она читала библиографию как роман. Теперь, как прежде — читать мужа, ей доставляло удовольствие читать о муже. Друзья сделались для нее хранителями памяти о нем.

1 ноября 1987 года Вера снова упала, теперь в своей спальне, и сломала шейку бедра. Предстояла операция, но решение было отложено в связи с проблемами кровообращения. В последующие полторы недели она, по собственному описанию, испытывала «нестерпимую боль». Они с Дмитрием дважды попрощались навсегда перед тем, как ей имплантировали синтетический шаровой сустав. После операции Вера пять месяцев провела в больнице в постоянной тревоге за Дмитрия, которому оставила горы все еще солидной деловой корреспонденции. Одного взгляда на накопившиеся за ее отсутствие бумаги было бы достаточно, чтоб повернуть обратно, в больницу. Большую часть весны Вера провела в постели. Она уже была не в состоянии править какой-либо перевод; у нее не было сил держать перед собой два текста. Она постоянно извинялась перед Бойдом, регулярно посылавшим ей главы биографии: «Я на полгода выпала из обоймы, даже, я бы сказала, из жизни. Набралось много неотвеченных писем, а у меня не хватает духу снова приняться за работу». Сломанное бедро без конца давало о себе знать; ходила она ковыляющей, шаркающей походкой. Вскоре она сообщала, что теперь главной прогулкой для нее стало передвижение из комнаты в комнату. Написание письма превращалось в громадную проблему. Книгу в твердой обложке она с трудом держала в руках. Вера была крайне расстроена, узнав в конце 1989 года, что из «Паласа» придется переезжать по причине его перестройки; в особенности ее расстраивало, что апартаменты в Монтрё подыскать оказалось нелегко. Как всегда, окружающий мир оказался сильнее ее. После долгих поисков Дмитрию удалось наконец найти апартаменты, хотя, как утверждала Вера, в том, что их продал, хозяин почему-то не был вполне уверен.

«Я живу в Монтрё, мне 87 лет, скоро будет 88. Я горбатая старуха и очень туга на ухо… Этот год промелькнул для меня как-то незаметно», — писала Вера Елене Левин осенью 1989 года. День рождения, знаменующий такую выразительную дату, предстоял где-то в будущем, через четыре месяца. Вера практически не двигалась; никуда не выходила. Утверждала: единственное, что осталось ей, — это читать и перечитывать. Елене Левин и самой было уже семьдесят семь, но она никак не могла представить себе Веру «горбатой старухой». С тех пор как они виделись, прошло уже двадцать пять лет, но Левин не верилось, что минуло четверть века. «В моей памяти ты всегда мраморная красавица с живым, выразительным лицом», — отвечала Вере Елена заказным письмом. Этим письмом Вера явно дорожила. Она не отложила его в архив, а уложила в пустую коробку из-под шоколадных конфет и опустила в ящик письменного стола, где хранились разные записки от Владимира. Время сделало с Верой то, чего не сумели сделать ни изгнание, ни нужда, ни нерадивые бухгалтерские службы: оно согнуло ее по собственной прихоти. Вера была благодарна тем, кто за этой уродливой маской видел ее настоящую. Переезд в новые апартаменты в 1990 году после почти тридцатилетней жизни в «Паласе» оказался мучительным. Она тревожилась за свою безопасность, боялась, что кто-то вломится из сада в дом через стеклянные стены гостиной; в саду она постоянно указывала всем на какую-то черную кошку, которую, кроме нее, никто не видел и за которую, как подозревал Дмитрий, Вера принимала приспособление для барбекю. Вера проводила время, просматривая газеты, проверяя каждое слово в рукописи Бойда, читая вслух Пушкина, Блока, Тютчева, Набокова с Дмитрием по вечерам, пытаясь учить кухарку-итальянку английскому языку. Ходить по комнате без посторонней поддержки ей становилось все трудней и трудней. Дмитрий вспоминал, что у нее почти не осталось радости в жизни. В конце лета 1990 года ее навестил Стивен Паркер. Едва разговор перешел на Владимира, слезы потекли из по-прежнему лучистых глаз Веры.

В последний год жизни Веры Эллендея Проффер спрашивала у нее, не надоело ли ей жить. «Нет, что вы!» — последовал ответ. Дальняя родственница со стороны Фейгиных интересовалась у Веры по телефону в середине 1990 года: «Как вы себя чувствуете, тетя Вера?» — «Очень плохо!» — смеясь, отвечала та. В ту осень ее навестила Вивиан Креспи, они общались в спальне в новой квартире. Вера сидела в инвалидном кресле в черной с белым чесучовой рубашке и черных брючках, идеально причесанная, изумительно красивая. По-прежнему она источала вокруг себя сияние. Непомутневшие глаза блестели; юмор был искрометен. Во время беседы Креспи был подан чай. «Могу я быть вам чем-то полезна?» — спросила Креспи, уходя. Не нравилось ей это инвалидное кресло; казалось, Вера, привыкшая к активной жизни, чувствует себя в нем как в ловушке. «Виви, дорогая, молитесь, чтоб я умерла мгновенно!» — шепнула Вера ей на ухо.

Так и случилось спустя шесть месяцев. 6 апреля 1991 года Веру увезли в больницу в Веве, у нее начались приступы удушья. Она была еще в сознании, когда Дмитрий приехал к ней на следующий день к вечеру. Он несколько часов провел с матерью, гладил ее по волосам; еле слышно, прерывисто Вера все пыталась что-то ему сказать. В десять часов вечера она тихо скончалась. Заголовок некролога, появившегося в «Нью-Йорк таймс», гласил: «Вера Набокова, 89, жена, муза и агент». Ее прах, согласно ее последней воле, смешали с прахом мужа. К надписи на голубовато-сером надгробии кладбища Кларан были добавлены новые слова, и теперь она читается так:

ВЛАДИМИР НАБОКОВ

ПИСАТЕЛЬ

ВЕРА НАБОКОВА

Такая надпись вполне уместна. Как выразился Альфред Аппель, услыхав известие о кончине Веры: пожалуй, «монумент с фамилией „Набоков“ (собрание его сочинений) на самом деле многообразный труд двоих, и если бы он действительно был скульптор, она поставила бы свое имя внизу мелким шрифтом, чтобы никто и не заметил, а затем отошла бы вдаль, просияв своей изумительной, загадочной, как у Моны Лизы, улыбкой». Аппель и представления не имел, каким мелким и в самом деле стал под конец почерк Веры. Перед самой смертью Вера набрасывала перевод самых сложных отрывков неопубликованного рассказа Владимира «Боги», который был написан в первые дни их знакомства. Ей отказывали голосовые связки, она слепла, была практически глуха, учащались провалы памяти. Но Вера упорно хотела завершить эту работу. Ее почерк, некогда такой выразительный, такой величавый, теперь съежился и скрючился. Она стала писать поверх уже написанного. Будто растворялась в тексте, к чему большую часть жизни только и стремилась.

Она ни секунды не верила, что можно снова вернуться домой, но понимала, что надо терпеть и что, как замечал ее муж, «движения звезд могут показаться безумными простаку, но мудрые люди понимают, что кометы возвращаются». Как вернулась и черная кошка, жирная, пушистая, единственный раз возникшая во время похорон, словно чтобы выразить свое почтение, и затем исчезла навсегда. Через полгода после смерти Веры Ленинград снова стал Санкт-Петербургом. После 1987 года стало возможным купить экземпляр «Лолиты» и там. В 1959 году Вера как в воду смотрела, говоря, что критики по-настоящему еще и не начали писать об этой книге. Наконец-то это случилось повсюду в мире. Вера унесла за собой в могилу многое — мы знаем лишь малую толику того, что знали он и она, — именно этого она и хотела. Ее имя пережило ее, оставшись на страницах, которые так идеально воспроизводят тему ее жизни, пролегающую близко, но на почтительном расстоянии от всех произведений, созданных ее мужем в откровенной, только Набокову присущей манере. Среди глубокой, покойной необъятности незаполненного пространства, как раз на одном конце сияющего мысленного моста, всегда останется Вера — ясная как день, спереди и в центре, и не улавливаемая крупным планом.