XVIII
XVIII
Зимой 1870/71 года папа весь с головой ушел в изучение греческого языка. С утра до ночи он читал и переводил классиков.
Как всегда, он много говорил о своем увлечении, и мы постоянно слышали его восхищение перед греческим языком.
Когда приезжал кто-нибудь из друзей папа, он заставлял себя экзаменовать в переводе греческого и на греческий язык.
Помню его нагнутую над книгой фигуру, напряженно-внимательное лицо и поднятые брови, когда он не мог сразу вспомнить какого-нибудь слова.
В декабре 1870 года он пишет Фету, что он с утра до ночи учится по-гречески. «Я ничего не пишу, а только учусь».
Но Фет не верил в то, что папа может один одолеть такой трудный язык, и говорил своим друзьям, что обещает отдать свою кожу на пергамент для диплома греческого языка Толстому, если он выучится ему.
«…Ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, — находится в опасности, — пишет он Фету. — Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь a livre ouvert[29] читаю его… Как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной вроде Войны я больше никогда не стану… Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят» 53.
«Дурь» эта обошлась отцу очень дорого. Он надорвал свои силы напряженными занятиями и захворал какой-то неопределенной болезнью54. Мама Очень беспокоилась и посылала его к докторам в Москву.
Папа подчинился и поехал к своему хорошему знакомому, знаменитому в то время доктору Захарьину. 9 июня 1871 года он пишет Фету:
«Не писал Вам давно и не был у Вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное или хорошее — смотря по тому, как называть конец.
Упадок сил, и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет…» 55 Захарьин принял горячее участие в состоянии отца и посоветовал ему уехать в Самарские степи, пожить там несколько недель вполне праздно, пить кумыс и отдыхать.
Папа взял с собой своего деверя — дядю Степу Берса и уехал в степи.
Летом 1871 года Тургенев писал Фету о папа:
«…Я очень боюсь за него: недаром у него два брата умерли чахоткой, — и я очень рад, что он едет на кумыс, в действительность и пользу которого я верю. Л.
Толстой, эта единственная надежда нашей осиротевшей литературы, не может и не должен так же скоро исчезнуть с лица земли, как его предшественники: Пушкин, Лермонтов и Гоголь. И дался же ему вдруг греческий язык» 56.
Папа пробыл в степях шесть недель. С каждой неделей здоровье его все улучшалось.
Товарищи его по литературе очень были озабочены его состоянием, и Фет постоянно сообщает о нем Тургеневу.
«Спасибо за сообщенные известия, — пишет Тургенев Фету 6 августа 1871 года. — Я очень рад, что Толстому лучше и что он греческий язык так одолел — это делает ему великую честь и приносит ему великую пользу» 57.
В следующем письме он пишет: «Меня порадовали известия, сообщенные Вами о Толстом. Я очень рад, что его здоровье исправилось и что он работает58. Что бы он ни делал, будет хорошо…» 59 Для нас, детей, это лето началось очень грустно. Папа не было. Мама скучала и беспокоилась о папа. Ханна стала прихварывать, ее состояние тревожило и огорчало моих родителей.
Мама писала о ней отцу в Самару. Он отвечал:
«Многих бы я привез сюда. Тебя, Сережу, Ганну. Как меня мучает ее болезнь.
Избави бог, как она разболится…» 60 У нас в то время для помощи мама жила моя бабушка Л. А. Берс, моя крестная мать, которая учила нас и часто, вместо Ханны, гуляла с нами.
Мама была целый день занята всеми нами и особенно маленькой слабенькой Машей.
Она пишет папа, что к своей маленькой Маше стала особенно болезненно привязываться. «Я теперь, — пишет она, — без особенно грустного чувства не могу слышать ее жалкого крика и видеть ее болезненную фигурку. Все вожусь с ней и так хочется ее получше выходить» 61.
С папа и мы переписывались. В июне я получила от него из Самары следующее письмо:
«Таня!
Тут есть мальчик. Ему 4 года, и его зовут Азис, и он толстый, круглый, и пьет кумыс, и все смеется. Степа его очень любит и дает ему карамельки. Азис этот ходит голый. А с нами живет один барин, и он очень голоден, потому что ему есть нечего, только баранина. И барин этот говорит: „Хорошо бы съесть Азиса, — он такой жирный“. Напиши, сколько у тебя в поведенье. Целую тебя» 62.
Я писала папа сама, а Илья не умел. Мама пишет отцу:
«Письма твои к ним ‹детям› прочту им завтра… Верно, они сейчас же тебе напишут.
Илюша меня уж просил, чтоб за него написать тебе, и просил таким умильным голосом, что он сам не умеет, — что я удивилась» 63.
К июлю лето несколько оживилось.
По дороге в Самару папа купил в Москве для нас «гигантские шаги», написал подробное наставление о том, как их поставить. Позвали плотников, выбрали место среди луга перед домом. Срезали хороший прямой дуб, и через несколько дней мы все начали учиться бегать.
«Вчера в первый раз все — и большие и маленькие, — пишет мама отцу, — бегали с азартом на pas de geant.[30] Детям тоже ужасно понравилось, они были в восторге, спать не шли, чай пить не хотели и так и рвались на луг» 64.
Скоро мы с Сережей хорошо выучились бегать. Только толстый Илья все падал.
Повиснет, бывало, на петле, не сумеет опять на ноги встать и так и кружится, пока не сядет на землю.
К концу лета Ханна очень поправилась, о чем моя мать с радостью сообщает отцу:
«Ханна тоже теперь здорова и весела, и, как всегда, мне с ней хорошо и легко; такой она, право, верный мне друг и помощница» 65.
А вскоре вернулись папа со Степой, и тогда мы почувствовали себя совершенно счастливыми.
Без папа всегда казалось, что жизнь не полна, недоставало чего-то очень нужного для нашего существования, — точно жизнь шла только пока, и начиналась настоящая жизнь только тогда, когда папа опять возвращался.
Когда он приехал, мы посвятили его в наше главное в то время увлечение — «гигантские шаги», и он очень скоро выучился на них бегать и часто бегал со всеми нами.
Как-то раз за обедом пятилетний толстяк Илья начал объяснять папа, какое он придумал приспособление к «гигантским шагам».
— Знаешь, папа, что я придумал? — начал он. — Это будет очень весело… Надо сделать палочку, на палочку надо приделать дощечку, потом надо сделать еще палочку и на палочку дощечку…
Сережа и я расхохотались.
— И на палочку дощечку и на дощечку палочку… — стал повторять Сережа, передразнивая Илью.
Я тоже подхватила:
— И на палочку дощечку и на дощечку палочку… Ха, ха, ха… И на палочку дощечку… Так, Илья?
Илья не выдержал наших насмешек и громко и протяжно заревел.
— Ну, не плачь, Илья, — сказал папа, зная, что Илья способен к разным изобретениям и что, вероятно, в его выдумке есть смысл. — Расскажи мне, что ты придумал, и мы постараемся это устроить.
Когда Илья успокоился и был в состоянии объяснить свое изобретение, то оно оказалось совсем не тупым и было исполнено яснополянским плотником. Вот в чем оно состояло: на кругу возле «гигантских шагов» вбивался в землю небольшой столбик. Затем отдельно делалась дощечка с ручкой и с дырочкой в краю. Бегающий на «гигантских шагах» брал эту дощечку в руку и на бегу должен был стараться надеть дощечку на вбитый в землю столб. На этом столбе, недалеко от его верхнего конца, была приделана дощечка, чтобы та, которую надевал на столб бегающий, не проскальзывала до земли.
Илья был в восторге, оказалось, что «на палочку дощечку, и на дощечку палочку, и на палочку дощечку, и на дощечку палочку» не только не было глупо, но что сам папа заказал это приспособление и даже, бегая на «гигантских шагах», иногда им забавлялся.