4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

В своей более поздней попытке навязать присущую ему педантичность одному редактору Набоков обращает его внимание на «i с двумя точками». Пожалуй, это лучшая метафора для характеристики явления, возникшего в конце сороковых годов в Голдуин-Смит-холл и длившегося почти целых десять лет. Уже в конце второго семестра в Корнелле, включая промежуток в Гарварде, и вплоть до окончания преподавательской деятельности в 1958 году, Набоков входил в аудиторию в сопровождении своего ассистента. При входе в корпус ассистент отставала от профессора на пару ступенек; в аудиторию Голдуин-Смитхолл она нередко являлась под руку с Набоковым. Она носила его портфель, распахивала перед ним все двери. В аудитории раскладывала на кафедре его бумаги. Помогала ему снять пальто, еще не скинув собственное. Во время курса европейской литературы садилась либо в первый ряд, либо, чаще всего, на стул у кафедры, слева от профессора. Она буквально не сводила с него глаз [175]. Если тот ронял мел, она поднимала; если ему требовался номер страницы или цитата, она называла. Иных слов, согласно выделенной ей роли, она на лекции не произносила. После занятий стирала с доски. Ждала у кафедры, пока Набоков отвечал на вопросы. Если он забывал очки, ей надлежало заняться розыском и доставкой: в ее отсутствие профессор с трудом читал по памяти [176]. Она редко пропускала занятия, однажды сама провела одно, и часто в одиночку надзирала за экзаменующимися. Вся организационная работа предназначалась ей. Человек, так часто сетовавший на свое одиночество, был наиболее опекаемым одиночкой всех времен; в Корнелле в особенности он постоянно находился в обществе своего ассистента.

В аудитории их действия были идеально согласованы. Скажем, Набокову требовалась какая-то цитата, и ассистент, словно воспринимая сигнал через «мысленный мост», поднималась и подавала нужную запись, указывала в книге нужную страницу, изображала на доске нужную схему. Она мгновенно отзывалась на его указания. «Теперь мой ассистент повернет доску обратной стороной!» — командовал профессор. «Теперь мой ассистент раздаст сочинения!» — «Быть может, мой ассистент отыщет мне эту страницу?» — «А сейчас мой ассистент нарисует женщину с овальным лицом — то есть Эмму Бовари — на доске!» И ассистент — вне аудитории называемый Набоковым «дорогая» — все это выполнял. В опубликованных лекциях эти режиссерские команды не фигурируют. (Положение несколько менялось при чтении лекций по русской литературе, во время которых ассистент работала суфлером и подсказчиком, а еще чертила на доске замысловатые схемы, матричные развертки поэзии Тютчева.) Улыбка заметно подрагивала у нее на губах, когда Набоков, описывая Анну Каренину на катке, назвал ткань ее костюма «прорезиненным твидом». Должно быть, на губах ее также заиграла улыбка, когда профессор объявил, что впервые прочел «Анну Каренину» в возрасте шести лет, а жена его — в три года [177]. Мы не знаем, как реагировала ассистент и реагировала ли, когда Набоков, рассказывая об общем у Анны с Вронским сне, заметил: «Он скрепляет вензелеобразной связью два индивидуальных сознания — случай хорошо известный в так называемой реальной жизни». Временами ассистент возвращала на путь истинный заблудившуюся лекцию; она могла взглядом исправить неточность, с многозначительным кивком подсказать строку. Но, как правило, она сидела с непроницаемым лицом, выпрямившись на стуле, и в студентов это важное, необъяснимое присутствие вселяло робость. Несмотря на желание казаться незаметной, она оставила неизгладимый след в памяти студентов, десятилетие посещавших лекции по русской и европейской литературе. Хотя и на лекции самого яркого преподавателя разбитные старшекурсники, можно не сомневаться, украдкой поигрывали в игру «Найди, что припрятал матрос». Но тайна личности ассистента сохранялась нераскрытой. Один подающий надежды студент был поражен, когда, написав блестящую работу, был зван к профессору домой, и тайна маски раскрылась — он был представлен «миссис Набоков». Революция и миграция уже нивелировали столько личностей. В аудитории Корнелла возникла личность новая и, казалось бы, без активного участия со стороны самой Веры.

В те годы Набоковы как никогда были в центре общественного внимания; Вера не могла не осознавать, что ее присутствие в аудитории вызывает не меньше пересудов, чем набоковское перемывание косточек Достоевскому перед студентами, его расправа с Фрейдом, его зачеркивание такого великого писателя-реалиста, как «Эптон Льюис», его заявление, будто райнхартовский перевод «Госпожи Бовари» настолько бездарен, будто сработан самим Омэ, первостатейным обывателем. По большей части эти тирады действовали завораживающе; его язвительность смаковалась еще долго после того, как курс был прочитан. Критика переводов запоминалась лучше, чем сами книги. Многое из происходившего на лекциях оставляло неизгладимое впечатление. Она «также устраивала некий спектакль», вспоминает бывший старшекурсник, прослушавший в 1958 году курс лекций по европейской литературе. Ассистент сделалась фигурой столь же легендарной, столь же притягательной, как и профессор Набоков [178]. «Все были от нее в восторге», — вспоминает Элисон Бишоп. Но вместе с тем каждый обрисовывал ее по-своему. Одну из студенток коробило, что Набоков обращается с ассистентом как с прислугой, проявляет себя ярым эксплуататором. В одной группе студентов Корнелла считали ее особой настолько грозной, что прозвали «седой орлицей». В другой группе окрестили «графиней». Ее считали сиятельной, царственной, воплощением элегантности, притягивающей всеобщее внимание — «самой красивой из известных дам средних лет». Ее считали неприбранной, безвкусной, полуголодной, «злющей Западной Ведьмой». Ее считали немкой. Княгиней. Балериной. Кем только не считали ее, она была «мнемогенична», как писал Набоков о Клэр в «Истинной жизни Себастьяна Найта» — была «наделена неким таинственным даром — запоминаться…».

Что делала Вера Набокова в аудитории мужа от лекции к лекции? Не имея ученой степени, Набоков по призванию был магистр детального анализа; увлеченный энтомологией, он учил студентов препарировать литературу с дотошностью натуралиста. Именно таким образом студенты и анализировали смысл присутствия ассистента:

— Присутствие миссис Набоков служит студентам напоминанием, что им выпало столкнуться с великим человеком и что эту возможность нельзя оскорбить невниманием.

— У Набокова больное сердце, поэтому жена рядом, чтобы успеть поднести нужное лекарство.

— Она не жена, она ему мать.

— Она здесь потому, что у Набокова аллергия на меловую пыль и потому, что он не переносит свой почерк.

— Чтобы одергивать студентов.

— Потому что она ходячая энциклопедия, подскажет, если он что-нибудь забудет.

— Потому что он перед лекцией понятия не имеет, о чем будет говорить, — да и не запомнит ничего из сказанного, — вот она и должна все записывать, чтобы потом он знал, что спрашивать на экзаменах.

— Он слеповат, а она ему как собака-поводырь, потому они вечно и ходят под ручку.

— Она ходит сюда, чтобы показать, что у него своя команда поддержки.

— Она оценивает каждое его выступление, чтобы после вместе вечером обсудить.

— Всем известно, что она — чревовещательница.

— У нее в сумочке — пистолет, она здесь, чтобы профессора защищать.

Студенты гадали, кто именно выставляет баллы на экзаменах; некоторые признавались, что ввели себе в обычай улыбаться миссис Набоков в надежде, что их вежливость скажется на оценках. Обычно Вера первой просматривала экзаменационные работы. Впоследствии она одна и выставляла экзаменационные оценки, о чем понятия не имел выпускник 1958 года, который, не удержавшись, добавил к письменной работе панегирик в адрес блестящего ассистента своего профессора. (Работа возвратилась без комментариев.) И Вера была вознаграждена за свои старания. В 1953 году накануне кратких осенних каникул Набоков писал в письме заведующему кафедрой: «Я считаю, что мне надо заплатить по крайней мере 70 долларов своему ассистенту за проверку экзаменационных работ, поскольку на курсе 311 [„Мастера европейской литературы“] 231 студент, а на курсе 325 [„Русская литература в переводах“] 36» [179]. Он полагал, что в январе в связи с выпускными экзаменами потребуется прибавка к жалованью в размере 90 долларов. Было некоторое лукавство в том, что имя не называлось, хотя в конечном счете, может, это и не было особым лукавством, поскольку письмо печатала сама Вера.

По мере того как росла репутация курса по европейской литературе, увеличивался и приток студентов. К весне 1954 года профессор Набоков — или некто из его домашнего окружения — направляет прошение, чтобы «моему ассистенту миссис В. Набоков» определили нагрузку в 130 учебных часов. Учитывая расшифровку работ, написанных нетерпеливой рукой выпускников, нагрузка была действительно колоссальной. Должно быть, Вера облегченно вздохнула, когда к концу пятидесятых университет дополнительно нанял преподавателя для этого курса. Сама Вера, хоть и была чудовищно взыскательна, в оценках не свирепствовала. На новую должность в 1958 году был взят выпускник факультета управления Генри Стек. За пять дней он проверил примерно двести экзаменационных работ, оценив их со всей суровостью. Перечитав каждую работу по нескольку раз, он понес пачку в кабинет профессора Набокова, в надежде наконец перемолвиться словом с великим человеком. В дверях его встретила миссис Набоков, восстав, подобно стражу, между Стеком и мужем. Она взяла экзаменационные работы, немедленно повысила оценки, а Стека отослала восвояси. Другой преподаватель встретил более теплый прием. Закончившей курс в 1957 году М. Тревис Лейн предложили составить список студенческих ошибок вместе с Набоковыми, к которым она была приглашена по этому поводу домой на стаканчик шерри. Лейн вспоминает, как мелодично смеялась Вера, когда, надо полагать, убедилась, что ее взыскательный муж нашел себе достойную партнершу по части юмора. На вопрос «Какой рисунок был на обоях у Анны Карениной?» некое дарование ответило: «Паровозики на рельсах».

Если Вера не выступала в роли привратника, то позволяла мужу говорить от первого лица множественного числа, что естественным образом смягчало многие из его высказываний. То же право она оставляла и за собой. Одному яркому студенту при возвращении его не слишком яркой работы было сказано: «Мы считали, что вы способны на большее. Мы верили в вас». Студентка со слабым зрением принесла свою экзаменационную работу в кабинет к профессору Набокову, извинившись, что «писала с трудом». Вера сухо парировала: «Похоже, и мы с трудом будем это читать». Начинающий романист всучил свою рукопись профессору, который, пробежав несколько страниц, согласился позже прокомментировать текст. Это исполнила Вера из дальнего угла набоковского кабинета. Пока она вещала, вспоминает Стив Кац, из глубин набоковского кресла, «он нависал надо мной, как какой-нибудь дантист-исполин, время от времени односложно или пространно ей вторя».

Набоков завораживал студентов своими лекциями, но известную долю его обаяния составляла ехидная снисходительность, способность больно уязвить. Из студентов отмечали это лишь самые проницательные. Просто Набоков, по выражению одного из таких, держал планку «много-много выше наших ежиком стриженных голов». В своем октябрьском 1956 года письме Гессену Набоков полностью раскрывает свое отношение к учебному процессу: «Пишу тебе во время экзамена, передо мной склоненные пустые головы. Пожалуй, написать не удастся; они то и дело задают вопросы». Перед ним две сотни студентов посреди семестра корчились в муках, напрягали мозги, вперившись в узоры на обоях. Кое-что Набоков явно считал ниже собственного достоинства, отсюда у Веры возникла обязанность надзирать за экзаменующимися и отсиживать кабинетные часы. Набоков ворчал, что не понимает, почему это Сирину надо читать лекции о Джойсе; и при этом лишь один человек в городе Итаке штата Нью-Йорк относился к его жалобам с сочувствием. Оба, и Набоков, и его ассистент, считали, что настоящее его место среди тех, о ком читаются лекции, а не среди читающих лекции, но подобное мнение не разделяли их корнеллские коллеги. «Во мне слишком мало от академического профессора, чтобы преподавать то, что мне не нравится», — утверждал Набоков, и тогда можно понять, отчего большую часть лекции по Достоевскому готовила ему Вера. Она написала и самый первый вариант, и окончательный. Именно она довела до сведения слушателей, что Достоевский, работая в постоянном напряжении и в спешке, нанял себе стенографистку и затем женился на ней, «женщине в высшей степени преданной ему и обладавшей практическим складом ума. Работая с ее помощью, он стал укладываться в сроки и постепенно избавился от преследовавшей его финансовой катастрофы». Многое в лекциях Набокова состояло из заготовок, сделанных Верой еще в Уэлсли; развитие событий в Итаке четко прослеживается, возможно, потому, что Вера не позаботилась выбросить черновики, свидетельствующие о ее ощутимом вкладе в подготовку лекций. Кое-какие ее строки вошли и в лекцию о Джойсе, для которой она подбирала библиотечный материал. Вот в этом-то смысле и можно считать, что Набоков говорил с голоса Веры.

Набоков преподавал литературу совсем не так, как это делалось в Америке и до, и после него. Например, он включил в программу «Шинель» Гоголя, «Анну Каренину» Толстого, «По направлению к Свану» Пруста, «Записки из подполья» Достоевского. Он составил собственный словарь литературных терминов, куда входило: «параллельное вмешательство», «перри», «ход конем», «фильтрующий посредник», «специфическая ямочка на щеке». Он совершенно игнорировал сюжет или психологию героев; он считал, что литература состоит из образов, а не из идей. Весьма немногое было для него свято. В этом смысле Набоков оказался верным последователем одного из своих знаменитых петербургских учителей, поэта-символиста В. В. Гиппиуса, который, по рассказам, преподавал «не литературу, но более увлекательную науку — литературную злость» [180]. Как писатель Набоков был в то время не слишком известен: в середине пятидесятых его знали как автора «Пнина», к концу десятилетия — как автора «Лолиты»; он более прославился как человек, к которому ежегодно на лекцию о «Госпоже Бовари», подаваемую с помощью воскресных комиксов, в аудиторию Голдуин-Смит набивалось полным-полно слушателей; как тот, который рассказывал о «Превращении» с помощью своей любимой газеты «Дейли ньюс». Скорее эксцентричность, а не литературная слава сделала из него легенду. К моменту ухода из Корнелла набоковский курс европейской литературы считался одним из самых популярных в университете.

Кроме того, Набоков учил студентов читать литературу. В большей степени именно студенты-управленцы, экономисты, медики, математики и инженеры, а не студенты английского факультета утверждали, что Набоков открыл для них новую жизнь [181]. «Он смаковал слова, создавал живые словесные рисунки, благодаря ему и по сей день для меня и моего мужа чтение толстых книг — увлечение», — вспоминает член Верховного суда Рут Бейдер Гинсберг. Но даже научившиеся читать не до конца отдавали себе отчет в том, что и в понедельник, и во вторник, и в среду от полудня до без десяти час Набоков, звучно заполнявший своим баритоном аудиторию Голдуин-Смит-С, обучая сотни студентов искусству анализировать Пруста, Флобера, Толстого, на самом деле учил их правильно читать самого Набокова. Обласкивайте каждую деталь, призывал он. Искусство есть обман; великий художник всегда обманщик. Вчитывайтесь до трепета, до дрожи в спине. Не просто читайте — тут он прикидывался заикой — пе-пе-пе-речитывайте книгу! Смотрите на арлекинов! Вера каждый день присутствовала где-нибудь в аудиторном амфитеатре, хотя ей-то менее всего адресовались слова мастера: она уже побила все рекорды в мире среди лучших читателей Набокова. Наверняка ей слегка прискучило слушать в сотый раз, что нравственный смысл «Анны Карениной» основан на метафизическом представлении Кити и Левина о любви, «на готовности к самопожертвованию, на взаимном уважении». Если Вера сидела не шелохнувшись, разве что изредка кидая уничижительный взгляд на вертлявого студента или делая замечание кому-то машинально взявшемуся за сигарету, то только потому, что эти лекции были для нее не просто лекции. Впоследствии один коллега по Корнеллу замечал, что, когда миссис Набоков пришлось преподавать вместо мужа, она ни на йоту не отошла от текста его лекций. Восьмидесятипятилетняя Вера вознегодовала на полях. Вот именно, ничего не изменила! Как можно не понимать, что Набоков все доводил до совершенства, что каждая его лекция — произведение искусства! Настолько глубоко она в это верила, что выражала также недовольство мнением коллег, будто, читая лекции вместо мужа, она демонстрирует «умение показать товар лицом, как и сам маэстро Набоков».

У Набокова было здоровое сердце; он не страдал аллергией на меловую пыль. Словом, в Корнелле здоровьем он отличался отменным. Хотя Веру можно назвать и собакой-поводырем, ее муж не был слеп, однако отличался поразительной способностью плутать по дороге на занятия в центральном корпусе гуманитарных наук Корнелла. Как и в Уэлсли, он с трудом отыскивал нужную аудиторию. Его не раз видели направлявшимся не в свой лекционный зал; в 1958 году Набоков не сумел даже проводить сменившего его преподавателя в аудиторию, где проработал почти десять лет. Казалось, он не способен даже свет включить. На одном занятии он нервно засуетился перед выключателем, признавшись, что боится электрических приборов. И действительно, касаться их он при всякой возможности избегал [182]. Бывало, Набоков не сразу узнавал коллег в университете. «Ты же помнишь, это — Бобби!» — подсказывала Вера, помогая мужу связать имя с физиономией. Казалось, Набокова забавляет он сам в роли рассеянного профессора; неясно, комфортно ли чувствовала себя Вера в отведенной ей роли. «Мы не знали, что он писатель, но ясно было — что он личность», — вспоминал бывший студент, меньше осведомленный насчет ассистента. Если жены писателей обычно оказывали помощь своим пишущим мужьям, то жены преподавателей всего лишь хаживали на иногда затеваемые на факультете чаепития. Как утверждает одна бывшая студентка, «Вера Набокова всегда поступала так, как факультетской жене не положено, — сопровождала мужа на занятия, обсуждала с ним что-то в коридоре, радостно смеялась какой-то едва слышно брошенной им шутке, сидела у кафедры в аудитории, когда он сухо и невыразительно читал свои лекции».

Представляя себе или не представляя масштаб неосторожных поступков своего мужа в Уэлсли, Вера наверняка понимала, что ее постоянное присутствие рядом в Корнелле — надежная гарантия от его нежелательных выпадов. Уэлслийские подвиги были последними из явно авантюрных похождений, после чего уже остались одни неподтвержденные намеки и многочисленные устремленные вслед взгляды. Первые пять лет пребывания в Итаке Вера перепечатывала варианты «Лолиты», а ее муж вычерчивал графики сексуального созревания и изучал сексуальные извращения, брал из библиотеки «Аномальность поведения девочек-подростков», пролистывал книги «Лучшее из рассказанного подростками», «Американскую девочку», «Все о девочках», выписывая сведения о «клеросиле» и «тампаксе», просматривая книги Хейвлока Эллиса. Если верить повествователю книги «Смотри на арлекинов!», Вера была достаточно умна, чтобы не позволять себе «сердиться на слишком забористую эротическую деталь»; она, конечно, была убеждена, что подобное исследование ведется ради высокого искусства. Скорее всего, она усматривала здесь стремление Набокова обратить накопленные знания в сочный анекдот. То был отличавшийся умеренностью взглядов период президентства Эйзенхауэра, и в отсутствие Веры Владимир мог позволить себе не стесняться в выражениях. Позволяя себе нечто подобное в присутствии ассистента, он взглядывал на нее с видом напроказившего мальчишки. Не удерживался он и от некоторых неосторожных фраз, составивших ему определенную репутацию в Берлине, ту, что сложными эмигрантскими путями докатилась и до Корнелла и для некоторых по-иному определила то, почему жена постоянно вокруг него танцует. Так или иначе, Владимир взял на вооружение новые образы. Снова в 1958 году кидая взгляд на хорошенькую студентку-фаворитку, он немедленно уверял, что она — вылитая Одри Хепбёрн.

Да, Вера была ходячая энциклопедия, но то же можно сказать и о Владимире. Семинарские занятия прерывались миниконсультациями профессора с ассистентом. Однажды курс русской литературы был приостановлен, когда, обрисовывая генеалогию киевской княгини в связи с лекцией о «Слове о полку Игореве», Владимир неожиданно забыл имя и дату. Он повернулся к Вере, которая немедленно подсказала нужные сведения. Когда народу набиралось немного, Набоков устраивал занятия у себя дома в гостиной, где Вера, неизменно возникнув с каким-нибудь угощением, обычно оставалась до самого конца. Как-то раз профессор Набоков внезапно принялся во время лекции цитировать Пушкина, как вдруг негромкий голос из дальнего конца аудитории прервал его: «Нет, Володя, не так!» Последовали долгие препирательства, студенты весело наблюдали эту стычку. Под конец Набоков сдался: «Да, дорогая, ты абсолютно права, абсолютно!» — что соответствовало действительности. Подобные схватки демонстрировали всем, что подносившая к столу печенье Вера была, кроме всего прочего, профессиональным и интеллектуальным партнером мужа. Завершение осенью 1952 года набоковского курса русской поэзии (где числилось шестеро студентов) отмечалось за обеденным столом у Набоковых. Вера подливала студентам чай и угощала домашним печеньем.

При всех единичных отступлениях, которые обычно бывали краткими, как и сами лекции, Набоков в целом всегда имел четкое представление о том, что говорить. Равно как и прекрасно помнил о том, что рассказывал накануне. Все лекции готовились тщательно, повторы не допускались: впоследствии Набоков утверждал, что говорил он практически по памяти [183]. Временами с языка у него срывался перл, и — с истинной радостью — он останавливался на полуслове, чтобы быстро записать. Что было не обязательно, так как некто в аудитории старательно фиксировал все его меткие высказывания. Несомненно, за лекцией следовали вечерние обсуждения: Так ли блестяще расправился он с Эммой Бовари, как год назад? Положительно ли восприняла аудитория удар по Хемингуэю? — хотя маловероятно, что, оценивая успехи данного студента, Вера была слишком придирчива. Едва ухватив фразу, Набоков знал, как удачно ее повернуть. И с самого начала его яркое описание дуэли Пушкина — в равной степени и отступление в подробности проведения поединка, и рассказ о последних часах великого поэта — производило желаемый эффект. Один из студентов 1948 года вспоминал, как кинул взгляд в глубину аудитории после рассказа о смерти Пушкина: Вера, сидя в окружении нескольких коллег и заезжего друга, заливалась слезами. Даже сдерживая его выходки, она неизменно продолжала служить лектору. Развеселив на славу аудиторию, Набоков и сам, стоя за кафедрой, не мог удержаться, до слез заходился смехом. Бдительный ассистент со своего насеста делала ему знак рукой. Но лектор хохотал так безудержно, что никто не мог разобрать произносимых им слов. В результате у аудитории неизбежно складывалось мнение: чувство юмора у миссис Набоков отсутствует.

Подобные номера придавали занятиям особую пикантность. Однажды Набоков пришел не с тем изданием «Анны Карениной». Он захватил только русский вариант, откуда и начал читать, как планировалось, вслух и с большим жаром. Через десять минут от начала этой вдохновенной и совершенно непонятной декламации в лекционный зал вернулась миссис Набоков, помахивая в воздухе английским изданием. Ни слова не говоря, не дочитав фразы, Набоков переключился на страницу, открытую ею перед ним. Как разителен был контраст между двумя этими действующими лицами: профессор Набоков, этот фигляр, этот актер, этот мудрец, этот проповедник, покоритель студентов, «извлекавший, — по словам одного коллеги, — кроликов из преображенных в шляпы литературных текстов», казался полной противоположностью строгой сфинксоподобной особе, стоявшей перед ним. При том, что Вера неизменно появлялась в неброской одноцветной одежде, — многие запомнили ее в простом черном платье или в мешковатом свитере поверх длинной бесформенной юбки, — Владимир переливался разными цветами, отражавшими все великолепие красок, какие только Америка могла предложить в пятидесятых годах. Сверхчувствительность Веры к цвету, казалось, нимало не влияет на мужнину манеру одеваться. Студенты в Корнелле равно дивились как лососевого цвета рубашкам Набокова, так и строгой сдержанности в одежде его ассистента [184]. Розовая рубашка у Набокова сочеталась с голубым свитером, а также с желтым галстуком, и все три компонента вызывающе проглядывали из-под обязательного твидового блейзера; Набоков стал чуть ли не ходячим воплощением художника-творца, стремящегося вырваться на свободу из профессорской смирительной рубашки [185]. Считалось, что Вера, эта неведомая дама, явно из аристократок. Эпитеты, применяемые обычно к ней, говорили сами за себя. Она имела внешность внушительную, царственную, величественную, имперскую; правда, по мнению студентов, она чем-то смахивала на борзую — не больше и не меньше. У подавляющего числа студентов Корнелла эта женщина вызывала трепет. Отчего благосклонность с ее стороны воспринималась как дар. «Однажды она мне улыбнулась, я всю неделю ходила под впечатлением!» — тепло вспоминала одна из студенток.

Дмитрий Набоков выдвинул три причины, объяснявшие присутствие матери на лекциях отца: чтобы быть полностью в курсе, если придется его замещать; потому что она во всех его делах была ему полноправным партнером; потому что отец хотел, чтобы она была рядом. Некий намек на эту востребованность можно обнаружить в рассказе «Бахман», написанном Набоковым через год после того, как он встретил Веру. Звездный час пианиста Бахмана начался с первого же дня, когда его поклонница, госпожа Перова, «прямая, гладко причесанная», села в первом ряду во время его концерта. И закончился в тот самый вечер, когда она не смогла прийти, когда, усевшись за рояль и кинув взгляд в зал, Бахман увидел пустой стул посреди первого ряда. Пожалуй, кое-кто из бывших корнеллцев воспользовался тайной Бахмана в своих воспоминаниях о профессоре Набокове. «Казалось, он читает свои лекции ей», — задумчиво произнесла бывшая студентка, и с ее отзывом перекликаются и другие. У другого студента сложилось впечатление, будто, по мнению Набокова, читать лекции для себя и своей жены задача более благодарная, чем пытаться просветить невежественных студентов. Конечно же, именно та, что старалась держаться в тени, была для лектора самым зримым объектом. И конечно же она это понимала. К кому еще мог он обратиться, изображая на доске имена пяти величайших русских поэтов? Имя Сирина здесь выделялось своей неизвестностью. «Кто такой Сирин?» — храбро осведомилась одна старшекурсница, обменявшись с соседкой недоумевающим взглядом. «А, Сирин! Сейчас прочту вам кое-что из него», — произнес Набоков бесстрастно, не вдаваясь в объяснения. После занятий несколько студентов, прослушавших это чтение, поспешили через учебный центр к библиотечному каталогу. Где и обнаружили, как и набоковские студенты в Гарварде, кто такой на самом деле этот таинственный русский гений.

Глаза Набокова лучились, если ассистент была рядом. Мало того. Однажды особенно хмурым итакским утром Набоков начал читать лекцию в потемках. Через пару минут Вера поднялась со своего места в первом ряду, чтобы включить свет в аудитории. Едва она повернула выключатель, блаженная улыбка засияла на физиономии Владимира. «Попрошу внимания, леди и джентльмены, — мой ассистент!» — гордым жестом указав на Веру, громко провозгласил он. Произнесено было с любовью и благодарностью за низвергнутый на него свет, благотворный для них обоих. В ее обязанности не входило подавлять студентов величием своего мужа, хотя неоднократно мимолетно брошенный ею взгляд истолковывался как недоуменное: «Вы хоть представляете, кто перед вами?» Лесть как таковая между ними совершенно исключалась. Просто Набоков в глазах жены видел себя таким, каким стремился быть; она же воспринимала его публичным оратором, чье выступление ею надежно подстраховано. Она позволяла ему не буквально, а словесно входить в собственный образ-отражение. При наличии рядом с собой ассистента Набоков мог достичь того результата, к которому стремился в «Убедительном доказательстве», как он описал это в длинной неопубликованной финальной главе, которая по его замыслу должна была стать наиболее значительной частью мемуаров, аналитическим сводом всех сюжетов. Возможно, ему стоило бы назвать эти страницы рассказом о фокуснике, выкладывающем все свои секреты. Выставляя себя вымышленным репортером и говоря о себе в ни к чему не обязывающем третьем лице, Набоков пишет: «Но невольно возникает мысль, что его [мистера Набокова] истинная цель в этой книге — воплотить себя, или по крайней мере самое ценное в себе, в рисуемой им картине. На ум приходят вопросы „объективности“, поднимаемые научной философией. Наблюдающий рисует себе в деталях картину вселенной, но по завершении осознает, что все равно чего-то не хватает: нет его собственного „я“». Вот для чего Набокову и требовался ассистент.

Но как она сама-mo расценивала свое присутствие в аудитории? В какой-то степени как подстраховку для мужа. Возможно, как надобность записывать его яркие словесные находки; эта женщина наверняка считала мозг мужа кладезем драгоценностей. Хотя впоследствии Набоков похвалялся, будто на лекции его мог заменить и магнитофон, есть свидетельства, что на первых порах в Корнелле он испытывал истинный страх. В Итаке он чувствовал себя в растерянности, в аудитории — неуверенно. На первых порах присутствие Веры, возможно, помогало ему подавить страх перед студентами; еще долго после того, как он оставил преподавательство, Набокову регулярно снились кошмары: ему предстоит читать лекцию, а он не может разобраться в своих записях. Присутствие Веры конечно же радовало ее мужа, что при очевидной и необратимой согласованности чувств, характеризовавшей их отношения, радовало и Веру. В изданной в 1977 году биографии Набокова Филд приводит его слова о том, что он «любит следить за выражением лиц, когда читает вслух». Однако на самом деле Владимир хотел сказать, что «любит следить за выражением лица жены, когда читает вслух», но текст был отредактирован другим представителем семейства. Для Веры всегда было удовольствием слушать, как Владимир читает свои произведения; может ли любителю музыки надоесть постоянное слушанье «Casta Diva» в исполнении Марии Каллас? Вскоре Набоковы сочли, что лекции вполне можно опубликовать; чтение их в Итаке явилось способом их шлифования по ходу дела — процесс, давно знакомый Вере. Она с неизменным наслаждением прослушивала ежегодно правящийся перевод «Госпожи Бовари», и ей это было куда приятней, чем оставаться дома и стирать пыль с письменного стола мужа. Время от времени она ворчала по поводу правки студенческих работ, частенько — по поводу переписки, в редчайших случаях — по поводу вождения машины, но ни разу — по поводу сидения на лекциях. И никогда не коробило ее обращение «мой ассистент»; она воспринимала это как почетное звание. Именно это звание она впоследствии выбрала для себя, когда при уплате налогов ее попросили указать профессию. Тот самый студент, который в свое время с изумлением открыл, кто же такая этот набоковский ассистент, многие годы спустя написал бывшему профессору письмо и попросил передать привет «вашей очаровательной жене (помнится, вашему „ассистенту“)». Вера, отвечая на письмо, подписалась: «Миссис Владимир Набоков, по-прежнему „ассистент“ В. H.».

Был у нее и другой, более личный интерес к лекциям Набокова. Лампы в лекционном зале высветили ее мужа, но они же и позволили ему воспеть лучшее произведение писателя: его читателя. Именно гениальный читатель спасает вновь и вновь художника от «гибельной власти императоров, диктаторов, священников, пуритан, обывателей, политических моралистов, полицейских, почтовых служащих и резонеров» — а также от снегоуборочных лопат, заседаний кафедр, махров пыли, курсовых и грязной работы. Вера знала свое место в личном пантеоне мужа. Она ничем не демонстрировала, что ощущает свою приниженность, второстепенность, как и, с другой стороны, не старалась показать, что чувствует себя центральной, незаменимой фигурой, полноправным творческим партнером. Во все времена, по-видимому, она видела себя не в тени мужа, а озаренной им. Это молчаливое участие возымело два парадоксальных последствия. Сделало ее постоянно присутствующей в той жизни, из которой она стремилась — и активно — себя исключить. То, что бывшая студентка в своих воспоминаниях назвала «свойством ее присутствия», явно вносило определенный колорит в аудиторию, где Набоков красноречиво описывал — опять-таки применительно к «Госпоже Бовари» — отсутствие как некое «лучезарное присутствие». И так как Вера старательно скрывала свое подлинное лицо, ей неминуемо должны были приписать что-то взамен. Ей наверняка было известно из курса литературы-325, а также из перепечатываемой ею рукописи, что факты упорно цепляются за нас, их «не может снять с себя самый фанатичный нудист». К тому времени как Вера вросла в свое англоговорящее Я, она стала чем-то не вполне реальным, амальгамой сфинкса, «графиней», «седой орлицей». Она не предприняла активных попыток избавиться от этой маски, суть которой анализировал Набоков, читая лекции о фантастических мирах Кафки и Гоголя. Всякой жене художника знакома такая судьба, хотя это, как правило, не афишируется. Выпрямившись на стуле, в накинутом на плечи пальто, Вера часами сидела, позируя создателям своего портрета, в конечном счете мало имевшего с ней общего. Из всех характеристик, полученных ею в Корнелле, именно этот застывший образ — подаваемый, впрочем, озадаченными студентами под разным соусом, то в виде ученицы, то в виде телохранителя, то в виде секретаря-громоотвода, то в виде служанки, то в виде амортизатора, то в виде наставницы, то в виде изыскивательницы цитат, то в виде поклонницы знаменитости, антрепренерши, сменщицы профессора, няньки, курьера — оказался ближе всего к оригиналу.

Да верно, после 1955 года Вера приобрела пистолет, только хранился он не в сумочке, а в обувной коробке. И, насколько нам известно, никогда на лекции она его не брала.