РАННИЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАННИЕ ГОДЫ

Анна Мария выжила. Медленно, с трудом поправлялась она, а поправившись, все силы души обратила на мальчика. Отдавала ему всю нежность, заботу, любовь. То, что сын рождением своим чуть было не унес ее в могилу, еще больше распаляло любовь. С каждым днем все сильней и сильней привязывалась она к мальчику. Был он на редкость крепеньким и здоровым. Ел много, с удовольствием, причмокивая пухлыми губами. Спал тоже много и спокойно. Целыми днями его не было слышно. Лежа в деревянной колыбели или на руках у матери, иссиня-голубыми глазами неотрывно и, как ей казалось, мечтательно глядел он в окно, где в синем, по-весеннему прозрачном небе высилась остроконечная колокольня кирхи, покрытая ноздреватым, уже начинающим чернеть снегом.

Временами, когда мальчика освобождали от пеленочных пут, он быстро и беспорядочно махал длинными ручонками, губы его начинали шевелиться, а острый, заметно, как у матери, выдающийся вперед нос морщился. Тогда Анна Мария спешила послать Трезль в соседнюю комнату за Леопольдом, чтобы тот пришел полюбоваться улыбкой сына, хотя знала, что дети в таком возрасте улыбаться еще не могут.

А вообще мать предугадала — у мальчика действительно оказался веселый нрав. Когда маленький Вольферл (или Воферл, как его, также ласкательно, называли в семье) чуть подрос, он то и дело улыбался, широко раскрывая свой пока еще беззубый рот. Радостно и весело смеялся матери, склонявшейся над колыбелью; добродушной толстухе Трезль, подбрасывавшей его высоко в воздух, когда поблизости не было хозяйки; солнечному лучу, рано поутру заглядывавшему в низкую, полутемную комнату; щебечущим ласточкам, вместе с теплом вернувшимся из жарких стран и свившим гнездо на колокольне за окном; старой серой кошке, вспрыгнувшей на подоконник и следившей за птицами.

Он часто смеялся и редко плакал, потому что был здоров и всем доволен. А когда начал ходить и, случалось, падал и больно ушибался, тоже долго не горевал: немного всплакнет, потрет ушиб, ударит кулачком по месту, о которое стукнулся, и засеменит дальше. И снова улыбается, и снова смеется…

Лишь однажды — когда ему не было и двух лет — Анна Мария увидела мальчика горько и долго плачущим. Произошло это так. Погожим летним утром, когда солнце на часок-другой заглянуло в хмурый двор Хагенауэрхауза — дома, в котором Вольфганг родился, — малыш вместе с соседскими ребятишками и сестренкой копался в песке. Вдруг он отбросил совок и лопатку и уставился на окно отцовского кабинета. Как ни старалась Наннерл снова увлечь брата игрой, ничего не вышло — он упорно глядел вверх, на растворенное окно и слушал. Оттуда неслась музыка. Протяжно, на разные голоса пели две скрипки; басовито воркуя, вторил альт.

Шестилетней Наннерл было строго запрещено водить маленького брата по лестнице. Но он так настойчиво тянул сестру вперед, что она уступила — подняла малыша на руки и, пыхтя и отдуваясь, стала вместе с ним подниматься по крутым ступенькам.

Когда они, наконец, пришли наверх, Вольфганг спрыгнул на пол и опрометью вбежал в комнату отца. Тот бросил игру и, встав со стула, строго спросил:

— А тебе что здесь надобно? — И недовольно прибавил: — Иди, не мешай!

Но мальчик, всегда такой послушный, ни за что не хотел уходить. А когда отец силком выставил его из комнаты, горько заплакал. Плакал долго, навзрыд, до тех пор, пока не пришла мать, не взяла его на руки и не унесла в детскую. Но и здесь он не успокоился. Напротив, еще пуще зарыдал, так что Анне Марии, чтобы не мешать мужу, пришлось уйти с сыном из дому.

И странное дело, как только они вышли во двор и из растворенных окон вновь послышалась музыка, ребенок смолк. Мать с изумлением заметила, что мальчик тут же успокоился. Он совсем позабыл о своем горе и, всхлипывая, радостно улыбался, глядя наверх, туда, откуда неслись звуки.

Звуки! С каждым днем они все больше и больше входили в жизнь Вольфганга, все сильней и глубже захватывали его. Утром, просыпаясь, он, лежа в кроватке, радостно внимал гулким ударам колокола. Днем, заслышав протяжные выкрики угольщика, так же нараспев и протяжно, в тон подражал им. Под вечер, когда из кирхи неслись могучие звуки органа, он внезапно, к негодованию и досаде своих сверстников, прерывал веселую игру в «пятнашки» и останавливался как вкопанный. Ни шлепки, ни пинки, ни щипки товарищей не могли заставить его сдвинуться с места. Он стоял и завороженно слушал многоголосое пение труб, не по-детски серьезный и сосредоточенный. Но лишь только орган смолкал, как он тут же снова принимался носиться взапуски с приятелями вокруг фонтана на церковной площади. А вечерами Вольфганг спешил проглотить ужин, чтобы поспеть в комнату отца и послушать, как тот занимается музыкой с Наннерл.

Леопольд к этому времени стал придворным композитором и вторым скрипачом архиепископской капеллы. Его денежные дела немного улучшились, он получил возможность отказаться от многих частных уроков и смог уделять больше внимания дочери. Семилетняя Наннерл с поразительной быстротой усвоила ноты, клавиатуру клавесина, научилась играть.

В Зальцбургском музее Моцарта — «Моцертеуме» — и поныне хранится небольшая нотная тетрадь. Ее бумага посерела и покрылась пятнами, края некоторых листов истлели от времени, чернила нотных строчек побурели. В тетрадке четким и размашистым почерком Леопольда старательно выписаны небольшие пьески, упражнения, легкие менуэты популярных в то время композиторов: Фишера, Вагензейля и других. Наннерл довольно скоро справилась с содержимым этой тетради. Ее тонкие, длинные пальчики проворно бегали по клавиатуре клавесина, наполняя комнату светлым, прозрачным перезвоном.

В эти часы ничто не могло оторвать маленького Вольфганга от сестры. Он стоял подле нее и ловил каждый взмах локтя ее руки, малейший, едва заметный изгиб кисти, каждое движение пальцев.

Как-то вечером, когда родители ушли в гости и дети остались одни, Вольфгангу удалось упросить сестру допустить его к инструменту. С громадным трудом трехлетний карапуз вскарабкался на стул, робко поднял руку, примерился и с размаху ударил пятерней по клавишам. Раздался резкий звук, будто на пол, пронзительно лязгнув, упала связка ключей. Напряженное, серьезное лицо мальчика искривила гримаса, какая бывает у людей, когда им причинили острую физическую боль. Он откинулся на спинку стула и в ужасе зажмурился. Но пересилил себя, вновь поднес руку к инструменту, на этот раз осторожно и опасливо. Затем, подумав, вытянул указательный палец и легонько ткнул в клавиш. Инструмент молчал. Мальчик поднял палец и снова, но уже посильней, ударил по клавишу. Прозвучала нота, одиноко и коротко. Он вновь ударил пальцем — опять послышался тот же звук. Все с тем же сосредоточенным и напряженным лицом малыш опускал указательный палец теперь уже попеременно на разные клавиши и пытливо вслушивался, как по-разному звучит инструмент. Сестра протянула руку, чтобы помочь, но он сердито отстранил ее. Наннерл прискучило стоять без дела, и она вышла из комнаты.

Когда девочка, вдоволь наигравшись в куклы, вернулась, она застала брата по-прежнему за клавесином. Теперь он ударял по клавишам не одним, а двумя пальцами. И всякий раз, когда удавалось извлечь терцию, мальчик, вслушиваясь в этот благозвучный интервал, весело смеялся. Когда же пальцы, ударяя по двум соседним клавишам, извлекали из инструмента режущую слух секунду, Вольфганг яростно мотал головой, сердито сопел и огорченно что-то бормотал. Но вот пальцы опять находили терцию, и он опять радостно смеялся.

С этого вечера «игра» на клавесине стала его любимым занятием. Матери приходилось иной раз силой отрывать его от инструмента и отправлять гулять. Он не променял бы клавесин даже на самые любимые игры. Когда нельзя было усесться за клавесин, он пел. Напевал менуэты, разучиваемые Наннерл, пел трио и квартеты, разыгрываемые отцом и приходившими к нему товарищами-музыкантами, причем пел абсолютно точно не только мелодию первого голоса, но и второй, и третий голоса, даже бас.

Все это, разумеется, не прошло мимо глаз наблюдательного Леопольда. Он все больше задумывался над склонностью маленького Вольферла к музыке и однажды полушутя предложил сыну начать заниматься. Леопольд не предполагал, что это предложение вызовет у ребенка такой взрыв восторга. Малыш вихрем закружился по комнате, вцепился в полу отцовского камзола и не отстал до тех пор, пока Леопольд не начал первого урока музыки.

У мальчугана оказались редкостные, больше того, невиданные музыкальные способности. Он усваивал уроки с потрясающей быстротой. Слушая сына, Леопольд не верил ушам своим. Во всей истории музыки, — а Леопольд неплохо знал ее, — нельзя было найти подобного примера, нельзя было сыскать трехлетнего малыша, который в ученье двигался бы такими быстрыми шагами.

Очень скоро Леопольд убедился, что занятия музыкой для ребенка не пустая забава, а дело, которому малыш отдавался всей душой. Сестра, много лет спустя вспоминая об этой поре, писала:

«На четвертом году его жизни отец, как бы шутя, начал учить его играть на клавесине отдельные менуэты и пьесы. Для ученика это оказалось таким же легким делом, как и для учителя. Ему требовалось всего лишь полчаса на то, чтобы разучить менуэт и затем совершенно очаровательно, в строгом ритме сыграть его.

Малейший шум во время музицирования выводил его из себя. Короче говоря, пока продолжалась музыка, он был весь поглощен ею».

Но лишь только, отзвенев, смолкала последняя нота, как он вновь превращался в малыша, наивного и простодушного.

…В открытые окна ветер доносит слабые звуки улицы и сладкий аромат жасмина. В небольшой комнате многолюдно, и от этого она кажется еще тесней. В углу, закрыв глаза и откинувшись на спинку стула, сидит Леопольд. Вдоль стен в креслах расположились гости — музыканты зальцбургской капеллы. Он позвал их послушать сына. Пусть своими глазами увидят, что за чудо-ребенок растет в доме Моцартов.

Звучит менуэт. Мерный и плавный, и каждая фраза его округлена, изящна, выразительна. Вольфганг кончил. Слушатели, обступив отца, наперебой расхваливали искусство маленького концертанта, восхищались его дивным дарованием.

А он? Он, спрыгнув со стула, ползал на четвереньках по полу и старался поймать солнечный зайчик. Хлопал правой рукой по половице, потом левой рукой по правой руке, снова по половице, опять по руке. Наконец, отчаявшись поймать зайчика, он так расплакался, что Леопольду пришлось позвать Анну Марию, и она унесла ревущего концертанта из комнаты.

В доме Моцартов в те годы часто бывал музыкант придворной капеллы — трубач и скрипач Андреас Шахтнер. Наблюдательный человек, получивший гуманитарное образование и недурно владевший пером, он оставил живые и наиболее полные воспоминания о детских годах Моцарта. Безыскусственные и правдивые, они достоверно рассказывают о раннем детстве Вольферла, для которого Шахтнер — добрейшей души человек, большой любитель детей — был не только «взрослым дядей», но и товарищем многих игр.

Шахтнер пишет:

«Как только он принимался за музыку, тотчас все склонности к прочим занятиям будто умирали. Даже детские игры и шалости интересовали его лишь тогда, когда они сопровождались музыкой. Если мы — я и он — переносили игрушки из одной комнаты в другую, тот, кто шел порожним, должен был всякий раз напевать или наигрывать на скрипке какой-нибудь марш. Но до начала занятий музыкой он настолько увлекался каждой детской забавой, хотя бы немного сдобренной шуткой, что мог позабыть и про еду, и про питье, и про все прочее».

Но не только музыка безудержно захватывала его. Он ни в чем не знал средины, умеренность претила ему. Когда малыш выучился считать, стол, кресла, стены, даже пол были исписаны мелом: везде, куда ни глянь, цифры. Когда он стал рисовать, всюду красовались дома с валившими из труб клубами дыма; круглолицые, весело улыбающиеся солнца с длинными, до самой земли, лучами; приземистые деревья, похожие на мыльные пузыри; коротышки-люди с огромными скрипками в тонких, словно спички, растопыренных руках.

Вольфганг с жаром набрасывался на все новое, на лету схватывал его. В занятиях он не знал удержу. Если бы не отец, мальчик допоздна просиживал бы за инструментом или за письменным столом. Отца он слушался беспрекословно, отец был для него, как и для всей семьи, наивысшим авторитетом. Недаром маленький Вольфганг любил повторять:

— Следом за боженькой сразу же идет мой папочка.

Отцу почти никогда не приходилось наказывать сына — настолько тот был послушен и уступчив. Каждый вечер, точно в установленный срок — играл ли с сестрой в игрушки, музицировал ли перед гостями, — он безропотно отправлялся в детскую, покорно позволял Трезль раздеть себя, в одной ночной рубашонке бежал к отцу, взбирался на стул и звонко пел: «Оранья фьягата фа, марина гамина фа» (бессмысленный набор слов, фонетически напоминающих столь часто звучавшую в Зальцбурге, особенно среди музыкантов, итальянскую речь). Потом целовал отца в кончик носа и с жаром заверял, что когда папа станет стареньким, он будет сохранять его под стеклянным колпаком и содержать в большом почете.

В маленьком Вольфганге таились, казалось, неисчерпаемые запасы нежности. Любил, когда его ласкали, очень любил и сам ласкать. Шутливая, как бы вскользь оброненная фраза о том, что его не любят, исторгала у мальчика горючие слезы. Но стоило сказать, что это была шутка и поцеловать малыша в кудрявую головку, как он тут же начинал радостно прыгать на одной ноге.

Он бесконечно любил все живое: людей, животных, птиц, растения. Бросал самую увлекательную игру, когда надо было засыпать корм канарейке или полить цветы. Души не чаял в вертлявом песике Пимперле, припрятывал за столом сласти и потом скармливал своему любимцу.

Одно в мальчике поражало, даже зачастую ставило многих в тупик. Приветливый и удивительно покладистый, добродушный и общительный, подвижный как ртуть, горячий как огонь, он вдруг становился угловатым и неприветливым, замкнутым и вялым, холодно-равнодушным ко всему, что творится вокруг. Мальчик словно выключался из окружающей его обстановки, жил в каком-то своем, неведомом другим мире. В эти часы Вольфганг становился колючим и резким. Добродушный, незамысловатой души человек Шахтнер в таких случаях даже несколько робел перед своим маленьким приятелем и обращал внимание Леопольда на «злодейские» или «демонические», как он выражался, черточки в характере Вольфгангерла и советовал пристальней следить за мальчонкой, не ослаблять и без того туго натянутых вожжей строгого воспитания.

Но Леопольд пропускал мимо ушей советы друга. Он понимал то, что не дано было уразуметь простоватому Шахтнеру.

Мудрый Леопольд не ошибался. Это вскоре подтвердила жизнь.

Однажды — тогда Вольфгангу еще не было и шести лет — после одного из таких периодов мальчик подошел к отцу и попросил записать то, что он услышит. Вольфганг уселся за клавесин и сыграл пьеску. Это была небольшая, незамысловатая вещица в фа-мажоре, на три четверти, с простеньким ритмическим рисунком — две восьмушки и две четверти, две восьмушки и снова две четверти — и нехитрым аккомпанементом — четвертями. Но это был менуэт, самый настоящий менуэт. И хотя в нем явно ощущалось подражание чужим образцам — произведениям отца и зальцбургских композиторов, — все же это было свое, никогда никем не игранное, сочиненное. И сочинил это ребенок! Сочинил правильно, согласно законам композиции, если не считать незначительных ошибок в голосоведении баса, которые Леопольд тут же без труда выправил, занося менуэт сына на бумагу.

Ребенок еще не умел записывать свои музыкальные мысли, но он уже музыкально мыслил.

Первые сочинения сына Леопольд вписал в ту самую тетрадь, по которой когда-то начинала учиться Наннерл и по которой теперь учился Вольфганг. В свое время отец сделал пометку в тетради: «Этот записанный выше менуэт Вольфгангерл разучил на четвертом году своей жизни» Теперь же, записав первые сочинения сына, он начертал: «Вольфганго Моцарт 11 мая 1762 и 16 июля 1762 года». В том, что на смену скромному, домашнему Вольфгангерл пришло помпезное итальянское Вольфганго — на манер того, как в ту пору подписывались композиторы, — красноречиво сказалась гордость отца своим необыкновенным сыном.

С того времени к урокам игры на клавесине прибавились занятия теорией музыки и композицией. Их основы мальчик постигал с той же поразительной, вызывавшей всеобщее удивление и восхищение легкостью и быстротой. Леопольда брала оторопь. Для него, издавна привыкшего к долготерпению в труде, к мучительной работе над каждой музыкальной фразой, все это было непостижимо. Он даже ловил себя на том, что испытывает какое-то неприятное, исподтишка гложущее душу чувство — он завидовал этому мальчугану. Печально было сознавать, что он, солидный, зрелый, умудренный опытом человек, лишен всего того, чем в избытке наделен этот неискушенный ребенок. Больно было понимать, что больше половины жизни уже прожито, а то, к чему все время стремился, до чего все время мечтал дойти, так и осталось где-то далеко впереди. Ему казалось, что он многого достиг, а на поверку вышло, что достиг он сущей безделицы. Оттого и было так печально на сердце у Леопольда Моцарта.

Но вместе с тем ему было и радостно. Ведь этот чудо-ребенок был его детищем, частью его, продолжением его самого. То, что не удалось в жизни отцу, с лихвой наверстает сын. И Леопольд Моцарт в расцвете жизненных сил — ему тогда было всего сорок три года — поступился собой ради сына. Отныне он видел судьбу свою лишь в судьбе сына и жизнь целиком посвятил ему.

Позже, повстречавшись с Вольфгангом и его отцом, знаменитый в то время композитор Гассе неодобрительно заметил, что Леопольд обожает сынка и своей безумной, слепой любовью только балует и портит мальчика. Это, конечно, верно лишь отчасти. Леопольд действительно боготворил свое, как он любил выражаться, «чудо природы». Но любовь его отнюдь не была слепой. С самых ранних лет отец не баловал Вольфгангерла. Напротив, он воспитывал его в строгости, разумно. Леопольд отчетливо понял ту простую истину, которая, к сожалению, не всегда и не всем родителям ясна: чем больше человеку дано, тем больше с него и спросится. Чем легче давалось мальчику ученье, тем выше становились требования отца. Сын хорошо играл заданную пьесу, отец требовал, чтобы она была сыграна отлично; играл отлично, отец требовал превосходного исполнения. Всякий технически трудный пассаж отделывался ювелирно: повторялся бесчисленное количество раз, так, чтобы в любом темпе, начиная с самого медленного и кончая наибыстрейшим, звучала каждая нотка. Именно отцу обязан Моцарт-клавесинист своей поистине бисерной техникой, приводившей современников в неописуемый восторг.

Леопольд методически последовательно и чрезвычайно разумно расширял учебный репертуар маленького музыканта. В хранящейся в «Моцартеуме» второй тетради, где рукой отца написано: «Моему любимому сыну Вольфгангу Амадею к его шестым именинам — от отца, Леопольда Моцарта. Зальцбург, 31 октября 1762 года», — больше сотни разнообразных пьес.

Наряду с занятиями клавесином отец учил малыша игре на скрипке и даже на органе, так что с малых лет ребенок был приучен к повседневному труду и строгой дисциплине. Великое трудолюбие и великая скромность стали отличительными чертами характера Вольфганга. «Его никогда не принуждали ни сочинять, ни играть, — пишет сестра. — Напротив, необходимо было постоянно удерживать его от этого. Иначе он день и ночь просиживал бы за клавесином или за сочинением музыки». А отец дополняет: «Ребенком ты был преувеличенно скромен и даже начинал плакать, когда тебя чересчур расхваливали».

Отец был сурово-требователен к сыну, но и сын оказался не менее требователен к себе. Мальчуган беспрестанно стремился решать все более трудные задачи. Он никогда не довольствовался сделанным, а упрямо старался достичь нового, — того, что выше и значительней прежнего. Андреас Шахтнер живо и ярко рассказывает об этом:

«Однажды после церковной службы я вместе с вашим отцом[2] зашел к вам домой. Мы застали Вольфгангерла занятым, с пером в руке.

Папа. Что ты пишешь?

Вольфганг. Концерт для рояля. Первая часть скоро будет готова.

Папа. Покажи-ка. Воображаю, что за красота.

Отец отобрал у него и показал мне мазню, состоящую из нот, написанных поверх размалеванных чернильных клякс. Маленький Вольфгангерл в своем неведении то и дело макал перо на самое дно чернильницы и, таким образом, всякий раз, касаясь им бумаги, ставил кляксу, но преспокойно вытирал ее ладонью и снова продолжал писать. Сначала мы посмеялись над этой кажущейся галиматьей, но затем отец принялся рассматривать главное — ноты, сочинение. Долгое время он стоял как вкопанный, разглядывая лист бумаги. Наконец две слезы — слезы восхищения и радости — покатились из его глаз.

— Взгляните, господин Шахтнер, — промолвил он, — как все верно, по правилам написано. Только вот жаль, что нельзя использовать. Ведь это так необыкновенно трудно, что ни один человек не сможет сыграть.

Вольфгангерл перебил его:

— На то это и концерт. Надо до тех пор упражняться, пока не получится. Поглядите, это должно идти вот этак.

Он заиграл и сумел ровно столько показать, сколько нужно для того, чтобы мы поняли его намерения. В то время он был убежден, что играть концерт и творить чудеса — одно и то же».

Шло время, Вольфганг рос, а вместе с ним росла и ширилась молва о необыкновенном сыне Леопольда Моцарта. Все, кто слышал Вольфганга, восторженно рассказывали о чудо-ребенке, а те, кто не слыхал, дабы не ударить лицом в грязь, присочиняли кучу небылиц к походившим на выдумку рассказам очевидцев.

Но среди зальцбуржцев было немало и злопыхателей, которые завидовали невероятному счастью, привалившему скромному, незнатному скрипачу архиепископской капеллы. По городу поползли слухи, будто здесь не все чисто, что тут, мол, не обошлось без вмешательства черных сил. «У всех дети как дети, а у этого Моцарта, что девчонка, что мальчишка — мальчишка в особенности — противно воле бога, создавшего людей по образу и подобию своему, похожими друг на друга, ни на кого не похожи. Не иначе, тут дьявол приложил свою руку».

Слухи эти были особенно опасны здесь, в Зальцбурге, — центре церковно-католического княжества. На лысой горе по-прежнему зловеще маячил угрюмый замок. В его казематах во мраке подземелий томились люди, чьи мысли и поступки в чем-либо расходились с официальными взглядами попов. Маленький городок кишел иезуитами.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что Леопольд поспешил объявить, будто чудесный талант дарован его детям богом, что этот талант есть не что иное, как наивысшее проявление милости господней, что мальчику предопределено свыше изумительным искусством своим восславить католическую церковь и вседержителя.

Для большей убедительности он приглашал послушать игру сына на органе. Ведь именно орган — владыка всех инструментов, — являясь непременной принадлежностью храмов, звуками своими сопровождает молитвы, возносимые владыке всех владык.

Князь-архиепископ Зальцбурга Сигизмунд Шраттенбах был большим любителем развлечений. Правда, львиную долю в них занимали женщины и вино. Но Сигизмунд считал себя просвещенным государем, а потому, в подражание великим монархам, не забывал и об искусстве. Помимо капеллы, он содержал и придворный театр, на сцене которого шли пышно обставленные и богато костюмированные спектакли с музыкой зальцбургских композиторов Эрнста Эберлина, Каэтана Адельгассера, Михаэля Гайдна (брата великого композитора). В одном из таких представлений, в комедии «Сигизмунд, король венгерский», в числе других ста с лишним исполнителей выступил и пятилетний «Вольфгангус Моцгарт» (так он поименован в программе). Он пел в хоре мальчиков на сцене.

Понятно, что падкому до зрелищ и забав архиепископу пришлось по душе выступление при дворе детишек Моцарта. Одиннадцатилетняя клавесинистка и маленький клавесинист, скрипач, органист, под стать взрослым владеющие инструментами, — развлечение редкостное. При каком еще дворе сыщешь подобную невидаль!

К тому же Леопольд почтительно, но достаточно ясно сумел втолковать его высокопреосвященству, что дети своим небывалым искусством принесут громкую славу родине — Зальцбургу, а значит, и его властелину, великодушному покровителю искусств князю-архиепископу.

И Сигизмунд обласкал маленьких музыкантов. Отныне отец мог быть спокоен — его дети получили в Зальцбурге всеобщее признание.

Но Леопольд мечтал о большем. Он считал, что драгоценному камню нужна богатая оправа. Только в ней он засверкает всеми своими огнями, только она даст ему возможность явить миру всю свою красоту.

Испросив разрешение у архиепископа, Леопольд съездил с детьми в соседний Мюнхен. Выступления перед баварским курфюрстом прошли с огромным успехом. Это еще больше распалило Леопольда. Он задумал отправиться и Вену. Только она, столица музыки, царица городов, резиденция императора, могла принести его детям настоящую славу.

Однако для поездки в Вену нужны были деньги, и немалые. А их у Моцартов не было. Остановиться? Нет, Леопольд был не таков. Он раздобыл нужную сумму. Выручил, вероятнее всего, домохозяин и верный друг Лоренц Хагенауэр. Рассудительный, культурный человек, он давно привязался к своим жильцам. Ценил умного, начитанного Леопольда, любил веселую, приветливую Анну Марию, души не чаял в маленьком Вольфгангерле и был, пожалуй, не меньше его родителей счастлив, наблюдая поразительные успехи мальчика.

Лоренц Хагенауэр дал взаймы нужную для поездки сумму. Оттого, очевидно, Леопольд так часто и так подробно, с такой скрупулезной точностью извещал в письмах друга и домохозяина о том, как проходит поездка, о всех радостях и горестях, о расходах и доходах.

Эти письма к Хагенауэру — неоценимый источник, из которого мы черпаем сведения о детстве Моцарта.

18 сентября 1762 года все семейство — Леопольд, Анна Мария, Наннерл и Вольфганг выехали из Зальцбурга в Вену.