1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Вермер был ее любимым художником и чуть ли не святым покровителем. Жизни Веры Набоковой в Монтрё была свойственна застывшая напряженность, характерная для полотен голландского мастера. Все драматическое спрятано внутри: глубоко личное; полное страстей; приглушенное. И такая жизнь во многом — не считая совместных с мужем принятия пищи и прогулок, шахматной партии или игры в скрабл по вечерам, более длительного, чем принято, сидения у телевизора, а также скудноватого общения с окружающими — составляла незавидное существование женщины, постоянно в одиночестве корпевшей дома за письменным столом [290]. Вдобавок прослеживается некая связь между колоритными письмами Веры 1960-х годов и мастерскими полотнами Вермера 1660-х. Почтение, с каким Вермер способен отнестись к любому явлению, свойственно и Вере. Она нисколько не сомневалась в том, что целые миры зависят от микроскопической детали, что тени не всегда следуют законам природы. Она разделяла увлеченность голландского мастера перспективой, при критическом отклонении от которой внешний мир приближается к царству сокровенного. Если бы альпийская ворона, взлетев на балкон, прислонила свой желтый клюв к набоковскому окну на шестом этаже в определенное, но не летнее, утро, она бы увидела, как супруги вместе завтракают; как Вера читает Владимиру почту; или Веру за работой у письменного стола в гостиной или в ее бело-голубой спальне. Перед обедом супруги прогуливались вдвоем; после Владимир иногда дремал, а Вера возвращалась к письменному столу. Приходила кухарка, мадам Фюрре; в 1962 году иногда днем Жаклин Каллье печатала на машинке, составляла картотеку. Перед ужином обычно происходил «обмен впечатлениями»; Владимир читал жене что-либо из написанного. После ужина, даже в присутствии нечастого гостя, которого принимали прямо у себя в номере, а не внизу, в гостиничном холле, Вера извинялась и удалялась писать письма. Впечатления многих посетителей были таковы: Вера работает с раннего утра и до поздней ночи. Ее рвение произвело эффект кривого зеркала, достойный романа «Отчаяния»: настолько Вера была привязана к письменному столу в отличие от Владимира, писавшего в постели, или стоя за конторкой, или ванне, что среди торгового сословия Монтрё распространилось мнение, будто миссис Набоков сочиняет за своего мужа.

Вера намеренно чаще выходила на передний план, чем муж. Соучаствуя в этой мистификации, она скорее являлась техническим исполнителем, а не автором проекта. (Как проницательно заметил кто-то из друзей, у Владимира были более важные занятия, чем отравлять себе существование деловыми вопросами.) «Не пойму почему, только профессиональные дела В. Н. всегда оказываются ужасно непростыми», — признавалась Вера, извиняясь перед редактором, что обрушила на него поток противоречивых писем. Дела оказывались сложными и оставались такими всегда; даже написание кратких биографий Набокова было чревато осложнениями. Ситуации с авторским правом в его случае превращались в сущий кошмар. Претензии супругов еще более осложняли ситуацию. Их требования были выше понимания международного издательского сообщества. (Владимир радостно упоминает о своих «веселых потасовках с издателями», да и как ему не радоваться, ведь в потасовках-то участвует одна Вера.) Привычным становится раздражительный тон. В то время как Набоков вслух громко поносит Жиродиа, Вера продолжает за кулисами мужественно использовать легальные каналы. Своему новому парижскому адвокату русского происхождения, Любе Ширман, Вера в конце 1964 года обрисовала долгую и непростую историю взаимоотношений с Жиродиа, от которого по-прежнему мечтала избавиться. Вера считала, что Жиродиа с его адвокатами хитроумно «умудрились отплатить нам той же монетой дважды, когда вина „Олимпии“ была практически доказана». Вера не хотела считать себя одураченной; она негодовала, что противная сторона временно отказалась от иска и готова была расторгнуть договор. Наконец в апреле 1967 года, когда Вера уже судилась с Жиродиа почти столько же, сколько в свое время ее отец сражался с петербургскими властями по поводу права на жительство, дело было улажено, и даже с самыми благоприятными результатами [291].

Не все неприятности были столь долговечны. В конце 1962 года Джордж Уайденфелд предложил Владимиру составить иллюстрированный альбом европейских бабочек, на что тот с готовностью согласился. Через три года, несмотря на то что Набоков много часов посвятил этому проекту, мало что из этого получилось. В сентябре 1965 года Вере было поручено передать Уайденфелду раздражение мужа в связи с тем, что задуманное издание «по-прежнему остается у него только в мыслях, поскольку сильно мешают другие крупные дела». Набоков не желал больше возиться с нелитературным материалом, однако ожидал платы за время, потраченное на него. Едва Вера закончила свое категорическое письмо, из Лондона раздался звонок Уайденфелда. Владимир попросил жену объясниться по телефону и все-таки послать письменное заявление по почте, чтобы издатель письменно на него и ответил. К Уайденфелду Вера обращалась неоднократно, если требовалась неотложная помощь в литературных делах, как в прошлом обращалась к Эпстайну и Минтону, как некогда ее муж обращался к Уилсону. С грустью она обратилась к Уайденфелду в 1968 году по весьма досадному поводу:

«Владимира открыли для себя индусы. Они забросали нас письмами с просьбой немедленно дать ответ в отношении перевода „Лолиты“ или „Смеха во тьме“ на языки бенгали, хинди или малаялам. Они публикуют книги без согласия автора. Только что закончилась серийная публикация „Смеха“ в одной малаяламской газете… Как быть, подписать какую-нибудь бумагу, чтобы те издавали легально, или же вообще не связываться?»

Нежданно-негаданно Вера сделалась чем-то вроде эксперта по авторскому праву.

Необъятная масса корреспонденции была в большинстве своем следствием шумной международной известности Набокова, в результате чего его произведения искажались при переводе, издавались пиратски, кем-то присваивались. Утверждалось, что во Франкфурте появились экземпляры «Лолиты», снабженные скабрезными иллюстрациями. Вере приходилось иметь дело с мексиканскими, греческими, израильскими, швейцарскими адвокатами. Зачастую письма к Дусе Эргаз напоминали военные донесения; в одном абзаце Вера с бенгальского фронта переходила на ливанский. Она переписывалась с репортерами; отвечала тем, кто присылал шахматные задачи; строчила ответы поклонникам, авторам диссертаций, любителям автографов, отважным друзьям советских почитателей Набокова, начинающим переводчикам, критикам, обладателям цветовых ощущений. Она составляла тысячи писем со словами: нет, он слишком занят, он не помнит; он с радостью бы написал эту статью, но не может; такая книга задумывалась, но пока не написана; он не имеет политических убеждений; он считает, что найденные вами символы — плод вашего воображения. В результате этих усилий Вера снискала устойчивое негодование тех, кто в ответ на свое письмо мастеру получал письмо от его жены, и отнюдь не такое, какого желал. Даже Кэтрин Уайт считала такой порядок порочным, полагая, что Вера не просто отвечает на письма, адресованные мужу, но и имитирует его бабочковидную подпись. (Уайт ошибалась.) Но в интересах Владимира Вера могла совершить и поворот на сто восемьдесят градусов. Составительнице поваренной книги было указано, что Владимиру нечего добавить к ее изданию, поскольку его интерес к пище ограничивается исключительно потреблением. Что-то заставило Набокова передумать и изложить на бумаге свой коронный рецепт варки яиц всмятку [292]. Вера покорно его отослала. Набоков подшучивал над теми писателями, которые оставляют по себе кучу всякой переписки, вероятно, не отдавая себе отчета, что и он недалеко от них ушел, только письма свои пишет не сам.

Верина способность к языкам во многом оборачивалась против нее. Кто еще потрудился бы сделать перевод с голландского рецензии на «Дар», обнаружившийся в ее записной книжке 1965 года? Чтение ею произведений мужа на итальянском помогало выявить, что на итальянский он переведен плохо. Именно в ее задачи входило заботиться, чтобы розовые облака, обращенные ее мужем во «фламинго», не превратились во «фламандскую живопись», как случилось в одной французской версии. К подобным промахам она относилась куда серьезней, чем к ошибкам письменных работ в Корнелле. Едва начали переводиться — и перерабатываться — на английском языке ранние произведения, едва новые стали публиковаться за границей, едва начали переиздаваться оригинальные русские книги Набокова, потоки верстки обрушились на Веру со всех сторон. С февраля 1965 года Набоков начал работать над «Адой»; супруги с досадой воспринимали все, что отвлекало Набокова от творчества. В 1969 году работа над немецким вариантом «Приглашения на казнь» осложнилась не только летними неприятностями Веры с глазом, но также и опасениями: хоть ее немецкий и достаточно приличен, чтобы выявить отклонения от смысла, неточности, неудачные выражения, однако недостаточно богат, чтобы предложить альтернативный вариант. Но ни одно из перечисленных изданий не отняло у Веры столько времени и душевных сил, как русская версия «Лолиты», работа, которую Набоков делал не для публикации в СССР, а как упреждение негодного перевода в будущем. Страстный теннисист, проведший свои золотые годы на площадках для сквоша, уверяя, что в теннис играет успешней, Владимир в начале 1960-х годов с изумлением обнаружил, что лучше всего у него получается именно сквош. По признанию мужа, Вера внесла значительный вклад в русскоязычную рукопись. Ее обильную правку он воспринимал крайне болезненно.

Рождественские каникулы 1964 года супруги провели в дождливой Италии, вымучивая русскоязычную «Лолиту». Слух Владимира был лучше, чувственней. Верин русский теперь был в гораздо большей степени пропитан английским и, строго говоря, был уже не совсем русский, тем более не советский русский, так же как и английский Владимира был не типичный английский, а уже его некая дивная версия. (Для родного языка обоих Набоковых современность представляла определенную сложность. Они стоически справлялись с такими новыми терминами, как «glove compartment» или «hitchhiker»[293], которые теперь имеют соответствующий русский аналог, какого не было в ту далекую пору, когда родным языком овладевали Вера с Владимиром [294].) Работа, с некоторыми перерывами, продолжалась всю осень 1965 года, и в результате Набоков заключил, что английский может то, на что русский не способен, и наоборот. Тщательность подобной переработки была вполне оценена внимательными двуязычными читателями, которых оказалось немного: когда состоялся русскоязычный дебют «Лолиты», Кларенс Браун отметил, что разница между набоковским переиначиванием своих произведений и обычным переводом «подобна маленькой пропасти между нулем и единицей»[295]. Когда Библиотека Конгресса обратилась к Набокову с просьбой перевести на русский «Геттисбергское послание», то в ответ получила практически набоковский вариант Государственного гимна США с уведомлением, что Набоков всегда считал речь Линкольна произведением искусства. Результат усилий запечатлен Вериным почерком; Владимир отложил работу над «Адой», чтобы отделать наиболее сложные речевые обороты, доверив остальную работу жене. «Поскольку под рукой не оказалось русской пишущей машинки, я писал перевод от руки», — пояснял он в письме в библиотеку, посылая страницу, написанную Вериным почерком. Отказавшись от гонорара, он просил, чтоб имя его как переводчика было указано.

С периодичностью в несколько месяцев новое набоковское издание появлялось на прилавках крупнейших книжных магазинов мира, что означало: примерно с периодичностью в несколько месяцев где-то выявляется очередная ошибка в тексте. (Между выходом в 1962 году «Бледного огня» и выходом в 1974 году «Смотри на арлекинов!» в Америке раз в два года выходило новое набоковское произведение.) Когда в британское издание «Память, говори» 1967 года вкралась опечатка, Вера отмечала в письме, как огорчен Набоков: «Он говорит, что наборщик-преступник должен набрать слова МЕА CULPA тысячу и один раз черным по белому крупными буквами». Набокову не давало покоя, что гадкие опечатки «с упорством наследственной бородавки» попадаются то в одном издании, то в другом. Как величайший акт человеколюбия со стороны Веры и Владимир, и Дмитрий вспоминали то, как она умела утешать их при выявлении опечаток, считая это явление в их жизни в Монтрё чем-то созвучным с гремучками в их прошлой жизни на американском Западе; единственным средством самозащиты для Веры была ее пишущая машинка. Временами казалось, она бьется в одиночку, чтобы не допустить скатывания человечества к «языковой катастрофе».

Вера отличалась взыскательностью — главным образом по отношению к самой себе, — считая во всем эталоном творчество мужа, до которого большинству, тем более издателям, было слишком далеко. Ее горячим, не вполне реалистичным убеждением было, что книги следует точно переводить, должным образом издавать, снабжать подобающей обложкой, активно распространять, энергично рекламировать. Разве это абсурдно — ожидать от издателей, публикующих книги Набокова, чтоб они их хотя бы прочли! На долю Веры выпала неблагодарная работа разбираться в расчетах гонорара; видимо, она требовала ясности и того, чтобы гонорары поступали вовремя. Ее возмущения по этому поводу ядовиты и резки. Когда ни один из служащих не смог удовлетворить ее претензий к весьма приблизительно, на ее взгляд, ведущейся в издательстве бухгалтерии, в отчаянии Вера обратилась к самому Джорджу Уайденфелду. «Дорогой Джордж, — заключала Вера свое письмо, — не смогли бы Вы навести порядок в этом деле?» Даже по прошествии трех лет бухгалтерия Уайденфелда продолжала оставаться для нее загадочным заведением; Вера по-прежнему строчит трактаты на эту тему. Наконец в 1970 году она передает эстафету в другие руки. «Мне надоело надоедать Вам с этим вопросом, поскольку сознаю, что в Ваши обязанности не входит вникать в счетоводство, но я просто не знаю, как поступить, так как Вера в отчаянии и у нее опускаются руки», — с мольбой взывает Владимир. Замечено, что женщины более склонны, более привычны ко всякой нудной работе, к делу, за которое, едва закончив, приходится приниматься вновь. Погоня за точностью в гонорарных расчетах, за тщательностью вычитывания рукописи явно не всеми оценивается как сущий Сизифов труд. Но именно такова была пыльная, опустошающая работа Веры Набоковой.

Скорее всего, она и сама была не рада своей педантичности. Она принадлежала к той разновидности людей, для которых верная запятая чуть ли не дело чести. Такого педантизма многие не понимали. В ноябре 1962 года она, ликуя, сообщает в письме Минтону: «„Мондадори“ вернулся к намерению выпустить в свет двадцатое издание „Лолиты“. „Бледный огонь“ стал в Америке бестселлером. Но все-таки не повлияет ли неважное качество итальянской „Лолиты“, известной как произведение В. Н., на рост популярности „Бледного огня“?» Небезукоризненный перевод тут же называется «безнадежным» или даже «кошмаром». Подобное же фиаско постигло и перевод «Твердых суждений» на французский, сделанный Владимиром Сикорским, сыном Елены. «Кошмар» исправлялся в течение двух уик-эндов. Преувеличенное внимание к огрехам могло показаться желанием поднять бурю в стакане воды, но как заметил очередной проницательный миниатюрист, «если в стакане воды жить, то буря в нем — явление пренеприятное!».

Вера регулярно издавала грозный глас от имени мужа: Набоков вполне безразличен к критике, но его чрезвычайно и страстно заботят обязательства издателя по отношению к его книгам [296]. Мало кто из писателей умел брюзжать так красноречиво или мог позволить себе такую богатую оркестровку. Когда Вера во время своего визита в Нью-Йорк в 1966 году высказала недовольство по поводу скаредности «Патнама», Минтон парировал: «Вера, не автору учить издателя, как издавать книги!» И та вынуждена была с его логикой согласиться. Хотя и не считала, что Минтон сделал все возможное для рекламы «Отчаяния». Она была убеждена, что зачастую сама с большим успехом справилась бы с продажей зарубежных или субсидиарных прав, чем малорасторопный правовой отдел какого-нибудь издательства; Вера потратила массу времени на переговоры о возврате прав. Лишь в редких случаях она могла уличить издательства в неправомерности действий. То, что Вера перехватила права на телеэкранизацию «Пнина» у издательства «Даблдей», особого успеха не принесло, хотя ей естественней было предложить на главную роль Питера Селлерса или Жака Тати.

Ошибки случались и у Веры, и она первая это признавала. (Порой используя для этого жаргонные словечки: «О Боже, кажется, я допустила „ляп“!» — сообщала она приятельнице, когда ей было уже за восемьдесят.) Вера не скрывала, что картотека у нее не в идеальном порядке; Жаклин Каллье периодически на протяжении десятилетий делала все возможное, чтобы собрать договоры и гонорарные ведомости из разных картонных коробок. Вера мастерски научилась оправдываться перед корреспондентами в запаздываниях мужа с ответом. «Снова должна извиниться перед Вами за нерегулярные ответы мужа, — пишет она, всякий раз, вероятно, испытывая крайнее унижение. — Муж обещает прочесть письмо как только сможет». Между тем проходят три месяца. Вера обращается с привычным потоком извинений к издателю, переиздающему Набокова на русском языке, и пишет о тайном распространении книг за Железным Занавесом. (Супругов увлекал образ: книги падают с неба, каждая на отдельном парашютике.) Регулярно Вера спрашивала мужа, что именно предложить издательству выпускать в первую очередь, Владимир отвечал: «Да-да, я скажу. Но сперва дай подумать», — в результате решение повисало в воздухе.

Уже в 1963 году Вера сообщала, что Владимир работает с неистовой скоростью, вечно стремясь уложиться в жесткие сроки. И никто из Набоковых не ощущал нехватки времени так отчаянно, как Вера, которая, по словам Дмитрия, не умела ни минуты сидеть без дела. В 1969 году один репортер задал Набоковым вопрос: какие из комиксов, которые они так любят, нравятся им больше всего? Владимир назвал среди любимых «Бадда Сойера» и «Рекса Моргана, доктора медицины». Оба Набоковы сочли «Дешевку» «претенциозной» и отмахнулись от «Малыша Эбнера». Вера восторженно отозвалась о «Деннисе-бесенке» по причине его лаконичности. Репортер в этой связи отметил ее удивительную рациональность. После в другом интервью Владимир сетовал, как однажды ему пришлось долго ехать в едва тащившемся поезде из Лозанны в Монтрё, хотя обычно эта поездка занимает двадцать минут. «Тут мы с тобой разные. Я бы подождала экспресс, а ты садишься в первую попавшуюся электричку!» — вставила Вера [297].