4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Верина собранность весьма пригодилась ей в 1928 году, когда муж трудился над вторым своим романом. В конце 1927 года отец Веры занемог, как он сам полагал пару месяцев спустя, малярией. Владимир весной находился «в полном цвете своих литературных сил»#, выдавая страницу за страницей. Вера подкрепляла его силы особым коктейлем, приготовляемым из смеси яиц, какао, апельсинового сока и красного вина, но мало чем могла помочь Евсею Слониму, чье здоровье продолжало ухудшаться. Углубившись на восемь глав в роман «Король, дама, валет», Набоков ворчал, что «машинка пишущая не работает без Веры»#, сбивавшейся с ног в заботах об отце. Шестидесятитрехлетнего Слонима поместили в санаторий, где Вере, одной из всех дочерей, пришлось ухаживать за ним. Почти все дни она проводила у постели отца. Здоровье больного не улучшалось, и днем 28 июня 1928 года Слоним скончался от сепсиса, последовавшего в результате бронхопневмонии. Вера, почему-то обозначенная в свидетельстве о смерти как его жена, организовывала похороны. (Соня жила и работала в Париже, Лена служила в Берлине техническим переводчиком на сталелитейном предприятии, однако все заботы легли на Веру.) Через два дня в «Руле» был напечатан некролог, который — при всех преувеличениях, свойственных русским некрологам, — соответствует свидетельствам многих очевидцев и описывает Слонима как человека в высшей степени достойного, отличавшегося «готовностью забывать о собственных нуждах ради нужд других людей, отказывая себе во всем, чтобы сделать других счастливыми». Набоков был поглощен окончательным отделыванием романа «Король, дама, валет», с восхитительной бесстрастностью обрисовывавшего злополучный любовный треугольник; Веру в ее горе отвлекли заботы о матери, которая, проболев большую часть года, подолгу находилась в разных санаториях. 17 августа, за неделю до своего пятидесятишестилетия и вскоре после короткого пребывания в больнице, Слава Слоним также скончалась — от сердечного приступа. Через пять дней ее похоронили на еврейском кладбище, рядом с мужем, с которым они жили врозь. Расходы на похороны взяла на себя Анна Фейгина.

Сколь бы глубоки ни были душевные переживания Веры в связи с этой двойной утратой, но почти тут же заявили о себе финансовые неурядицы. Вера решила пойти работать, чтобы покрыть расходы, связанные с болезнью отца; о расходах в связи с матерью она не упоминает, хотя их также нельзя не принять во внимание. В тот год Вера поступила на курсы стенографисток; она уже стала достаточно квалифицированной машинисткой и могла обучать приятельниц. По рекомендации подруги получила секретарскую работу у коммерческого атташе французского консульства, куда можно было доехать на трамвае от жилья Набоковых на Пассауэр-штрассе. Работой своей Вера была обязана Раисе Татариновой, эмигрантке-еврейке, организовавшей свободный литературный кружок, один из двух посещаемых Набоковым. (Сравнение Айхенвальдом Набокова с Тургеневым произошло как раз на чтениях этого кружка в 1926 году; если Вера с Владимиром встречалась до того свидания, в маске, вечером 1923 года, то это могло произойти в доме Татариновых.) Работа Веры оказалась достойней многого из того, чем занимались ее соотечественники: аристократы славились как водители такси, а эмигрантская интеллигенция поддерживала себя чем только могла. Окончившая юридический факультет Сорбонны Раиса Татаринова также работала секретаршей. Нина Берберова вышивала бисером и надписывала рождественские открытки. Эльза Триоле изготовляла бижутерию. Те, кто прилично знал немецкий, оплачивали жилье гонорарами за статейки типа «Как обставить и украсить кухню». Весьма многие занимались вышивкой крестом и набиванием сигарет. Набоков подрабатывал тренером по теннису; вместе с сыном Гессена, Георгием, они организовали показательный матч по боксу, чтобы привлечь новых учеников. Владимир продолжал также давать уроки английского, что предоставляло бесплатную еду, а также льготные проездные билеты.

Октябрь 1928 года принес отрадные известия: издательство «Ульштейн» предложило 7500 марок за немецкие права на публикацию романа «Король, дама, валет». Сумма оказалась в несколько раз больше той, которую тот же издатель предложил за «Машеньку», и представляла собой целое состояние по сравнению с тем, что Владимир получал за уроки. К великому ужасу начальства, Вера в начале зимы бросила работу в консульстве. Набоков мечтал возобновить свое детское увлечение — коллекционирование бабочек; ожидалась поездка в Южные Пиренеи, которую он давно замышлял. Трудно поверить, чтобы Вера не испытывала сомнений в связи с этим планом, тем более что позднее она сама со смехом расскажет об этом отказе; муж неоднократно упрекал ее за встревоженность «всякими глупейшими, практическими мыслями»#. Но даже Владимир отмечал, что их материальное положение далеко не лучезарно. К тому же в Берлине росла безработица. Одним из стимулов поездки 1929 года было желание повидаться с Глебом Струве в надежде, что он, друг и давний сподвижник Набокова, сможет организовать встречи с французскими издателями и переводчиками. Такой деловой ужин и произошел в начале февраля во время двухдневного пребывания Набоковых в Париже. Спустя несколько дней Вера уже гонялась за первыми своими бабочками и училась у мужа, как правильно умерщвлять свою жертву; она неизменно отмечала, что сам он это делал очень деликатно. С пиренейских высот Владимир уже ворчал, что уделяет больше времени бабочкам, чем творчеству, но Вера умудрилась заснять его за самодельным письменным столом в момент работы над началом произведения, которое станет затем «Защитой Лужина» [41]. Судя по фото, четырехтомный «Даль» — русский эквивалент оксфордского словаря английского языка и то самое издание, которое Набоков, по его утверждению, прочел от корки до корки по крайней мере раза четыре, — проделал путь во Францию вместе с нашей четой. Изначально Владимир намеревался пробыть во Франции до августа, однако к концу июля, возможно по финансовым соображениям, Набоковы возвратились в Берлин.

Владимир считал, что «русский Берлин двадцатых годов был всего лишь меблированной комнатой, сдаваемой грубой и зловонной немкой». За нею располагалась арена действий, установленная на окраине мира, от которого они отреклись. Все казалось, да и было, ненастоящим. Но страна постоянно напоминала о себе Набоковым, которые — за исключением пары месяцев, когда денег хватало только на одну комнату, — обычно снимали две, каждому по одной, и пользовались общей для жильцов ванной. (Хорошо ли, плохо ли, но экономика тех лет сделала квартиросъемщиков явлением обычным; семейство среднего класса, не имевшее жильцов, внушало подозрение.) Вера с Владимиром подхватили последнее увлечение немцев — страсть к загару; они подолгу нежились на солнышке в чистом только внешне Груневальде, где, по известным воспоминаниям Набокова, «лишь белки да некоторые гусеницы не снимали одежек». На всю жизнь Набоковы стали любителями солнца, Владимир, загорая, бронзовел до глубоко-оранжевого цвета, Вера — розовато-бежевого. Оказала на них воздействие и веймарская страсть к гимнастике. Спустя несколько месяцев после свадьбы Набоков писал матери, что независимо от погоды они с Верой каждое утро голышом при раскрытых окнах делают зарядку. Взаимоотношения с окружающим миром полностью пали на Веру, принявшую на себя львиную долю общения с квартирными хозяевами, что в случае с нашей четой неизменно оказывалось делом нелегким; только об украденном пальто можно было написать целый рассказ. В доброй древней традиции жены ученого еврея только Вера и освоила хождение по рынкам. У нее лучше, чем у мужа, высокообразованного писателя, обстояло дело с местным наречием.

Набоков упорно утверждал, что не знает немецкого, однако следует отметить, что его критерий в отношении знания языков был несколько иной, нежели у большинства. (Верина версия звучит категорично: «Мой муж лично никаких контактов с немцами вообще не поддерживал и никогда не учил и даже не пытался изучать немецкий язык».) Набоков прекрасно понимал кино на немецком; они с Верой хотя бы раз в две недели посещали дешевый кинотеатрик по соседству, где смотрели не только иностранные фильмы. На немецком Набоков общался с позабывшими русский сыновьями Бромберга. Немецкий перевод «Защиты Лужина» читался ему вслух для одобрения. Позже Набоков говорил, будто его немецкого хватало, лишь чтобы читать энтомологические журналы, а это, грубо говоря, все равно что сказать, будто слабое знание английского только и годится что для врачебной практики. Тем не менее его немецкого оказалось достаточно, чтобы переписать заново английский перевод Кафки. Он предпринимал попытки говорить по-немецки, и это очевидно не только потому, что без этого было просто не обойтись, но даже исходя из его собственных признаний в том, что коверкал язык нещадно. Летние подопечные Владимира потешались над его коверканьем слов. Проблема с немецким была в большей степени мировоззренческая, нежели лингвистическая: Набокову претило все в этой так и не ставшей ему близкой стране, к которой он питал давнюю неприязнь [42]. И изолированность вполне его устраивала. Когда из страны начался отток русских эмигрантов и круг знакомых Набоковых существенно сузился, Владимир утверждал, что ему лучше здесь, где его русский язык не обречен на вырождение, как это может случиться во Франции.

Языковой барьер был не единственным из барьеров, возводимых с обеих сторон. По двум совершенно разным причинам и Вера, и Владимир жили в России не так, как большинство граждан. Теперь им обоим не подходили новые обычаи и устои. Вера подчеркивала, как мало они заботились о том, чтобы прижиться в Германии. «Да кому она была нужна, эта ассимиляция?» — вспылила Вера в беседе с одним историком. По ее утверждению, она ничуть не «стремилась получить гражданство». Хорошо, что так, ведь с самого начала все у Набоковых в Германии не складывалось. В июне 1925 года супруги обзавелись нансенскими паспортами, вскоре разжалованными до «нонсенских». Зеленые нансенские удостоверения выпускались в 1922 году для лиц, не имевших гражданства, которым предоставлялись кое-какие законные права и которые при таких документах были обречены на нескончаемые бюрократические мытарства всякий раз, когда собирались выехать из страны или устраиваться на работу; эти документы скорее закрывали двери, чем отпирали границы[43]. Впоследствии Набоков от души клял все те унижения, со сладким мстительным чувством припоминая редкие случаи, когда эмигрантам удавалось дать отпор чинушам «с крысиными усиками», заправлявшим их судьбами. Отсутствие определенного гражданства в те годы, как и воспитанное с детства высокомерие, скажется впоследствии в безудержном стремлении Набоковых обеспечить себя правами и привилегиями. Как бы то ни было, когда Владимир клял немецкую страсть к формулярам и предписаниям в отношении иностранцев — к обхождению с ними как «с преступниками, освобожденными под честное слово», — он вряд ли осознавал, что жена его уже имела генеральную репетицию перед тем, как оказаться в этой ситуации. Уж Вера-то знала, что такое жить на положении людей второго сорта. Обхождение как с преступниками могло казаться ей несправедливым, но при этом все-таки было привычным.

Невзирая на свое отношение к Германии, Набоковы все же подали в 1929 году прошение о продлении проживания в этой стране. Возвратившись из Франции, они купили себе в Кольберге, в часе езды к юго-востоку от Берлина, скромный участок земли на берегу озера. Поросший соснами и березами, участок выходил маленьким пляжем на усеянное водяными лилиями озеро. На берегу Набоковы вместе с Анной Фейгиной присмотрели себе маленький домик. Большую часть лета они проводили в этом уединенном местечке, в первозданном уюте лачуги сельского почтальона, купаясь, отбиваясь от оводов, устраивая пикники с приезжавшими друзьями. Тогда у них в Берлине было полно друзей и общались Набоковы много и с удовольствием, как больше нигде и никогда. Владимир писал матери, что учит жену играть в теннис — Вера играла в детстве, но с тех пор ей редко приходилось брать в руки ракетку, — и что ее мастерство растет не по дням, а по часам. В свою очередь, и Вере было чем поделиться со свекровью. Владимир работает упорно и плодотворно и закончил почти половину нового романа. В нем все не так, как в предыдущих книгах. «В русской литературе, — утверждала Вера, — до сих пор не было ничего подобного».

Уже к концу года Владимир закончил «Защиту Лужина» — роман, в котором жена с самыми лучшими намерениями губит необычный талант своего мужа. К тому времени Набоковы во второй раз переселились в двухкомнатную квартиру на Люитпольд-штрассе. Крушение нью-йоркской фондовой биржи роковым образом повлияло на немецкую экономику, процветание которой зависело от притока иностранных вливаний. Теперь эта волна спала; и на прилавках появилась колбаса из древесных опилок. Снова чета Набоковых вынуждена была затянуть потуже пояса. Развеялась мечта о постройке дома в Кольберге; Набокову, правда, удалось на купленной земле выстроить сцену убийства, но дом построить так и не пришлось. Они отказались от участка, и Вера снова пошла работать. В апреле 1930 года по рекомендации коммерческого атташе французского консульства она устроилась секретаршей в адвокатскую фирму, работавшую на французского заказчика. Месячное жалованье было чуть меньше того, что она получала на предыдущей работе, но рабочий день оказался короче, а сама контора «Вейль, Ганс и Дикманн» находилась всего в пятнадцати минутах ходьбы от дома на Люитпольд-штрассе. По пять часов в день она стенографировала на французском и немецком, работала переводчицей с французского и английского. Вдобавок, если требовалось, работала и сверхурочно. В частности, Вера вспоминала участие Бруно Вейля в оформлении покупки фирмой «Рено» одной немецкой фабрики: «В то время я не только все воскресенье трудилась в одном из крупных отелей, где проживал наш французский субподрядчик, переводя все переговоры, не только проводила бесконечные часы над правкой французского текста договора, но еще работала над ним и дома вплоть до самого завершения сделки». На протяжении 1930-х годов Вера, как и Владимир, продолжала давать уроки английского языка и время от времени подрабатывала гидом в американском туристическом агентстве. Основным источником дополнительных доходов стала для нее стенография, которая вознаграждалась приличной почасовой оплатой. Клиенты были самые разные: Вера установила, например, некоторые связи с представительством одной французской парфюмерной фирмы, а также стенографировала материалы международной конвенции по ликвидации трущоб. Не проводя на службе полный рабочий день, она умудрялась зарабатывать в год от 3000 до 3300 рейхсмарок в год, или чуть более половины того, что в те годы зарабатывал преуспевающий банкир.

И все же Набоков был недоволен, что жена работает, поскольку это отнимало у нее слишком много времени и сил. Особенно угнетало его, что ей приходится рано вставать; и в лучшие времена раннее утро не было Вериной любимой порой. (Заключаем это из слов Владимира, он любовно именует ее «утренний слепыш»#.) К тому же Вера устраивает себе такой нещадно долгий рабочий день! Не только муж порицал ее трудовую активность. Безработица в Германии охватила в 1930 году около пяти миллионов человек, а заработная плата на производстве оказалась даже ниже, чем в 1914 году, так что многие семьи оказались в нужде. Замужняя работающая женщина подвергалась всеобщей критике как Doppelverdiener, или второй кормилец в семье. В 1932 году, к концу которого число безработных перевалило за семь миллионов, а нетрудовых ресурсов оказалось около тридцати миллионов, был принят закон, разрешавший правительству увольнять с государственной работы женщин, ставших вторым кормильцем в семье. Интенсивность Вериной нагрузки, во всяком случае, вполне подтверждается ее более поздним заявлением: как бы ни были трудны те годы в Берлине, «у нас всегда была возможность заработать больше, если не жалели на это времени». И потому понятна гордость Набокова, утверждавшего в 1935 году, что даже в пору подрабатывания уроками тенниса, бокса и английского он сумел за десятилетие создать семь романов и приличный сборник стихов. (О тридцати с чем-то рассказах он даже не упомянул.)

Надо полагать, Вера разделяла озабоченность мужа долгими часами работы и ранними вставаниями. Но при этом, вернувшись домой, она еще и выслушивала и печатала то, что написал муж за день в перерывах между своими уроками. В первое десятилетие их совместной жизни Набоков писал как одержимый: большая часть «Соглядатая» написана в первые месяцы 1930 года; «Подвиг» — с мая по конец года; «Смех во тьме» («Камера обскура») — буквально за несколько месяцев после этого; рассказы и стихи для «Руля» — вплоть до его закрытия в октябре 1931 года; первый вариант «Отчаяния» — между июнем и сентябрем 1932 года. Для Веры это вылилось в гору машинописных листов, куда более ценных по содержанию, чем ее переводы в рабочее время[44]. Набоков писал, что держал все свои романы в голове в уже сложившемся виде — как бы полностью отснятой, готовой к печати пленкой, — однако все равно обычно правил он неистово. Понятно, почему его книги наполнены восхвалениями безупречных машинисток. Хвалы расточала и Вера — пусть гораздо позже — тому, как была организована их жизнь в начале тридцатых годов. Как когда-то ее отец сплавлял лес в Ригу, изобретательно, с помощью плотов, не потому, что это лучший способ, но потому, что то был лучший выход для еврея в рамках закона, — так и Вера приравняла необходимость к добровольному решению. Она заботилась, чтобы мужу было комфортно в его творческой изоляции. В этом смысле Вера — прямая противоположность госпоже Лужиной из «Защиты Лужина», готовой погрузить мужа в реальный мир, лишь бы не позволить ему в болезненном одиночестве замкнуться в своем одержимом таланте. Не обмолвившись ни разу, как дался ей подобный подвиг, Вера выставляла напоказ умение Набокова «исключительно в вакууме развить свой талант до полного расцвета», то обстоятельство, что он прожил «свою жизнь внутри, практически за пределами чуждого окружения». Иным подобное представлялось сущим адом; среди эмигрантов нередки были случаи самоубийств. Отсутствие у Набоковых в ту пору гражданских привилегий Вера преподносила как наивысшее благо.

Набокову пришлось дорого заплатить за свою творческую независимость в эмигрантской среде. Как раз в 1930-е годы, когда взошла его звезда, эмигрантское общество злорадно подчеркивало нерусский характер его произведений, то, каким «чуждым» (читай: «еврейским») обществом он себя окружил. Даже иные из прежних критиков-почитателей заявляли, будто «Король, дама, валет» воспринимается как превосходный перевод с немецкого; будто действие «Защиты Лужина» происходит где-то в другой галактике; будто в «Подвиге» совершенно отсутствует русский дух. Чем более критики пытались привязать его к русским корням, тем более Набоков, этот эскапист-виртуоз, стремился своих критиков эпатировать; во многом его последующее сопротивление идее литературных школ и влияний можно объяснить именно тем ранним периодом, когда читателей было мало, да и те норовили его уязвить. Хотя неуверенность в завтрашнем дне сильно сказалась на Вере, впоследствии она утверждала, что только эстетические соображения ценны, а материальные не просто вторичны, они надуманны. К подобной категории относилась ее работа в конторе, а также и прочие иллюзорности — скажем, квартирные хозяева, учебные пособия и почтовые марки. Когда один честолюбивый представитель писателей парижской школы в 1960-е годы беспардонно приставал к Набокову за советами, а может, и за чем-либо более материальным, Вера ответила за мужа. Она без обиняков заявила этому типу, что Набоков не испытывает сострадания к его бедственному положению: «В свою бытность молодым писателем он тоже не мог прокормиться литературным трудом и давал уроки (английского языка и игры в теннис), а также занимался бесконечными нудными переводами по заказам деловых людей и журналистов». Вера считала оптимальным именно такой подход к писательской профессии — открывавший путь к независимости, — хотя, по правде говоря, лучше было бы ей предложить молодому человеку подыскать себе стоящую жену.

Вера допускала, что громадное множество отрывочных мгновений из ее прошлого всплывает в романах мужа и что благодаря конторе «Вейля, Ганса» преображение выходит достоверным. Благозвучно переделанная в «Траума, Баума и Кэзебира», эта контора предстает нам в виде жертвы-акционера маниакальных призывов Марго из «Смеха во тьме». И получает по заслугам, если вспомнить описание возникающей в «Даре» конторы с тем же названием. Зина рассказывает о ней с такой живостью, что Федор Константинович может представить себе все заведение вплоть до царящего в нем мирка, неприглядной мебели, копирки, жухнущей в духоте. Наглый проныра Вейль преобразился в наглого проныру Траума, который уже обслуживает не французское консульство, а французское посольство. Жирный слой грязи лежит на всем, что попадает в поле зрения; от Зининой сотрудницы несет падалью; Зинина работа состоит в стенографировании обстоятельств дел, нередко бракоразводных, одно, например, поступает от человека, обвинившего жену в сожительстве с догом. В этом заведении Федору Константиновичу видится что-то диккенсовское «с поправкой… на немецкий перевод», но потому только, что сам Федор Константинович не способен узреть во всем этом в чистом виде зрелого Набокова, с его постоянной веселой нацеленностью на гротескное, на безвкусицу, самодовольство.

После прочтения соответствующего фрагмента романа «Дар», опубликованного в газете в 1938 году, Алексей Гольденвейзер, весьма уважаемый адвокат, принадлежащий к известнейшему киевскому семейству, написал Набокову письмо. Он частенько наведывался в контору «Траум, Баум и Кэзебир»; только она звалась «Вейль, Ганс и Дикманн». Гольденвейзер был в восторге от точности набоковского описания; он прекрасно помнил ветхую лестницу, ведущую в роскошный кабинет начальства. Он подтверждал, что пресловутое франкофильство Бруно Вейля проистекало у него, как и у его литературного двойника, от погони за связями. В «Даре» Набоков заставляет главного хозяина писать популярные биографии таких личностей, как Сара Бернар, из желания подластиться к своим клиентам-французам. С той же целью Вейль писал о Дрейфусе. По иронии судьбы, через двадцать лет и уже на ином континенте именно Алексею Гольденвейзеру, как никому другому, удастся убедить Веру собрать свидетельства, относящиеся к тем годам. Он добился от нее ныне дошедших и до нас свидетельств о кошмарных днях ее пребывания в конторе «Вейль, Ганс и Дикманн», чтобы подать от ее имени требование правительству ФРГ о возмещении ущерба.

Вера, напротив, почти не упоминает об ущемлении их гражданских прав, подчеркивая лишь «крайнее безрассудство», характерное для тех лет, употребляя выражение, каким Набоков характеризует двусмысленный триумф Мартына в «Подвиге», который считал самой успешной своей работой. Жизнь в эмиграции, ограниченность их с Верой в средствах, рассеивание семьи — все эти обстоятельства позволяли Владимиру жить в стороне от реального мира. Остальное было за Верой. Она, как и ее сестры, которые в ту пору служили секретаршами и переводчицами, умела выгодно реализовывать свои возможности. (Недолгое время в тридцатые годы все три сестры Слоним, выйдя замуж, содержали своих мужей.) Вера прекрасно мирилась с обоими проявлениями натуры мужа, некогда точно подмеченными ее наблюдательным отцом: писательство было для Набокова самым важным в жизни, а также тем единственным делом, к которому он был в высшей степени пригоден. Одно время Вера была главным кормильцем в семье, хотя никогда в этом не признавалась, время от времени демонстрируя и свое не слишком четкое представление о действительности. (В 1934 году, когда она оставила службу, Набоков приносил в дом треть того, что она зарабатывала в 1930–1933 годах.) Вера категорически отрицала, что содержала мужа, поскольку, как свидетельствует одна гостившая у них особа, считала, что это может бросить тень на его репутацию. Такое положение вещей Набокова весьма устраивало. Когда кто-то из русско-еврейских друзей, видя, как сгущаются тучи в Германии, решил покинуть страну, он спросил у Набоковых, не собираются ли и они поступить так же. Владимир ответил, что им нельзя, так как Веру держит работа.