НОВЫЕ ОПАСНОСТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НОВЫЕ ОПАСНОСТИ

Бесконечно долго тянутся дни. Противник все время, с небольшими перерывами, ведет ружейный и пулеметный огонь. Посвистывают пули. Нет-нет да и вползет в юрту еще один раненый боец. Отдыхающие в юрте красноармейцы лежат, только некоторые, махнув на все рукой, не обращая внимания на пощелкивание пуль, сидят.

— Э-эх, покурить бы. Ну и дела. Хоть бы окурок найти, разок затянуться.

— Поищи получше, может, и найдешь. Пятый раз все в одном кармане шаришь, а про левый карман забыл, что ли?

— Дыра там вместо кармана. Я его вырвал со злости.

Два дня подряд пепеляевцы ведут по окопам концентрированный пулеметный огонь. К вечеру третьего дня наши окопы разрушены в нескольких местах, в особенности около пулеметов. Разрушены и сами пулеметные гнезда.

Начальник обороны Жолнин доложил штабу, что в наших окопах образовались разрывы. Часть бойцов уже не имеет прикрытий, и если завтра белые продолжат такой же огонь, то наше дело будет совсем плохо.

Нужно было как-то восстановить укрытие. Но чем? Никакого материала у нас нет.

Спрашиваю у Жолнина:

— Сколько во дворе имеется убитых?

— Наших человек пятьдесят. А с белыми больше ста будет.

Выручили мертвые. Мы решили из трупов убитых построить баррикады. Но для этого пришлось ждать ночи.

Вечером пепеляевцы злорадно кричат:

— Скоро вы останетесь без окопов. Скоро вам конец. Лучше сдавайтесь, пока целы!

Из глубины хотона доносятся стоны. Раненые все время просят пить. Им не хватает двух кружек воды на сутки.

— Нет снегу, весь вышел. Подождите до вечера.

— Пожалуйста, товарищ, хоть глоток, хоть немного снегу.

Санитар не выдержал, выполз из юрты и через полчаса притащил мешок снега. Десятки рук жадно потянулись к нему.

— Нет, подождите. Вскипячу самовар.

— Скорее, скорее пить…

Наконец самовар готов. Разливают по кружкам. Принесли и мне с полчашки. Отхлебнул глоток, почему-то кажется, что вода пахнет трупом. Спрашиваю санитара, где он взял этот снег. Оказывается, снег был под убитыми, пропитался кровью. Справляюсь у фельдшера, можно ли такую воду давать раненым.

— Можно. Все бактерии убиты кипячением.

Я пить такой чай не мог. Меня даже чуть не стошнило. А остальные пили, и ничего. Жажда мучит — была бы вода.

Дежурный фельдшер обходит раненых, справляется о самочувствии, спрашивает, не промокла ли повязка. Наклонится над одним, посмотрит другого…

Цокнула в стену хотона и упала где-то у порога одинокая пуля. Фельдшер лег наземь. Но больше не стреляют.

— Повязка свалилась… Здорово болит, перевяжи, — просит раненый.

Фельдшер подошел и при скудном освещении самодельной лампы — «действующего вулкана», как называли ее красноармейцы, — начал разматывать повязку. Санитар держал раненую ногу красноармейца. Ранение было болезненное — разбита кость. Но раненый, стиснув зубы, молчит. Наконец повязку сняли, начали промывать рану водой.

В это время пепеляевцы дали залп по хотону. Отвратительно щелкая, зашлепали о противоположную стену помещения пули. Санитар убит. Уронил ногу раненого и сам упал на нее, придавил. Раненый дико кричит:

— Ой-ой! А-а-а!

Белые обстреливают хотон. Люди в нем прижались к земле. С большим трудом и риском для жизни стащил фельдшер убитого санитара, освободил ногу раненого. О перевязке нечего и думать. Раненый перестал кричать. Он приподнялся на руках, сел.

— Ложись, укокошат! — кричат ему.

— Не лягу — пусть убьют. Лучше конец сразу, чем такая мука.

Фельдшер уложил его насильно и, не обращая внимания на ругань и просьбы, держал, пока не прекратилась стрельба по хотону. Раненый плакал.

Всю ночь исправляли красноармейцы разрушенные окопы. Подтаскивали замерзшие, обледенелые трупы, примеряли, переворачивали, укладывали рядами, заменяли один труп другим.

— Этот длинный — не подходит. Тащи покороче. Вот бери того — кажется, Федоров…

Небольшие дыры в стенах окопов затыкали конскими головами.

К утру новые окопы были готовы. Напрасно белые открывали сильный пулеметный огонь. Мертвые тела были тверды, как камень. Их можно разбить только из орудий.

Жертвы кровавой пепеляевской авантюры и после смерти продолжали служить делу революционных аванпостов в далекой Якутии. Мертвые явились надежным прикрытием для своих живых товарищей, продолжавших бессменно дежурить около ружейных и пулеметных бойниц.

Холодно и сыро. Затопили камелек. Первые языки пламени стали разгонять вечный сумрак в хотоне.

Вскипятили воду, выпили по кружке кипятку — согрелись, только есть хочется. Порцию мяса пришлось сократить чуть ли не наполовину — часть убитых лошадей была использована для баррикад. Хоть бы табак был, все заморили бы червяка.

Ненасытная смерть костлявой рукой гасит все новые и новые жизни. Сегодня ночью умер еще один раненый товарищ. Его передали в распоряжение Жолнина — на баррикады. На освободившееся место положили другого — ранило, когда таскал снег.

Красноармейцы больше молчат. Но сегодня к раненым зашел военком отряда Кропачев — бойцы просто называют его Мишей. Пробыв всю ночь в окопах, утром он зашел в хотон, улегся между ранеными, начал беседовать. Потом рассказал какой-то эпизод из гражданской войны. Завязался разговор. У каждого было что вспомнить. Каждый не раз побывал в боях, видел смерть, испытал голод, холод. Начались воспоминания.

— В 1918 году я был в Красной гвардии, — заговорил красноармеец Андросов. — Когда пала Советская власть в Сибири, попал в руки белых. Били меня до того, что я терял сознание. Японцы едва не закололи. Все это вытерпел, вынес. Потом мне удалось бежать. Из Читы я пробрался на станцию Оловянную и поступил на работу в депо. Тут же, при станции, был большой поселок, где жило большинство рабочих и служащих. Когда крепчали забайкальские морозы, не помню то ли в ноябре, то ли в декабре, к нам прибыл эшелон казаков-семеновцев.

Вскоре после их приезда начались аресты всех заподозренных в большевизме. Многих арестовали прямо на работе и увели в холодные товарные вагоны, которые стояли на запасном пути. Набрали человек до ста. По какой-то счастливой случайности меня не арестовали. Скоро началась расправа. Некоторых после порки шомполами освобождали, а остальных допрашивали в контрразведке. В депо словно все вымерло. Ходили страшные слухи о пытках и смерти наших товарищей. Не один выстрел слышали мы в холодные ночи. Это белые расстреливали арестованных. На расстрел их выводили по десять — пятнадцать человек сразу.

Последняя самая страшная ночь, которую, кажется, я никогда не забуду, была особенно холодная, ветреная. Состояние было у меня тогда — хоть лезь в петлю… Долго в ту ночь бродил и не помню, как очутился у железнодорожного моста через реку Онон, взорванного белыми еще при отступлении.

Хотел уже повернуть назад в поселок, но меня остановили донесшиеся с порывами ветра ругань и грубые окрики. Разобрать слов не мог. Подозрение словно иглой пронизало мозг: «Наших ведут…»

Оторопь взяла. «Ну, думаю, пропал, если увидят». Лег на землю и дышать боюсь. Скоро стал слышен приближающийся дробный, тяжелый топот, а потом из темноты стали вырисовываться неясные очертания идущей толпы.

Недалеко от меня прошли. Я не мог понять, почему сегодня для казни избрали это место. Всегда расстреливали в лесу, за водокачкой. Подошли к самому берегу. Недолго постояли, стали спускаться к реке. Вышли по льду на середину Онона, остановились.

Кто-то скомандовал:

— Раздевайся, снимай сапоги!

Закопошились люди на льду, скинули с себя одежду, постаскивали обувь. Холодный ветер окатил дрожащие нагие тела. Из-за туч выглянула луна — сначала одним краешком, а потом выплыла вся. Тускло заблестела медь на рукоятках казачьих клинков.

Белые что-то приказали. Из кучки голых тел приблизительно в двадцать человек отделились пять или шесть человек. В руках у каждого пешня. Стали прорубать лед.

«Тюк!.. Тюк!.. Тюк!..» — отзывалась река на каждый удар стального острия.

Раздетые, босые люди кричали, замерзая на ветру. А казаки-семеновцы курили и посмеивались.

Наконец прорубь была готова.

— Прыгай! — скомандовал кто-то, видимо, казачий офицер.

Посыпались удары нагаек. Один за другим стали бросаться в черную полынью голые люди. Бултыхали падающие тела, обрывались человеческие вопли…

Скоро все было кончено. Семеновцы покинули реку.

Не знаю, сколько времени я пролежал у взорванного моста. Домой пришел только к утру. В тот день на работу не вышел.

Рабочие рассказывали, что на реке Онон, у проруби, видели кровь и кожу от подошвы ног, примерзшую ко льду. Глухо роптали, проклинали палачей. Многие после этого ушли в сопки. Кто жив остался, наверное, теперь уже вернулся и работает, а я вот все еще воюю. И буду воевать. Надо добить контрреволюцию без остатка, — решительно закончил Андросов.

Красноармейцы вспоминали о зверствах контрреволюционеров. Их правдивые повествования лишний раз убеждали слушателей в том, что белые являются злейшими врагами трудового народа.

— В прошлом году мы гнались за Коробейниковым, — приподнялся на локте раненый красноармеец. — Я шел в разведке. Заняли Абагу и обнаружили там белогвардейский застенок. Жители с негодованием рассказывали о том, что там творилось.

Арестованные сидели в холодном застенке полураздетые. Кормили их так, чтобы только не умирали. Часто издевались, били. Некоторые сидели там недолго — их после допроса уводили, должно быть убивать. А те, кто возвращался с допроса, не могли говорить и только стонали от побоев. Перед дверями юрты белые посадили замороженный труп одного из убитых. Арестованных заставляли с ним здороваться.

После таких рассказов темный хотон становился еще мрачнее. Не хотелось думать о том, что все это делали люди. Тупая боль щемила сердце.

На нашем фронте без перемен. Ночь. Дремлет растянутая вдоль окопов цепь. Комочками свернулись красноармейцы, в руках зажаты винтовки. Не спят лишь наблюдатели да дежурные у пулеметов.

Налетит, выскочит откуда-то ветерок, пробежит по тайге, заденет, зашумит иглами сосен и пихт. И сразу насторожатся часовые, стукнет несколько винтовочных выстрелов, татакнет пулемет. Стряхнет с себя дремоту красная цепь, штыками, точно еж, ощетинится разбуженный окоп. Десятками гулких огоньков засверкает опушка леса, взвизгнут, пролетят над головами пули. И снова тишина.

Через каждые два часа осторожный шорох заполняет двор: загремит нечаянно оброненная на мерзлую землю винтовка, тихо выругается красноармеец. Происходит смена цепи в окопах. И за окопами, в стороне противника, через равные промежутки времени слышен скрип снега: у белых тоже сменяется находящееся на позиции подразделение.

Около двух часов ночи. В переговоры с пепеляевцами за последнее время мы не вступали. Но сейчас, несмотря на позднее время, противник настойчиво вызывает нас. Наконец мы не выдерживаем. Дежурный по отряду спрашивает у белых:

— Что вам нужно?

— Новость сообщить хотим.

— Говорите. Послушаем, что врать будете.

— Сейчас из Амги пакет от брата Пепеляева привезли. Пишет, что генерал Ракитин вчера в три часа дня взял Чурапчу. Гарнизон сдался. Два орудия захвачено. «Дед» Курашов со штабом успел прорваться к Якутску. Поздравляем вас с Чурапчой. Оттуда к нам выслано одно орудие, скоро здесь будет. Тогда недолго продержитесь. Лучше сдавайтесь, пока целы…

— Ладно. Передадим командиру, тогда ответим.

— Хорошо, будем ждать.

Что и говорить, известие неприятное. Конечно, не исключено, что белые просто провоцируют. Но нет оснований и не верить им. Как быть? Если действительно они получат орудие, то его огонь разнесет нас в два счета.

Всесторонне проанализировали свое положение и решили, что лучше всего приготовить себя к худшему. Мы отлично понимали, что Пепеляеву сейчас не столько важно разгромить наш отряд, сколько овладеть его боеприпасами, вооружиться за наш счет и вообще победой над нами поднять дух своей дружины.

Присутствовал весь отряд, кроме дежурной части, находившейся в окопах. Но и она послала на совещание своих представителей. Чтобы было светлее, зажгли камелек и все светильники.

Много не говорили. Говорить не к чему. Наше положение ясно каждому, а решение написано на лицах красноармейцев и командиров. Выработали такой план. Все запасные патроны и гранаты решили сложить в погреб, что был в юрте, на них насыпать около трех пудов имевшегося у нас охотничьего пороха, сверху набросать сухого сена и щепок. В критическую минуту, когда раздастся первый орудийный выстрел, выкинуть белый флаг. А как только пепеляевцы подойдут к нашим окопам, два выбранных нами наиболее решительных товарища зажгут костер. Взрыв будет колоссальный, и белые вместе с нами взлетят на воздух.

Все притихли, прекратились даже стоны раненых. Казалось, что слышно биение одного большого сердца отряда. Мы голосовали. В голосовании приняли участие и раненые. Против не было ни одного.

Вместе с сознанием близкого дыхания смерти в нашей груди росли и накоплялись новые силы. В каждом из нас жила непоколебимая вера в справедливость общего дала и твердая решимость победить или умереть, но не сдаться колчаковскому генералу.

Противник уже два раза справлялся, скоро ли будет дан ответ. Но нам было важно выиграть время, чтобы перетаскать со двора в юрту патроны и гранаты. Поэтому наши отвечали, что все еще идет совещание и ответ дадим утром.

Эту ночь пепеляевцы нас не тревожили. До рассвета оставалось часа четыре. Красноармейцы заносили в юрту ящики с патронами и гранатами, срывали с них крышки и спускали в погреб. Всего туда вошло до семидесяти ящиков. Ящики прикрыли сеном, а на него высыпали порох. Сверху порох тоже накрыли сеном.

Итак, мина готова. Быть может, от всех нас скоро ничего не останется. Мы к этому готовы. Только бы не отдать врагу наше революционное знамя, за которое мы страдали, сражались и гибли, под которым теперь решили умереть. Пусть оно прикроет уничтоженных, но не побежденных защитников Советов.

Отряд решил показать, что он и после этого тяжелого известия не пал духом, не думает о сдаче, готов биться и умереть за революцию. Из нескольких оглобель от саней бойцы сделали длинный шест. Привязали к нему старое боевое знамя, еще в двадцать первом году поднесенное на Амуре «дедушке» Каландарашвили.

Настало утро. Белые кричат:

— Ну что? Решили? Сдаетесь или нет? К вечеру придет орудие.

— Слушайте и смотрите! Вот вам наш ответ.

Над небольшим клочком земли, среди баррикад из трупов, поднялось красное знамя с портретом Ленина. И нам стало легче. Казалось, в этот трудный час сам Ильич явился к верным своим бойцам.

Все здоровые красноармейцы припали к бойницам. Жолнин присел, прислонясь спиной к балбахам. В руках у него уцелевшая в походах гармошка. Минуту он пробует голоса, потом громко, чтобы слышно было белякам, играет «Интернационал». Простуженными голосами бойцы подхватывают мелодию, и она несется над снежной равниной как гимн мужеству и верности революции.

Эффект был поразительный. Пепеляевцы даже растерялись. Не сразу открыли огонь. А когда пришли в себя, буквально засыпали нас пулями.

Пропели последние слова гимна. Жолнин перевел дух и заиграл «Варшавянку».

Руководивший осадой генерал Вишневский прямо опешил. Он не знал, что делать, и вынужден был обратиться к Пепеляеву за инструкциями.

«Осажденные знают о взятии Чурапчи, знают о том, что сюда выслано орудие, — писал он в донесении. — В ответ выбросили красный флаг и играют на гармошке. Как быть дальше?»

Пепеляев ответил:

«Как видно, к красным кто-нибудь прорвался и доставил важные сведения. Приказываю теснее сомкнуть кольцо окружения противника».

Белые стреляли весь день без перерыва. Старались сбить знамя, но, и изрешеченное пулями, оно весело реяло на ветру. Оно так и развевалось до конца осады, свидетельствуя о непреклонности красных бойцов.

И снова спустилась ночь. Белые обстреливают поставщиков снега — «завснегвод», как окрестили их красноармейцы. Наши окопы молчат.

Через каждые два часа дежурный по отряду производит смену бойцов в окопах. Люди ползают на четвереньках, держатся не далее двух — трех шагов от баррикад — иначе грозит смерть. Особенно большая опасность угрожает с восточной стороны, где пепеляевцы занимают гору и стреляют сверху вниз. Здесь непоражаемой была лишь узенькая дорожка. От постоянного ползания одежда на локтях и коленях протерлась, болели припухшие суставы рук и ног. Никто не раздевался. День и ночь были при патронташах, отчего тупо ныли натертые плечи и грудь.

Я лежу на сене. Разные мысли одна за другой лезут в голову, долго не задерживаются, уходят, как дым на сквозняке. Отяжелевший мозг отказывается работать, соображает плохо. Особенно угнетает постоянная темнота в хотоне. Одинокий огонек у дежурного фельдшера действует на нервы и начинает раздражать.

Какое сегодня число? Память отказывается служить. Давным-давно никто не умывался. От костров, от порохового дыма и грязи лица и руки бойцов потемнели и походили на копченый окорок.

Восемьдесят пять раненых лежат на сыром, грязном сене. Большинство забылось тяжелым, беспокойным сном. Неожиданный залп по хотону разорвал тишину, разбудил спящих, разбередил боль на время забытых ран. Снова понеслись стоны, оханья.

— О-ох, моченьки нету, все одеревенело! Помогите подняться!

— Будет ли конец этому? Уж скорей бы что-нибудь одно: либо выручка подоспела, либо вместе с белыми к черту на рога.

— Товарищи, переверните меня на другой бок. Уберите повязку, вши заели.

Подошел фельдшер, расстегнул на раненом гимнастерку, размотал грязную тряпку, которую с двух сторон живым муравейником облепили вши. Они разъедали рану, вызывали острый болезненный зуд, причиняли огромные страдания.

Фельдшер обмыл рану водой, перевязал ее чистым бинтом. Старую повязку выбросил во двор на мороз. Смена повязки помогала, но не надолго.

Один тяжелораненый не мог говорить. Он впился зубами в плечо соседа… Тот вскрикнул от боли:

— Ты что, с ума сошел? Чего кусаешься?

Разжал челюсти, шепчет:

— Позови санитара, пусть перевернет меня на бок — спина чужая стала…

Мучила жажда. Те, кто лежал у самой стены, стирали руками выступивший на промерзших бревнах иней, жадно лизали добытую таким путем горькую влагу.

В минуты затишья вера в победу боролась с сомнениями: выдержим ли? Хватит ли у нас сил до любого конца?.. Но временное затишье нарушалось стрельбой. Возвращалось душевное равновесие. Со всей силой почувствовался смысл борьбы и значение приносимых отрядом жертв. Образовавшаяся было моральная трещина исчезала. Летевшие во двор, бившие по окопам, пронизывавшие стены юрты и хотона вражеские пули действовали на нас, как масло на потухающий огонь.

Открывали стрельбу чаще всего мы, чтобы помешать противнику сооружать и выдвигать вперед новые окопы. А когда белые отвечали, завязывалась перестрелка иногда на несколько часов.

Сменившаяся из окопов красноармейская цепь по одному, по два человека, задевая и стуча винтовками о порог, заполняла опустевшую было юрту. Дверь распахнута настежь, отчего в юрте стало еще холоднее. Наконец вошли все. Последний красноармеец захлопнул за собой дверь.

Каждый хорошо знал свое место, и без особой возни и шуму бойцы располагались на полу. Поправляли патронташи, кряхтели, потирали озябшие руки, так как рукавицы у многих пришли в полную негодность. Отогревшись, делились мыслями.

— А знаете, — послышался в темноте густой голос, — по-моему, нам нужно сделать вылазку. Белых, может быть, всего тут два — три десятка, а Пепеляев с остальными силами к Якутску подался.

— Ну, а что дальше? — спросил кто-то.

— Тогда мы оставим здесь раненых с двумя фельдшерами, уничтожим все лишние патроны, гранаты и винтовки, возьмем по куску конины и пойдем к Якутску.

— А он дело говорит, — подхватил командир эскадрона Метлицкий. — Мысль у него дельная, а главное, надо же когда-нибудь положить конец этому проклятому сидению. Довольно жить и ползать скорчившись!

Разговор ширился, участие в нем принимали все новые люди.

— Все это, товарищи, правильно, — подал голос уже окрепший после ранений командир взвода Алексей Волков. — Умереть в бою не страшно. Одного я опасаюсь: как бы у нас пики козыри не получились!

— О каких это козырях ты, гриб соленый, говоришь? — перебил его Тупицын. — Что-то я не пойму твои загадки.

— А вот такие самые. Хорошо, если белые ушли и в окопах их осталось мало. Ну, а вдруг они на месте. Что тогда получится, раскиньте своими мозгами. А то, что, если нас постигнет неудача, мы понесем потери и отступим, пепеляевцы воспользуются этим и следом за нами ворвутся в окопы и все заберут. Вот чего я опасаюсь.

Все замолчали. Задумались. Мне тоже понравилась высказанная бойцом идея.

— Ничего страшного не будет, если даже вылазка окажется неудачной, — сказал я. — У погреба останутся два выделенных собранием товарища и, когда противник займет двор, подожгут сено.

— Это я упустил из виду. А вообще на вылазку готов хоть сейчас, — решительно заявил Волков.

— Мы тоже согласны! Все пойдем! — вразнобой заговорили остальные. Каждый готов был пойти в бой, броситься навстречу пуле и штыку, чтобы только разорвать душившее нас огненное кольцо осады.

Начали готовиться к вылазке. Стали записывать желающих. Оказалось, идти желают все. Пришлось нам отбирать более сильных. Всего наметили восемьдесят бойцов. Остальные роптали, просили взять и их с собой. Но оставить окопы пустыми было нельзя. Пулеметы решили не брать, захватить только побольше гранат.

Моя рана еще не зажила, но я мог уже ходить и тоже решил принять участие в вылазке.

Настало утро. Возобновилась утихшая было перестрелка. Некоторые красноармейцы вскакивали из-за баррикад, становились во весь рост, грозили кулаком в сторону белых и кричали:

— Сдавайтесь! Идите к нам, бросьте грязное дело!

Противник в ответ открывал частый огонь. Двоих смельчаков ранило, но это не останавливало других, и они продолжали проявлять свою безрассудную удаль. Накопившаяся ненависть к врагу требовала выхода. Поэтому приказание держаться укрытий иногда нарушалось.

— Пулеметчика Ивана Паргачева ранило, — сообщил вошедший в юрту дежурный по отряду.

— Опять, наверное, вылез и стал ругаться? Ох уж этот Паргачев! Ни бога ни черта не признает, каждый день что-нибудь выкидывает. Удивительно, как только его до сих пор обходило? — проговорил Метлицкий.

— Сегодня Паргачев почище номер выкинул: во время стрельбы с тесаком в руках выбежал на середину двора, вскочил на убитого коня и давай рубить, а сам во все горло «яблочко» распевает. Ранило его в правую лопатку, так он давай рубить левой рукой; прострелили левую — упал, а сам орет:

Пепеляев генерал,

Куда котишься?

В Якутию попадешь —

Не воротишься…

Пока дежурный рассказывал, в хотон втащили самого Паргачева. Он не стонет, а только ругается:

— Вот гады! Думал, промажут, а они вон как продырявили. Я ведь только на минутку и выскочил, хотел мяса нарубить…

Сегодня в первый раз после ранения я выполз из хотона во двор. Ко мне присоединился начальник пулеметной команды Хаснутдинов.

Лучи солнца серебрили вершины гор. Тайга, одетая в прекрасный зимний наряд, сверкала бесчисленными голубыми огоньками.

Я ослеп от яркого солнечного дня, опьянел от свежего воздуха. Закружилась голова. Но полежал минут десять, освоился, стал чувствовать себя лучше.

Самое пылкое воображение не могло бы нарисовать того, что представилось моему взору. Жуткий вид являл собой двор нашей «крепости».

Снег весь утоптан и залит кровью. А засыпать красную площадку нечем. К тому же, видно, все к этой картине привыкли.

Двор завален грязными тряпками, гнойными бинтами, обглоданными конскими костями, ржавыми обоймами, неразорвавшимися вражескими шомпольными гранатами. Отдельными кучами лежат сломанные и целые винтовки, валяются помятые диски от шоша, порванные пулеметные ленты.

Жуткий вид представляют собой наши окопы-баррикады. Вот рядом лежат два трупа, один — наш пулеметчик, другой — пепеляевский дружинник. Их руки протянуты друг к другу, будто они решили примириться и вместе служить нашему гарнизону.

Немного дальше от них лежит командир взвода Москаленко. Глаза его широко раскрыты, на губах замерзла кровавая пена. Левая рука ею протянута вдоль туловища, а правая полусогнута на уровне лба, как бы защищает от солнца глаза.

Еще дальше я вижу Иннокентия Адамского. Глубокие морщины прорезали его лоб. Глаза прищурены, и потеряли свою остроту, прежний стальной оттенок. На лице старого партизана застыло выражение серьезности, озабоченности. Пуля, пронзившая сердце, оборвала жизнь одного из замечательных красных командиров.

На окопе у пулемета Кольта лежит огромное неуклюжее тело фельдфебеля. Ветер шевелит, перебирает длинные перепутанные космы его волос. Издали кажется, что фельдфебель спит, что вот сейчас он проснется и пошлет проклятия тому, кто оторвал его от своей семьи, заставил бежать в Маньчжурию, а потом привел из Харбина в Сасыл-сысы и сделал щитом для красных и мишенью для своих.

Больше ста человеческих трупов и до десятка лошадиных туш вперемешку с балбахами ужасным кровавым кругом замыкали хотон и юрту.

Вся эта мрачная, жуткая картина запечатлелась в моей памяти на всю жизнь.

Под каждым пулеметом, а их осталось четыре — три максима и один кольт, горит по маленькому костру. Пять — шесть таких же костров горят в других местах. Это чтобы пепеляевцы думали, что пулеметов у нас больше. Для полного эффекта нам приходится перебрасывать пулеметы с места на место и стрелять из разных бойниц. Этим нам действительно удалось ввести противника в заблуждение: у него на схеме было нанесено девять пулеметов.

Часть красноармейцев, припав к бойницам, время от времени постреливает, остальные расположились группками у костров, ведут тихие разговоры.

— Брехали, видно, белые про орудие. Что-то долго нет его, на черепахах, поди, везут, — рассуждал красноармеец Ушаков, прозванный «барахольщиком». Прозвищем этим он был обязан запасу «разного походного имущества». Понадобится красноармейцу кусок веревки, гвоздь, ремешок, нитка или даже целая заплата для штанов — идет к Ушакову, и всегда все необходимое у него найдется. Запаслив был, старые подковы, и те собирал и возил с собой «на всякий случай».

— Про пушку белые залили, это как пить дать. Да и про Чурапчу тоже. На бога хотели взять, — поддакнул Ушакову Бусургин.

Перестрелка с обеих сторон усилилась. От удара пуль трупы вздрагивали, некоторые падали наземь. Тогда их клали обратно.

От подошвы горы, между общипанными и источенными свинцовым дождем деревьями, тянулись вверх, переплетаясь между собой, десятки протоптанных пепеляевцами узеньких тропинок. На случай подхода к нам выручки белые изрезали тайгу и гору окопами. Тропинки упирались в замысловатые линии и изломы окопов, перескакивали через них и терялись в чаще.

Со своего «наблюдательного пункта» я не имел возможности определить численность белых. Стреляли человек тридцать. В дальних юртах также было заметно движение пепеляевцев.

Почувствовав усталость и озноб, я вернулся в хотон. Нужно было отдохнуть, набраться сил, так как вылазку мы решили произвести ночью.

Хаснутдинов остался в окопах «побаловаться пулеметом». Но не прошло и двадцати минут, как его тяжело ранила в голову пуля, проскочившая в щель между трупами.