Глава тридцать пятая ИНЬ И ЯН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тридцать пятая

ИНЬ И ЯН

Только правда, как бы она ни была тяжела, — легка.

Блок

Весьма пухлое сочинение (3000 страниц) Макашова давно уже не хранится под грифом «секретно», и любой юрист, ознакомившись с ним, подтвердит, насколько оно топорно сработано. А любой грамотный адвокат мог бы разнести его в пух и прах. Увы, институт адвокатуры существовал тогда де-юре, но не де-факто. Дело шито белыми нитками, но тем не менее из клубка противоречивых показаний «сшили» серьезнейшее обвинение — пять лет лагерей строгого режима.

Тактика Макашова — признай вину, подпиши, и срок будет минимальным — себя оправдала. «Опыта воевать с волчьим глазом» у Параджанова действительно не было, и досада на собственную наивность, на то, что позволил себя провести, обмануть, терзала его еще долгие годы.

Итак, дорогу в лагерь ему проложили статья 211 (распространение порнографии) Уголовного кодекса Украинской ССР и статья 122–1. Давно уже есть адвокаты, легко защищающие от этой статьи, и давно уже нет самой этой статьи в своде законов, которая предусматривает уголовную ответственность за гомосексуализм.

Но как тогда понять, что обвиняемый по этой статье Параджанов делает предложение любимой женщине и мечтает снова иметь от нее детей… Предложение снова оформить юридически их отношения он повторит еще не раз в письмах из зоны. Он мечтает об этом и даже подробно пишет Светлане, какие есть в этих случаях тюремные процедуры…

И как понять еще, почему обвиняемый по статье 122–1 в страстном порыве останавливает съемки серьезнейшего фильма и бросается в Киев делать предложение Зое Недбай? Как понять его роман после расставания со Светланой с одной из известных красавиц Киева балериной Клавой Осачей?

На все эти вопросы мог бы ответить только сам Параджанов. Но все же не будем впадать в ханжество и, стыдливо опуская глаза, во всем его оправдывать. Все друзья и все близкое окружение Параджанова всегда знали, что он уделял внимание не только представительницам прекрасной половины человечества, что мужская красота привлекала его в не меньшей степени. Из этого он никогда не делал тайны, никогда не уходил в глухую конспирацию, более того, всегда громогласно обращал внимание окружающих на образец привлекшей его красоты. В том, что случаи так называемой нетрадиционной сексуальной ориентации имели место еще в юности и фигурировали при первом аресте, а затем продолжали присутствовать и далее в его жизни, он всегда откровенно признавался сам.

Но это сейчас сексуальная ориентация — личное дело каждого, это сейчас не существует статьи за гомосексуализм, а в 1970-х годах соответствующая статья была более чем грозным орудием в руках власти. Потому и выбрали не просто наказание, не просто унижение, а практически уничтожение Параджанова как творческой личности, предполагая, возможно, что за этим последует и физическое уничтожение. И за статью, по которой обычно давали пару лет общего режима, влепили пять лет лагерей строгого режима. Отбросив все другие статьи обвинения, оставили самую убийственную… Статью, из-за которой он мог навсегда сгинуть в зоне, оставив чистыми руки власти.

И когда этот адский замысел не удался, ибо уникальная харизматичность его личности создала ему «авторитет» даже за колючей проволокой, начали менять зону за зоной, перебрасывать из лагеря в лагерь. Все строже и строже, все жестче и жестче. Лишь когда довели до грани самоубийства, всполошились: шум на весь мир нам не нужен…

Он не сломался, он вышел на свободу и даже смог творить дальше.

Рассмотрим хронику тех дней, ночей, лет… Лучше всего передадут ее документальные свидетельства.

Губник, октябрь 1974 года

«Светлана, писать повинную я не хочу, так как я не виновен и знаю, что моя повинная будет опубликована в газете. Как повинная? Не для того меня арестовали, чтобы помиловать. Я заслужил всего год. Все остальные 14 дел, открытых вокруг меня и всего, что со мной связано, — это бред…

Мне не удалось за 3 месяца заработать деньги. В случае, если бы у меня было бы полкило цветного горошка и хотя бы 1 кг повидла, я не чувствовал бы слабость.

Вероятно, это и нервы…

Самый страшный из пяти, говорят, первый. Спасибо всем за книги — несмотря на то, что это могут воспринять как хитрость. Останови всех, кто хочет высылать бандероли…

Не знаю, что меня ждет, но знаю, что хотел умереть на Украине. Как бы то ни было, я ей очень обязан. Она велика и вторая родина…»

Губник, 28 октября 1974 года

«Светлана + Сурен[6]

Вероятно, я еще не все понял в своем положении. Получил письмо от Тарковского. Пошлю в письме. „Исповедь“ и „Андерсен“ — это все теряющее смысл навсегда. Есть вещи посложнее. Например, попавший в морг живой человек».

Губник, ноябрь 1974 года

«Рома[7]

Прочти, пожалуйста, Корнея Чуковского 3 том — Оскар Уайльд — ты все поймешь. Прочти два раза и дай прочесть Светлане. Это просто страшно — аналогия во всем».

«Светлана! Никого ни о чем не проси. Никуда не обращайся. Никого не беспокой. Работаю на новом месте — сейчас я прачка. Был строитель, штопал мешки. Везде я последний и слабый.

Жива ли моя мать?»

Губник, декабрь 1974 года

«Рубик[8], дорогой! Рад твоему письму. Очень рад, что вы с Левой[9] начнете в 75-м году.

Постарайтесь уважать друг друга и создать фильм. Я много рисую и думаю. Не только врагу, но и другу, художнику, я настоятельно желал бы испытать все, что я испытал. Это сурово и даже страшно, но необходимо для становления. Мир ашугов, ангелов и архивов смешон перед патологией, жаргоном и просто татуировкой.

Конечно, я смешон, т. к. могу уступить дорогу или место. Это все „западло“. Но мне удалось выжить. Пять лет срок большой. Я слаб и работаю плохо. Не зарабатываю на ларек, но не это главное. А главное то, что все испытанное и увиденное может исчезнуть вместе со мной. На Украине не смогли сберечь мой авторитет, и среди 14 статей нашли худшую, чтобы меня скомпрометировать и оскорбить.

Если даже мне не удастся попасть к себе на родину — я был счастлив, когда год-два жил и творил в Армении. Мне ничего не надо и нельзя. Я на строгой изоляции. Благословляю всех вас. Спасибо.

17 декабря — год моей изоляции».

Так прошел его первый год… Разумеется, здесь приведена лишь малая часть того, что он испытал и смог донести в той переписке, которая была ему разрешена.

Приведем еще несколько весьма красноречивых выдержек из писем этого первого года испытаний.

«Я знаю, где нахожусь и что со мной. По-моему, это еще не все! Это Гоголь, Достоевский и весь сюрреализм, обращенный в патологию. Это лагерь рецидивистов и сложных судимостей. Что и как я выживу, покажет время…

Меня учат выть по-волчьи — это закон джунглей.

Не могу скрыть, что тут мне всего не хватает, даже кислорода…»

Через полгода пребывания в зоне было разрешено первое свидание. Вот что о нем рассказывает Михаил Беликов, режиссер, сценарист и один из ближайших друзей Параджанова:

«Первая встреча с Сергеем в лагере после приговора состоялась через полгода…

Мы обнялись… У меня глаза на мокром месте, а Сергей тут же за свое: „Ты помнишь суд? Приговор? Гром и судью? Ведь он ничего не слышал… Почему, знаешь?.. У него фамилия — Глухов“.

Действительно, у судьи оказалась фамилия Глухов. Во время суда Сергей не раз обращался ко мне взглядом и что-то показывал на уши и потом переводил глаза на судью… Я понимал это как то, что судья не понимает и не слышит того, что говорили ему многие свидетели. Но то, что его фамилия Глухов, мы не знали, а для Сергея был важен в целом образ…»

Как видим, даже здесь, сейчас, в минуту первого свидания для Параджанова важен образ. При том, что его «учат выть по-волчьи», он остается художником со своим восприятием событий и спешит говорить об этом, а не рассказывать о своих проблемах.

В своих воспоминаниях Беликов рассказывает и о других интересных деталях:

«На суде, когда зачитывался один из самых несправедливых приговоров, начались раскаты грома. Вдруг взгляд Сергея перекинулся на стенку, на которой висел портрет Ленина. При каждом раскате портрет вздрагивал. И вот на слове „приговаривается“ раздался очередной раскат и портрет, видно, плохо укрепленный, соскочил с одного гвоздя и покосился… Никто, кроме Сергея и нас, этого не заметил».

А вот что вспоминает присутствовавший при этой встрече режиссер Роман Балаян:

«Когда прощались, Витя и Таня[10] плакали. Мы с Мишей хорохорились, рассказывая анекдоты. И Сергей так же себя вел. А потом он отошел и вновь встал за окном — абсолютно одинокий. После войны так выглядели нищие.

В лагере он работал дворником. Так быстро с ним определились. Позже он просил всех присылать фотографии актеров и актрис, снимавшихся в его фильмах, газетные статьи, из которых было понятно, что он режиссер. В лагере никто не верил, что он, рядовой „фраер“, имеет отношение к кино. Не припомню, как много вырезок и фото, где Сергей изображен с известными коллегами, я выслал ему».

Письма из зоны написаны разным адресатам, но больше всего обращений к Светлане. Именно в письмах к ней самые откровенные признания, именно с ней он делится всем, что наболело.

Губник, начало февраля 1975 года

«Светлана, к серии вопросов — послала ли ты мне 10 рублей или нет? Если нет, то не посылай.

У меня умерла мать!

Не верю, что не конфисковали квартиру».

(Скоро ее, конечно, конфискуют.)

«Светлана, дорогая! Время уже, когда я должен выразить тебе свою искреннюю благодарность как другу, поразившему меня своим участием в беде и горе… Трудно было представить себе тогда, в 16 лет, что все переродится, оформится, станет даже трагичным и мужественным…

Вероятно, если бы меня освободили, то боль, которую ощущал на протяжении 430 дней, я мог бы только выразить в стоне, пролежав плашмя то же количество дней.

Ведь ни на следствии, ни на суде мне не верили, ни одному моему слову, ни одному факту. Чем я заслужил такое недоверие? Эксцентрикой характера!

По моей статье спустя год я мог бы просить „химию“ — это решение руководства направить на стройки народного хозяйства. Там я живу в общежитии, свободно переписываюсь и отмечаюсь у администрации. Меня можно посещать, можно получать посылки и деньги, но это трудно. Надо быть отличником производства, физически сильным…

Я не знаю жаргона. Не курю и не пью чефирь, не татуируюсь наколками и не „пускаю параш“ — новостей. Потом, никто из них не верит, что я и есть Сергей Параджанов. Они считают, что я брат знаменитого режиссера, а сам я аферист и уголовник…»

«Светлана! Как жалко что не видели „Зеркало“.

Все молчат о смерти моей матери. Смешно думать, что я не выдержу. Я ко всему готов…

Человек, попавший в мою среду, погиб бы, если бы не любовь к человеку, даже „пропавшему“».

«Видела бы ты этих рецидивистов — торбохватов, бакланов, убийц, грабителей, морфинистов, насильников — всех вместе, в загоне вместе со мной. Это великий фильм и сценарий, но надо быть Достоевским. Моего таланта мало…»

Очень много писем и сестре Рузанне. В эти дни, как на суде, так и в заключении, она стояла рядом, всячески поддерживая брата. Именно она, живя недалеко от Москвы, старалась поднять голос общественности в его защиту, писала письма в различные инстанции, пытаясь хотя бы смягчить условия его содержания. Параджанов в своих письмах пытается объяснить ей, что все усилия тщетны, «пустые хлопоты».

Губник, март

«Рузанна!

Я не знаю своего обвинения. Оно выдумано. Отсюда все сделают, чтоб не дать мне никаких льгот. У меня искали валюту, оружие, иконы, драгоценности, картины, изнасилованных девиц…

И ты, и Светлана не понимаете, что и где я. В любой момент может быть провокация „раскрутки“. Мне подставят собеседника — провокатора. Знаешь ли ты, как лихо это делается? Если в моем деле есть отметки, меня вообще не выпустят живым…

Я в загробии. Это конец. Лучше береги себя и семью».

Скоро это предчувствие подтвердилось… Через месяц, в апреле, его переводят уже в другой лагерь — Стрижавку. В Губнике «короли» признали его «авторитет», он уже не был обычный «фраер». И потому возникла новая провокация — послать по этапу дальше. Авось на новом месте с ним быстро «разберутся»…

Стрижавка, апрель 1975 года

«Светлана — Сурен!

Пишу с нового места! Лагерь строгого режима!..

В Губнике я уже освоился, работал и мог иметь на ларек хотя бы пять рублей. Тут еще невозможно что-либо осознать…

Получил письмо от Рузанны. Думаю, что все, что она сообщает, — это бесполезно. В моем состоянии это даже не кислородная подушка! В Киеве ничего не будет решено в мою пользу. Они не уступят даже одного дня. Им нужно докопать все до конца! И вероятно, это неизбежно… Почему Бог не дал мне хитрости, жестокости и нормальной доброты…

Смотри „Зеркало“…

Губник был 10 месяцев. Сейчас Стрижавка. Что потом?»

Среди этих удивительных откровений много писем одному из основных корреспондентов Параджанова — Лиле Брик. Она регулярно писала ему и также приложила много усилий, чтобы облегчить его участь. Разговор об этом будет впереди, а сейчас выдержки из писем с нового места:

«Дорогая Лиля Юрьевна, Василий Абгарович[11].

Освоился с новым местом — пишу. Думаю, что все осложняется, надежд никаких. Надо ждать звонка…

Это строгий режим — отары прокаженных, татуированных матерщинников. Страшно! Тут я урод, т. к. ничего не понимаю — ни жаргона, ни правил игры. Работаю уборщиком в механическом цеху…

Вы превзошли всех моих друзей благородством. Мне ничего не надо — только одно: пригласите к себе Тарковского, пусть побудет возле вас — это больше, чем праздник.

1 июня 1975 года».

Тарковский был приглашен, и не раз. Он очень близко к сердцу принял трагедию Параджанова и был одним из немногих коллег, которые регулярно писали ему письма и старались привлечь внимание мировой кинообществености к его судьбе.

Вот выдержки из его письма, посланного еще в Губник 18 ноября 1974 года:

«Дорогой Сережа!

Ты прав — Васина[12] смерть это звено общей цепи, которая удерживает нас рядом друг с другом. Мы все здесь очень скучаем по тебе, очень тебя любим и, конечно, ждем…

У нас в Москве все по-прежнему: полгода не принимали мое „Зеркало“. Я очень устал от абсурдного чиновничьего шебуршания.

Сам понимаешь — в Москве твоя эпопея всех потрясла. Как странно, что для того, чтобы беречь и любить друг друга, мы обычно ждем невероятных катаклизмов, которые как бы позволяют нам это. Вот уж, поистине, „нет пророка в своем отечестве“!

Единственно, на что я уповаю, это на твое мужество, которое тебя спасет. Ты ведь очень талантливый, это еще слабо сказано. А талантливые люди обычно сильнее. Пусть все лучшее в твоей душе затвердеет и поможет тебе теперь.

Обнимаю тебя, дорогой.

Дружески твой Андрей Тарковский».

Возможно, это были самые нужные тогда для него слова… Подобно тому, как Вергилий вел через круги ада Данте, протягивая руку в моменты сомнений и душевных смятений, так и Тарковский точно найденным словом помогал ему идти по кругам своего. Но помощь его не ограничивалась только письмами. Тарковский тогда обратился к опытнейшему адвокату Кисенишскому, заслуженному юристу СССР. Ознакомившись с параджановским делом, он в тот же день покинул Киев, сказав родственникам и друзьям: «Не вижу в деле состава преступления… Тут, извините, что-то другое. Дело шито белыми нитками…»

А вот что писал Тарковский Параджанову уже в Стрижавку…

«Дорогой Сережа!

Я некоторое время не писал тебе, памятуя о возможном изменении твоего почтового адреса.

Сижу снова без работы… Тираж „Зеркала“ — ничтожен, и, видимо, фильм пройдет каким-нибудь третьим экраном.

Как твое здоровье? Старайся выдержать — ты еще очень и очень нужен. Надеюсь, у тебя хватает сил, даже если их нет.

Тут как-то по телевизору видел фильм. Популярный… Человек на глазах делал тяжелую работу, поднимал тяжести. Он поднимал много раз груз до тех пор, пока не утомлялся совершенно. Тогда ему внушали, что груз его стал вдвое меньше. Человек снова начинал поднимать старый груз. Снова утомлялся. Ему снова внушали гипнотически, что груз стал совсем легким, на деле вес груза — не изменялся, и человек снова и снова поднимал его…

Это я о неиспользованных ресурсах психики.

Желаю тебе сил здоровья и верю, что все кончится хорошо.

Обнимаю тебя — Андрей Т.

22 января 1976 года».

В своих письмах Тарковский старается поддержать душевные и психические силы Параджанова и в то же время откровенно делится с ним, как с близким другом, своими проблемами.

«…Писал сценарий для Таллина о Гофмане. (Теперь никто не знает, как его ставить, да и что вообще он может значить.) Лучше всего мог бы его поставить Сергей Параджанов.

Более полугода жил в деревне с Ларисой и Андрюшкой. Главные занятия в деревне были связаны со строительством сарая…

Жили мы прекрасно, и постепенно я стал чувствовать, что прекрасно мог бы обходиться без Богом забытого и оставленного кинематографа…

Вот жить бы так всю жизнь, на берегу речки, писать бесконечно длинную книгу (которую бы после моей смерти продолжил бы мой сын…). И жить своим трудом: у нас огород в 15 соток и небольшой сад.

Я так устал в последние годы от тщетных убеждений кого-то в необходимости кино, что все ближе и ближе подвигаюсь к осуществлению этой идеи. Удерживает суетность и жалость к своему загубленному таланту — чувства мелкие и ничтожные…

Как ты? Как здоровье? В чем ты нуждаешься из того, что разрешено тебе получать по почте? Напиши непременно или передай через другое письмо, если твой эпистолярный лимит уже исчерпан.

Обнимаю тебя крепко и желаю терпения, мужества и здоровья.

Твой Андрей Тарковский.

18 февраля 1976 года».

Приведем короткие выдержки из разных писем, где снова возникает тема их взаимоотношений, ощутим еще раз их родство и необходимость друг в друге:

Параджанов — Тарковскому. Губник

«…Киев лично для меня потерял значение. Скорее я уехал б в село, в хату.

Кино — необратимо. В том качестве, каким оно называется кино, — это фуфло. Только Тарковский и только Тарковский. Все остальное ложь, лишенная духовности и пластики. Эстетства и смысла».

Тарковский — Параджанову. Москва

«…Вчера на репетиции „Гамлета“ много говорил о тебе с А. Гомиашвили, он играет Клавдия. Я сейчас много и утомительно работаю — ради самой работы — платят ничтожно мало, да и здоровье пошаливает. Результатов работы пока нет и пока не видно. А наслаждаться работой — даже творческой — я не умел никогда (в отличие от тебя)…

Шлю тебе кадры из „Рублева“. Из копии (пробной) для широкого формата, которая так и не была осуществлена. Это прощание Андрея с Даниилом».

Параджанов — Тарковскому

«Завидую только тем, кто увидит „Зеркало“. Все остальное бред!»

Тарковский — Параджанову

«Не станет хлеба — человек умрет. Не станет искусства — человек умрет. Разница в том только, что человек знает о возможности умереть от голода, а о том, что он может умереть от отсутствия искусства, — не знает».

Оба, как видим, весьма критически воспринимали «успехи» кинематографической жизни. Оба мечтали сменить всю мишуру и «суету сует» кинематографической позолоты на покой деревенской жизни, где можно было бы полнее ощутить «соль бытия». Увы, «покой нам только снится»… Бегство в деревню не состоялось ни у Тарковского, ни у Параджанова, тоже заимевшего в последующие годы небольшое деревенское жилье.

Удивительные параллели их судеб сошлись и в финалах…

Оба не курили, и оба ушли от одной смертельной болезни — рака легких. Словно задохнулись от того, что больше всего ненавидели, — ложь, пафос, фальшь.

Но мы опережаем события. Впереди у них еще много фильмов, встреч и обращений друг к другу.

А сейчас попробуем еще раз представить будни Параджанова через воспоминания тех, кто оказался непосредственно рядом с ним на тюремных нарах. Они дошли до нас благодаря уникальной работе, которую провела Кора Церетели, собрав эти ценные свидетельства и опубликовав их в своей книге.

Рассказывает Виктор Бескорский:

«…Параджанову пришла бандероль весом в полагаемый килограмм, и там среди вещей оказались медикаменты и прополис, который был ему очень необходим.

Так вот, Параджанов получил этот прополис, и буквально через несколько дней по „зоне“ прошел шум: Параджанов развел этот прополис в ведре и стал кружкой отпаивать больных. Он все лекарства отдал людям! В стационаре лежали заключенные из разных отрядов. И вскоре весь лагерь узнал об этом…

…Или вот такой эпизод. Приводит ко мне молодого парня и говорит: „Посмотри на этого человека! Он ненормальный“. Расстегивает на нем пиджак, а под ним ничего. Голое тело. „Я ему отдаю белье, а он ни за что не хочет брать!“

Я спрашиваю парня:

— Чего не берешь?

А он говорит:

— Мне нечем платить (тут срабатывает закон „зоны“).

Я долго объяснял парню, что не все продается и покупается… Например, совесть…

Наконец парень послушался.

Так Параджанов отдал свое белье (единственное, которое у него было), а сам остался в ситцевых брюках.

Вы что думаете, это не обсуждалось в комнатах свиданий?»

А вот воспоминания Игоря Ушакова, сердечную дружбу с которым Параджанов сохранил на долгие годы и у которого неоднократно, выйдя на свободу, гостил, приезжая в Москву:

«…Раз в месяц в лагерь заезжал фургон — ларек с письменными принадлежностями и канцелярскими товарами. Этого события ждала вся „зона“.

Раскладывали все это богатство на нескольких столах прямо на территории лагеря, и тут выстраивалась длиннющая очередь. Бывали и потасовки, и драки, если те, кому не полагается по воровским законам, пытались прорваться вперед.

Денег у Сергея на ларек не было. Он работал дежурным в пожарке. Зарабатывал мало. Мне как „старожилу“ лагеря и старосте отряда удавалось через знакомого охранника наладить связь с волей. Я помогал Сергею получать бумагу, ручки и карандаши и высылать на волю его работы.

В лагерь сразу же долетела весть о том, что с пересылки прибыл чудак, который на воле вроде был известным режиссером. Профессия зэкам незнакомая. Они знали только одну — „кинщик“. Блатные так его и называли — Серега-кинщик.

„Кинщик“ этот постоянно что-то рисовал и мастерил в своей пожарке. Поделки эти тоже не очень были понятны зэкам, но вызывали любопытство и интерес. Как это можно из тряпья, мешковины и сухих былинок лепить всякую всячину? И по их просьбе он рисовал им игральные карты, голубков и ангелов на поздравительных письмах домой.

Был в лагере молодой парень, который лепил фигурки из хлеба и резал картинки на кусочках дерева. Сергей обнаружил в нем талант и стал с ним заниматься. Парень этот увлекся резьбой и стал резать удивительные распятия и крестики для зэков.

Тогда Сергей замучил свою сестру Рузанну просьбой достать и выслать ему „бивень мамонта“, чтобы парень научился резать на кости. И представьте, в один прекрасный день в лагерь пришла на имя Параджанова посылка с огромной костью.

Это вместо масла, сахара и халвы. Я не знаю, был ли это бивень мамонта, но Сергей имел право всего на две официальные посылки. И ему не хватало витаминов.

Парень смастерил из этой кости замечательное распятие, а „блатные“ в очереди за „канцелярщиной“ стали разгонять толпу:

— Ну-ка разойдись! Дай кинщику отовариться!»

В Музее Параджанова в Ереване собрано много его рисунков, в которых представлена хроника его жизни на зоне. Вот он дворник, подметающий двор, вот пожарник, вот шьет мешки.

Здесь же удивительные портреты персонажей уголовного мира, охранников, конвоиров. Вместе с его письмами, которые сами по себе представляют яркий и образный литературный материал, эти рисунки показывают его как интереснейшего художника.

В своем фильме «Орфей спускается в ад» я попытался объединить его дар литератора, так ярко представший в тюремных письмах, и талант художника на материале того, что он создал в годы заключения.

Подобно тому, как в годы «мертвой зыби», последовавшей после «Цвета граната», он целиком ушел в работу над сценариями, в зоне его по-прежнему мощная творческая энергия нашла выход в изобразительных поисках. Именно здесь Параджанов создал свой непревзойденный шедевр — иллюстрации к Евангелию. Цикл этих рисунков он посвятил Пазолини. Именно фильмы Тарковского и Пазолини он готов был смотреть бесконечно, именно их искания были ближе всего ему. И именно к этим своим духовным собратьям он обращался снова и снова, идя по кругам своего ада. Смерть Пазолини его глубоко потрясла, так родился его своеобразный реквием по Пазолини. Помня его шедевр — фильм «Евангелие от Матфея», он назвал цикл своих иллюстраций «Евангелием от Пазолини».

Рисунки эти уникальны по своим художественным достоинствам и, возможно, являются вершиной его изобразительного творчества. Испытав боль, пережив унижения и страдания, он создал удивительные портреты Христа, апостолов, Иосифа и, конечно, Марии. В своем фильме я намеренно показал несколько иллюстраций Гюстава Доре, чтобы зритель почувствовал разницу в изображении персонажей.

Доре, безусловно, великий художник, но он типичный академист XIX века, и в этом смысле рисунки Параджанова намного пронзительней и точнее по духу к тем далеким событиям, которые предстали нам в рассказах апостолов.

Уникальность этих рисунков и в том, что Параджанов создавал их, пользуясь только простой шариковой ручкой, не дающей права ни на один неверный штрих, который можно было бы исправить или стереть.

Вряд ли кто-либо из художников был поставлен в такие экстремальные условия, и несмотря ни на что родились рисунки, которые смело можно поставить в ряд лучших мировых иллюстраций к евангельским сюжетам.

К сожалению, сегодня возникла угроза, что эти шедевры Параджанова исчезнут навсегда. Шариковая паста тех лет и ручки, попавшие в тюремный ларек, были весьма низкого качества, и потому уникальные рисунки выцветают. Желание сохранить их было еще одним побудительным мотивом для создания фильма, посвященного его удивительному изобразительному творению.

Вместе с иллюстрациями к Евангелию здесь же, в «зоне», Параджанов начинает еще один интереснейший цикл: создает свои интерпретации знаменитой «Джоконды» Леонардо да Винчи. Но давайте предоставим слово самому Параджанову и посмотрим, как родилась у него эта любопытная идея.

«Когда во время жары мы сняли рубахи и работали голые до пояса, то у одного зэка я увидел на спине татуировку Джоконды. Когда он поднимал руки — кожа натягивалась и Джоконда смеялась, когда нагибался — она мрачнела, а когда чесал за ухом — она подмигивала. Она все время строила нам рожи…»

Параджанов в каждом письме просил прислать ему репродукции Джоконды и, искусно вырезая их, монтировал затем по-своему ее изображения. Так родился этот предельно сюрреалистический цикл, которому мог бы позавидовать даже такой великий провокатор, как Сальватор Дали.

А вот еще одно яркое сюрреалистическое видение, воспринятое через призму его незаурядного художественного воображения:

«В глубине двора деревянный сортир — весь в цветных сталактитах и сталагмитах. Это зэки сикали на морозе. Все замерзло, и все разноцветное… У кого нефрит — моча зеленоватая, у кого отбили почки — красная, а кто пьет чифирь — оранжевая. Все сверкает на солнце, красота неописуемая!»

Сегодня Параджановым принято восхищаться. Его имя — своеобразный пароль для масс-медиа. Но осознаем ли мы, в чем его подлинный подвиг? Подобно тому, как он в свое время вычистил авгиевы конюшни в своей душе и из весьма ординарного «соцреалистического» режиссера, лепившего один фильм за другим, смог стать выдающимся мастером, так и сейчас, находясь в условиях строгого режима, смог преодолеть все испытания и сохранить в себе художника, не утратил способности восхищаться красотой, находя ее даже в не слишком эстетичном лагерном туалете. Отлученный от возможности снимать свои фильмы и писать сценарии, он смог трансформировать свою творческую энергию, направив ее на поиски пластических решений.

Так вслед за Параджановым-режиссером и Параджановым-писателем родился Параджанов-художник. Он и раньше рисовал раскадровки к будущим эпизодам своих фильмов, создавал эскизы костюмов, но по-настоящему раскрыл свое художественное дарование здесь — за колючей проволокой.

Послушаем еще одно свидетельство Виктора Бескорского.

«Вы спрашиваете меня, как он смог уцелеть на „зоне“? Ведь у него была плохая статья — гомосексуализм. Работать монтировщиком или как-то приспособиться к производству он конечно же не мог. Был слишком слаб. Убирал территорию, и то с грехом пополам. Таких на „зоне“ сразу „опускают“. И все же ему удалось не только выжить, но и создать атмосферу доброжелательного интереса и уважения к себе, что в условиях строгого режима кажется совершенно невероятным. Ведь таким вниманием пользуются только „авторитеты“ из воровской среды. И тем не менее, поверьте, это было так…

Параджанов очень удивлял осужденных. И не только тем, что, укрывшись под лестницей, рисовал тупым гвоздем свои чеканки на крышках из-под молока и создавал костюмы из разноцветного тряпья, которое привозили на „зону“ в качестве подтирочного материала. Сперва смеялись, потом любопытствовали, потом пытались делать сами. А он терпеливо учил, гордился каждым удачным рисунком заключенного как ребенок… Нет… Он удивлял заключенных своими поступками».

Письма Параджанова из «зоны», возможно, самый точный рентгеновский снимок его души и происходящих в ней сложных духовных процессов. Даже в своих фильмах он так откровенно не обнажает себя, свою подлинную суть. Поражает и то, насколько здесь, в этой абсолютно неинтеллектуальной среде, он по-прежнему доказывает свою глубокую приобщенность и любовь к всемирной культуре, которая всегда была смыслом его жизни. Вот некоторые выдержки из его письма сыну:

«Суренчик, дорогой! Рад, что ты будешь в Москве и увидишь удивительный мир столицы и русского зодчества… Я хотел бы, чтобы ты увидел:

1. Останкинский дворец Шереметева:

а) крепостной театр

б) картинную галерею (Платцер — худ.)

в) Аргунов. Портреты и оформление комнат.

2. Дом музей Толстого в Хамовниках — метро „Парк культуры“.

3. Донской монастырь — выставку стульев, кладбище и т. д.

4. Муз. Им. Пушкина (Египет, Ассирия, Италия, античность и т. д.).

5. Грановитую палату.

6. Снова — Загорск (Рублев).

7. Снова — Кусково (мы там были, метро „Курская“).

8. Архангельское — усадьба.

9. Мураново — усадьба Тютчева.

10. Музей архитектуры (метро „Дзержинская“).

11. Кремль — всё.

12. Андронов монастырь — около Курского вокзала.

13. Загорск. Музей игрушки.

14. Музей Восточного искусства.

15. ВДНХ — это очень интересно.

16. Кафе „Арарат“ — около Большого театра.

17. Елисеевский магазин (конфеты для ба.)

18. Новый Арбат („Вставная челюсть“ Москвы).

19. Памятник Шевченко (около Л. Ю. Брик — работы Фуженко, Грицюка и Синкевича).

20. Панорама и Арка 1812 года (Можайское шоссе).

21. Бахрушинский музей (театр).

22. Французское посольство и церковь напротив (Иван-воин).

23. Новодевичий монастырь (могилы Чехова, Довженко, Шукшина и Хрущева).

24. И главное — все это познать, а не созерцать, как дешевый турист.

Это и есть жизнь — познать и преломить в себе…

А что среда, которая меня окружает?

Что я ни скажу, они хохочут и говорят: „Вот суккк-а гонит!..“ Это страшно. Какой удивительный мир порождает свобода и как страшно ее потерять».

На этих словах, оставленных нам как своеобразное завещание, можно было бы и закончить, но в этом письме есть еще удивительные строки:

«Суренчик! Чернигов — это потрясение. До Чернигова — Козелец. Шедевр — собор, построенный Растрелли, барокко + рококо. Потом сам Чернигов Великий…

Поезжайте в Новгород-Северский. Это 100 км. Это тоже вас потрясет. И вообще, в твоем возрасте и профессии интересно все, и даже музей Коцюбинского, где когда-то висел мой портрет. Сын Сурен, понравилось твое суровое письмо без лишних слов и слёз. Не думаю, что ты не понимал, что жил я для тебя, торопился показать тебе мир, но не успел. Делай сам. Это будет дороже…

А что, если я не доживу до радости увидеть тебя?

Это тоже не страшно. Страшное произошло — я смирился и думаю о монашеской кротости. Береги себя. Аминь.

С. Параджанов.

Июль 1977 г. Перевальск».

Почему-то сегодня принято вспоминать Параджанова в основном как балагура и забавного хохмача. Во всяком случае, некоторые его друзья, давая гастрольные туры по разным европейским столицам, с удовольствием рассказывают про него различные байки, веселя почтенную публику. Все это тоже было, и на первый взгляд фальсификации нет. Фальсификация в том, что Параджанов по своей сути к современной моде на гаерство и двусмысленные шуточки отношения не имел. Да, он был щедро наделен чувством юмора, но в своих фильмах он предельно серьезен, даже трагичен. В его фильмах и сценариях нет и следа балагурства и хохмачества. Его юмор, столь же талантливый, как и его творчество, был, по сути, маской, которую он надевал в быту и снимал, когда приступал к творчеству.

Перечитывая это письмо высококультурного человека (многие ли его известные друзья могли бы, даже находясь на свободе, составить письмо с такими подробными деталями), вновь удивляешься, откуда родилась распространенная байка, что Параджанов никогда ничего не читал кроме «Мойдодыра». Давайте еще раз вернемся к этой байке, потому что родилась она, кстати, с легкой руки следователя Макашова. Приведем еще один фрагмент из его интервью Алле Боссарт.

«— О чем вы с ним говорили?

— Да о чем с ним говорить… Я спросил его: „Когда вы в последний раз брали в руки художественную книгу?“ Он сказал: „Последняя книга, которая произвела на меня сильное впечатление, сразу после ВГИКа, был „Мойдодыр““»…

Как видим, устав от дотошных и туповатых расспросов, Параджанов отвечает явно с юмором, догадываясь, что Макашова интересует совсем другое, что он пытается выяснить, есть ли у него «самиздат». Но тот, не оценив юмора Параджанова, понял его по-чиновничьи дословно и привел его ответ как один из доводов на суде: «Вот, товарищи судьи, какое ничтожество перед вами». Его логика понятна, недаром он с удовольствием повторил слова Параджанова и годы спустя в интервью Алле Боссарт. Непонятна только логика друзей, с удовольствием вновь и вновь развлекающих народ байками о Параджанове.

Но вернемся к событиям тех горьких лет.

День шел за днем, год за годом, один лагерь сменялся другим. Вот хронология его перемещений: декабрь 1973 — июль 1974 — Киевская тюрьма; июль 1974 — апрель 1975 — лагерь Губник; апрель 1975 — август 1976 — лагерь Стрижавка; август 1976 — декабрь 1977 — лагерь Перевальск.

Перемещения — одно из самых трудных испытаний в жизни заключенного. Вырывают из более или менее привычного быта, разрывают худо-бедно налаженные контакты. Впереди душный, тесный арестантский вагон. Летом страшно раскаленный, без вентиляции, без глотка свежего воздуха. Естественно, без прогулок и с отвратительной едой (в лагере хоть плохая, но кухня). И наконец — впереди новый коллектив, новая стая, новое испытание, которое надо выдержать!

Попробуем еще раз окунуться в те реалии, в которых проходили его муки и испытания. Документы и свидетельства сохранились…

«Это невыносимо в моем состоянии. Новые администрации, новые лагеря, свои обычаи и невыносимая работа! Сейчас работаю в механическом цеху. Уборщиком металла. Плохо очень. Не могу выдержать. Резко падает зрение от напряжения…»

«Светлана! Если бы ты знала, какое здесь собрано зло. Какие патологии… Лагерь больше, чем Губник. Озверелые. Неукротимые… Не исключено, что это конец. Я так красиво жил 50 лет. Любил — болтал — восхищался — что-то познал — мало сделал — но очень многое любил. Людей очень любил и очень им обязан. Был нетерпим к серому. Самый модный цвет. Необходимость времени…»

«Рузанна! Ты говоришь о помиловании. Что помиловать? Грязь, которую вылили на меня, лишив профессии, авторитета, имени?.. Почему искали золото, оружие, спекуляцию, разврат, порнографию? Все это надо пережить…»

«К сожалению, я не Маугли, чтобы изучать язык джунглей…

А что, если я не доживу этот удивительный 1001 ночь и день…

…Это свора — волки: по-волчьи лай, вой…»

«Надо платить с расчета Средневековья и инквизиции. Такса очень высока.

…Ум, мозг, память не выдерживают такую информацию. Необходимо думать о маргарине в месяц хотя бы грамм 200–300…»

«На территории лагеря, где одна харкотня и моча, прорастают белые шампиньоны. Их крошат, бросая в баланду сырыми. Или весь лагерь бежит за случайно попавшей в карьер собакой и съедает ее полусырой…»

«Осталось 730 дней… Возможно, меня вообще не выпустят. Мне часто кажется, что это будет так. А если выпустят — какое счастье досмотреть, долюбить, доесть и дописать все, что не дописано. И что страшнее — отлучить от Церкви или от Искусства?..»

Здесь приведены отрывки из разных писем из разных лагерей. Можно было привести и другие… Они не менее выразительны и страшны. Возможно, самое страшное, что этих признаний много… Но все они об одном — о боли! Эта боль Параджанова не оставит больше никогда. В годы перестройки, когда к нему со всех сторон нахлынули журналисты, когда его интервью снимали бесконечные камеры, он будет говорить именно об этом. О боли, которая осталась навсегда… Как осталась навсегда у Шаламова, Солженицына, Оскара Уайльда, Сервантеса… Художников, увидевших Ад не в воображении, как Данте, а воочию!