XII
XII
Во время нашей скарлатины ухаживало за нами еще одно лицо, о котором я должна рассказать, так как оно не только имело большое значение для нас, детей, но и занимало довольно заметное место и в жизни нашей семьи.
Это лицо — старуха Агафья Михайловна, бывшая горничная моей прабабки графини Пелагеи Николаевны Толстой, а потом «собачья гувернантка», как ее называли.
Это была худая, высокая старуха, с остатками большой красоты в благородных чертах гордого и строгого лица.
Она осталась девушкой, вероятно, не желая подчинить своей жизни другому человеку.
Будучи молодой крепостной, ей волей-неволей приходилось подчиняться своей госпоже, и она добросовестно исполняла свои обязанности. Когда хозяином Ясной Поляны стал отец, то он дал ей помещение на дворне, назначил ей пенсию и, вероятно, щадя ее гордую душу, не возложил на нее никаких обязанностей, а дал ей возможность заниматься тем, чем ей хотелось.
Агафья Михайловна любила рассказывать о том, что, когда она была крепостной папа, кто-то хотел ее у него купить и предлагал за нее смычок гончих собак, но что папа ее не отдал.
— А собаки были важные, — говорила она с сознанием того, что она знает толк в собаках.
Когда Агафья Михайловна перешла на дворню, она сначала занялась овцами, а потом перешла на псарку, где и прожила до конца своей жизни, ухаживая за собаками.
Агафья Михайловна любила не одних собак — для нее всякое живое существо было достойно любви и сострадания. Даже таких противных насекомых, как тараканов и блох, она не уничтожала и сердилась, когда другие это делали при ней. Она их не только не убивала, но прикармливала. Баранины же, с тех пор как она ухаживала за овцами, — она в рот взять не могла.
«У нее была мышь, — пишет о ней в своих воспоминаниях мой брат Илья, — которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.
Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину 16 копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.
— Вдруг, — рассказывает она, — хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.
— А варенье?
— Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану» 28.
Бывало, когда вся наша семья уезжала на зиму в Москву, а папа один оставался в Ясной Поляне или когда он приезжал туда из Москвы, чтобы отдохнуть от тяжелых для него городских условий, Агафья Михайловна всегда приходила с дворни в дом, и они вместе сиживали за самоваром и разговаривали о всякой всячине.
Много, много раз он упоминает о ней в своих письмах к мама, и всегда с хорошим чувством.
«Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе, — пишет он в одном письме от 2 марта 1882 года… — Это было хорошо. Рассказы ее о собаках и котах смешны, но как заговорит о людях — грустно. Тот побирается, тот в падучей, тот в чахотке, тот скорчен лежит… тот детей бросил…» 29 В других письмах он пишет:
«Чай готов, и Агафья Михайловна сидит».
«Пришла Агафья Михайловна, болтала и сейчас ушла».
«Дома Агафья Михайловна хорошо рассказывала про старину, — про меня, то, что я забыл, какой я был противный барчук…» «Опять обедал один, опять Агафья Михайловна toujours avec un nouveau plaisir».[21]
«Вечер весь шил башмаки Агафье Михайловне… Был Д. Ф.[22] и Агафья Михайловна и читали вслух „Жития святых“».
«Теперь вечер, шесть часов. Агафья Михайловна сидит».
«Нынче встал в восемь, разобрался вещами, сходил к Агафье Михайловне».
В последний раз папа упоминает о ней в письме к мама в ноябре 1890 года. «Сейчас девять часов, я ходил погулять, — тихо, теплый снег, — и зашел к Агафье Михайловне…» 30 Девочкой и я часто забегала к Агафье Михайловне, чтобы поболтать с ней и проведать собак, которых я любила. Агафья Михайловна рассказывала мне про старину, про мою прабабку, про то, как она служила у ней «фрейлиной». Так она называла свою должность.
— Вы на меня не смотрите, что я теперь страшная такая стала. Я смолоду красавицей была, — рассказывала она. — Бывало, сидит графиня с гостями в большом доме на балконе. Понадобится ей носовой платок — она и позовет меня: «Фамбр-де шамбр, аппорте мушуар де пош».[23]
А я ей: «Тутсит, мадам ля контесс».[24] А господа на меня так и смотрят, так и смотрят…
Сидим мы с Агафьей Михайловной за беседой, а тут же в комнате ходят собаки, и почти всегда в углу на свежей соломе лежала какая-нибудь собака, которая особенно нуждалась в уходе и попечении Агафьи Михайловны.
Расспрашивала я ее и про мою бабку Марию Николаевну, мать моего отца. Но она мало могла мне о ней рассказать, так как она была крепостной Толстых, а моя бабушка была урожденная княжна Волконская. Агафья Михайловна рассказывала мне о ней только то, что она была «заучена» и что она не умела ругаться.
Я старалась как можно больше узнать о ней, так как отец относился к ее памяти всегда с любовью и благоговением. Агафья Михайловна говорила, что наружностью я была похожа на нее, и это меня всегда очень радовало, несмотря на то, что, по рассказам, она была дурна собой. Проверить этого нельзя, так как после нее не осталось ни одного ее портрета, кроме маленького черного силуэта.
«Папа не помнил своей маменьки, — пишет брат Илья в своих воспоминаниях. — Она умерла, когда отцу было только два года, и он знал о ней только по рассказам своих родных.
Говорят, что она была небольшого роста, некрасива, но необычайно добра и талантлива, с большими ясными, и лучистыми глазами.
Сохранилось предание, что она умела рассказывать сказки, как никто, и папа говорил, что от нее его старший брат Николай унаследовал свою талантливость.
Ни о ком папа не говорил с такой любовью и почтением, как о своей „маменьке“. В нем пробуждалось какое-то особенное настроение, мягкое и нежное. В его словах слышалось такое уважение к ее памяти, что она казалась нам святой» 31.
Отца своего папа помнил хорошо, потому что он умер, когда папа было девять лет.
Его папа тоже любил, говорил о нем всегда с почтением, но чувствовалось, что память маменьки, которой он не знал, для него дороже и что он ее любил гораздо больше отца.
Но вернусь к Агафье Михайловне.
Помню, раз прихожу к ней и вижу, что в углу лежит любимая папашина черно-пегая борзая Милка. Она почти вся покрыта новым стеганым халатом Агафьи Михайловны, который мама незадолго до этого сама выстегала для нее. Милка, точно понимая, что она удостоена слишком большой чести, вытягивает ко мне свою длинную узкую морду и смотрит на меня с несколько сконфуженным выражением в прекрасных черных глазах. В том месте под халатом, где должен находиться хвост, новый халат колышется. От этого движения он с нее немного соскальзывает, и я вижу под Милкой множество слепых толстеньких щенят. Некоторые из них ее сосут, некоторые спят, а некоторые, тыкаясь слепыми мордочками в солому, копошатся около нее. Милка поворачивает к ним морду и озабоченно оглядывает свое семейство.
Мне жалко трудов мама. Я видела, как она часами, нагибаясь над столом и вглядываясь своими близорукими глазами в работу, стегала халат. И вдруг он теперь на собаке! Но мама к этому привыкла. Это случается не в первый раз.
Сколько юбок, кофт, халатов было пожертвовано собакам. А сама Агафья Михайловна одета в такую рваную кофту, с таким изношенным верхом, что от него почти ничего не осталось и видна только стеганая вата, торчащая всюду клоками. Грудь и шея у Агафьи Михайловны открыты. Шея длинная, жилистая. Грудь темная, как пергамент, и засыпана табачным порошком, который она нюхает. Густые седые волосы растрепаны, и из-под нависших седых бровей смотрят умные, проницательные глаза.
— Да что вы, графинюшка, — говорит она мне на выраженное мною сожаление о халате. — Что же, халат дороже живого божьего создания, что ли?
Я не могу с ней не согласиться и не возражаю. Но я решаю скрыть от мама судьбу ее работы.
Агафья Михайловна ходила не за одними собаками. Она прекрасно умела ходить за больными, и когда у нас в доме кто-нибудь захварывал, то обыкновенно посылали за Агафьей Михайловной. Спокойно и терпеливо она целые ночи просиживала у кровати больного, ловко и охотно ухаживая за ним. Между прочими больными она ухаживала за нашим управляющим Алексеем Степановичем, бывшим камердинером папа, когда он умирал в яснополянском флигеле. Много дней и недель подряд просидела она у его изголовья. Она очень любила его и часто говорила с ним о самых задушевных вопросах.
У простых людей не стесняются прямо говорить о смерти. И Агафья Михайловна как-то заговорила с своим умирающим другом об этом неизбежном для всех нас конце.
Гадали они о том — тяжел ли этот переход в другую жизнь или нет, и Алексей Степанович обещал ей сказать об этом перед самым концом. И вот, когда стало ясно, что конец близок, Агафья Михайловна напомнила ему о бывшем у них разговоре и спросила — хорошо ли ему.
— Уж как хорошо!.. — без колебанья ответил Алексей Степанович.
После его смерти Агафья Михайловна очень тосковала о нем.
«Вчера Агафья Михайловна долго сидела и плакала, — пишет отец моей матери, — и горевала, как всегда странного искренне: „Лев Николаевич, батюшка, скажи, что ж мне делать? Я боюсь, с ума сойду. Приду к Шумихе,[25] отниму ее и заплачу: Нет, Шумиха, нашего голубчика“, и т. д. И сама плачет» 32.
С тех пор как я помню Агафью Михайловну, она постоянно жаловалась на то, что у нее внутри растет береза. Когда я спрашивала о ее здоровье, она всегда отвечала, поморщившись и покачав головой:
— Береза, графинюшка, все растет… Дышать от нее трудно…
Я не знала и сейчас не знаю, верила ли она в то, что действительно в ней береза растет, но я в детстве верила этому и мысленно прикидывала, что если береза будет все продолжать расти, то, наконец, она выйдет наружу. И с смешанным чувством любопытства и страха ждала этого появления березы.
В длинные осенние и зимние ночи эта одинокая старуха, ворочаясь с боку на бок от мучавшей ее березы, думала свои своеобразные думы.
— Вот лежу я раз одна, — рассказывала она, — тихо, только часы на стенке тикают: кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Вот я и задумалась: и подлинно, думаю: «Кто я? Что я?» Так всю ночь об этом и продумала.
Об этом ее рассказе любил вспоминать мой отец, так же как о другом случае из жизни этой странной старухи.
Раз заболела гостившая у нас моя тетя Татьяна Андреевна Берс, младшая сестра матери. Как водилось, послали за Агафьей Михайловной.
— Я только что пришла из бани, — рассказывала Агафья Михайловна, — напилась чая и легла на печку. Вдруг слышу, кто-то в окно стучит. «Чего тебе?» — кричу.
«За вами Татьяна Андреевна прислали — заболели, так просят вас прийти походить за ними». А я только что на печке угрелась, не хочется слезать, одеваться да по холоду в дом идти. Я и ответила: «Скажи, не может, мол, Агафья Михайловна прийти, только что из бани». Ушел посланный, а я лежу и думаю: «Ох, не хорошо это я делаю, себя жалею, а больного человека не жалею». Спустила я ноги с печки, стала обуваться. Вдруг слышу, опять в окно стучатся. «Ну, спрашиваю, чего еще?» — «Татьяна Андреевна прислали вам сказать, чтобы вы беспременно приходили, — они вам на платье купят». — «А! а-а, говорю, на платье купит… Передай, что сказала, что не приду, и не приду». Скинула я с себя валенки, влезла опять на печь и долго уснуть не могла. Не за платья я больных жалею… Любила я Татьяну Андреевну, а как обидела она меня…
Многих наших гостей Агафья Михайловна знала и любила, но самым большим любимцем ее был М. А. Стахович. Надо сказать, что и он, с своей стороны, всегда показывал ей столько ласки и внимания, что не мудрено, что он этим тронул ее старое сердце.
Никогда не приходил он к ней с пустыми руками, и, что было еще дороже гордой старухе — он всегда относился к ней с таким же уважением и с такой же вежливостью, как если бы она была самой важной светской дамой. Бывало, придет он к ней, а она его чаем потчует. В комнатах стоит сильный запах псины. Тараканы бегают по стенам и по столу. От собак пропасть блох. Сама Агафья Михайловна грязна, и чайная ее посуда такая же.
Но Михаил Александрович мужественно наливает свой чай на блюдце и прихлебывает его, откусывая от подозрительного куска сахара. Вид у сахара такой, как будто до него кто-нибудь им уже пользовался.
Помню, раз Агафья Михайловна предложила Михаилу Александровичу понюхать у нее табаку, и он, нисколько не смутившись, взял из ее берестовой табакерки щепотку, насыпал ее на большой ноготь левой руки и потянул носом. 5 февраля Агафья Михайловна бывала именинницей, и все мы помнили этот день и присылали ей поздравления.
Только раз как-то в Москве, увлекшись разными удовольствиями, мы забыли поздравить ее. А папа, живший в то время в Ясной, не успел кончить башмаки, которые он шил для нее. В письме к мама он пишет: «Дети таки забыли про именины Агафьи Михайловны. И мои башмаки ей не поспеют» 33.
Но не забыл этого дня Стахович. 5 февраля, по морозу, при сильной вьюге, пришел посланный с Козловой-Засеки и принес Агафье Михайловне телеграмму от Стаховича, поздравлявшего ее с ангелом.
«Вечером, пришла Агафья Михайловна и телеграмма ей. Она очень довольна», — пишет отец мама 5 февраля,1884 года34.
Агафья Михайловна сияла от радости и всем хвастала этой телеграммой. Когда она показала ее папа, он посмеялся и сказал:
— А не стыдно тебе, что человек по такой вьюге с этой телеграммой пёр от станции три с лишним версты?
Агафья Михайловна огорчилась и обиделась:
— Пёр-пёр… Вы говорите, пёр. Его андел нёс, а вы говорите, пёр… пёр. — И расходившаяся старуха долго не могла успокоиться.
Когда весной мы приехали в Ясную, первое, что рассказала нам Агафья Михайловна, было о том, что Стахович прислал ей телеграмму и что папа сказал, что посланный с нею «пёр» со станции…
— Пёр… Вам принесет депешу, так это не пёр. А мне, так пёр… Его андел нёс… — повторяла она. И она была права. Я думаю, что редко поздравительная телеграмма доставляла получившему ее столько радости, какую доставила эта, присланная на псарку, телеграмма.
Умерла Агафья Михайловна, когда никого из нас в Ясной Поляне не было. Умерла она спокойно, без ропота и страха.
Перед смертью она поручила передать всей нашей семье благодарность за нашу любовь.
Рассказывали, что когда ее понесли на погост, то все собаки с псарки с воем проводили ее далеко за деревню по дороге на кладбище. Скучнее стало в Ясной без Агафьи Михайловны.